хлеб в вине
водяной молчалив он сидит на дне
уходящий уходит
а бог пока остается

От картошки Аня почти улизнула, бабушка поймала ее вылезающей из окна гостевой комнаты, там прыгать ниже всего и растет только ревень, ничего не потопчешь. Пришлось собирать жука аж до самого обеда, отрывать от обгрызенных картофельных листов цеплючие лапки и давить пальцами личинки. В обед, когда солнце стало ощутимо греть даже сквозь панаму, всех жуков слили в бочку и, покрыв радужной бензинной пленкой, сожгли.

Слушая треск горящих жуков, Аня думала о том, что бояться неизвестного легко и не так страшно. Вспоминала, как вчера наперебой спорили мальчишки, описывая водяного то зеленой обезьяной с длинными лапами, то большой лягушкой с красными глазами. Рассказывали сказку о холодном упыре, который живет на самом дне бочага. Днем он спит, зарывшись в жирный речной ил, а ночью выходит из воды, чтобы пить людскую кровь, питаясь чужим теплом и обращая горячую алую и соленую влагу в стылую сладковатую жижу, полупрозрачную, голубую, мерцающую в лунном свете и чернеющую под первыми лучами солнца. Кто эту кровь добудет, тот сможет сварить приворотное зелье или зелье смертное, так говорила бабушка Нюра, чужая, съеженная и дурно пахнущая старушка из дома на самом краю оврага. К ней совсем никто не приезжал, не было у нее ни детей, ни внуков, и в деревне говорили, что она ведьма. Все девчонки ее боялись, взрослые стращали, кто из девок будет с ней рядом, когда старая помрет, тот силу ведовскую получит, и с ней проклятие, тому до самой смерти свободы не знать и покоя, мужа не иметь, детей не иметь и порог церкви не переступить, так-то.

Но к ней ходили, у нее клубники много было, малины, и она детям собирать разрешала, просто так, а еще у нее было пианино. Очень старое, оно все еще играло, хоть и плохо, хрипло и не в ноты, так, что по телу бежали мурашки, а волоски на руках вставали дыбом. И все же бабушка Нюра была ведьма не настоящая, точнее, вообще не ведьма. Была в деревне и другая бабушка, настоящая, хотя и не ведьма тоже.

Встретились на мостках уже ночью, повылазили из окошек, кому лестницу приставлять пришлось, а кому повезло, под окном гора песка навалена, не речного, желтого и грязноватого, пачкающего руки, а настоящего, карьерного, крупного и белого, великая ценность. Сидели долго, замерзли все, комары начали заедать, мошка, налетая тучами, выгрызала кусочки кожи, заставляя чесать покрасневшие руки. Сидели долго, уже и истории закончились, по второму кругу рассказали про лешего и поляну его особую, где он днем спит, прикинувшись корявым пнем, про домовых поговорили, у кого какой, над кем ночью он бдит, проснешься, глаза откроешь, а он стоит и смотрит, и так каждую ночь, пока не нальешь молока кружку, рюмочку вина и конфету сверху не положишь, самую лучшую, шоколадную, «Цитрон» или «Полет». Сидели, пока не шурхнуло в камышах, раз и еще раз, все замолкли, и ребята, и лягушки, казалось, даже комариный писк утих. Шурхнуло ближе, потом плюхнуло, заворочалось внизу, под мостками. Все подорвались мгновенно, не сговариваясь, побежали вместе, кучей, карабкаясь по склону.

Трава мокрая и скользкая, лишь бы вниз не покатиться, ждать никто не будет, а спасать и подавно, лежать тебе на речном илистом дне в цепких лапах водяного, пока твой холодный, пропахший тиной труп не поймают в свои сети рыбаки. И мама не узнает, что водяной забрал, будет говорить, убежала ночью купаться, не выплыла, утопла.

Конец склона уже совсем, вот-вот, близко, сзади хлюпает и шаркает что-то, кто-то, звонко прихлопывают ласты по мокрой траве, подвывает еще так жалобно, тоненько, совсем как тоскливая птица, которая ночью кричит в ольшанике. Бежать и не останавливаться, до самой деревни, до старого хлева за кирпичным домом, туда всем вместе набиться и сидеть, запершись, вдыхать слабый, еле ощутимый за давностью коровий дух и молиться, также всем вместе, не стесняясь, и домового просить и дворового, на разные лады.

Долго сидели, час, наверное, сначала молились, потом молчали и только спрашивали друг у друга:

— Ушел?

— Ушел?

Потом уже отпустило, сердце успокоилось, перестали трястись руки, прошла противная сосущая тошнота в желудке, и тогда стали говорить:

— Водяной, он же далеко от воды не уходит, долго без нее не может, у него же жабры, как у рыбины…

— Тут в деревне собаки, а он их ох как боится…

— И домовой со своей территории кого хочешь прогонит, и дворовой еще…

И только Аня сидела и помалкивала, как баба Аля велела.

Нет, знать наверняка в сто раз страшнее, отчетливо видеть крупные влажные глаза-блюдца, подернутые мутноватой пленкой, как у мертвого карпа, и такую же тусклую чешую цвета пыльных пивных бутылок, цвета стеклышек, обмытых речной водой, слышать хлюпающий шорох широких ласт и чуять сладковатый тинный дух. И ведь ничего никому не расскажешь, и про то, что домового в той старой развалюхе давно нет и быть не может, когда уже лет двадцать она пустует, и дворового там нет тем более. Последний дворовой в деревне остался у бабы Нюры, она, одна из немногих, держала скотину и жила в старом довоенном доме. Там на чердаке они с мальчишками однажды нашли настоящий порох, и мальчишек вроде как даже выпороли, когда поймали за сооружением огневой дорожки. По крайней мере, они так сказали, Ане было странно думать, что детей можно бить. Анина мама, по ее собственным словам, руководствовалась новейшими методиками воспитания и была против телесных наказаний. Аня точно ничего не знала о новейших методиках, проводя почти все время с бабушкой. Летом они снимали у деревенской семьи часть дома с собственным входом, что было очень кстати, не приходилось лишний раз встречаться с соседскими девчонками.

Вчера водяного караулить собралась настоящая ватага, почти все деревенские ребята и некоторые девчонки, самые смелые. Аня никак не могла не прийти, хотя затея была глупая, и теперь было немножко стыдно. Ладно мальчишки предложили водяного караулить, они бестолковые, но она-то поболе их знает, ей баба Аля сто раз говорила: не играть с нечистью почем зря, а с водяным так особенно.

Баба Аля была настоящей бабушкой. Она жила в одном из древних деревянных домов с рюшечками на пенящихся шелушащейся белой краской окнах и высоким крыльцом. Во дворе у нее кроме пионов и дельфиниума росли ноготки, календула, мать-и-мачеха, крапива и даже сорные одуванчики. В сенях были развешены пахучие пуки, связки, мешки и мешочки, баба Аля удивительно легко отличала их в полутьме, на ощупь, по запаху, и учила этому Аню. Точнее, Аня училась сама. В начале лета ей удалось улизнуть, когда бабушка утарахтела в город с дядей Вовой, и они с бабой Алей отправились в настоящий поход за травами. В ближний лес, на ближнее поле, недалеко и ненадолго, были дома еще до заката, но в тот день Аня впервые почувствовала это. Тогда она называла это волшебство — возможно, не лучшее слово. Потом, много лет спустя, уже став взрослой, почти старой, она назвала это Богом.

Аня чувствовала себя бесконечно древней, бывшей здесь много веков назад, ценительницей и травницей, волхвицей, шаманкой, колдуньей, чуяла, как течет под ее ногами, в земле, вода, устремляясь вниз, в овраги, чтобы слиться в речном потоке, как ворочается хозяин леса и его холодный болотный собрат, как в прибое ветра замешивается мокрая шерсть и густой еловый чад, болотная гниль и соки молодых трав и ягод. Она чувствовала все это разом, не различая, не дробя на отдельные мутноватые кусочки впечатлений единую сахарную голову, большую, желтую, со стертыми временем острыми сколами, такая стояла у бабы Али в комоде, и ее никто не ел, вот и Аня свою не ела, хранила монолитный кус внутри и шла вперед.

Приходится прилагать усилия, раздвигая плечом вполоборота особенно высокую траву. Взрослому по пояс, Ане она доставала до середины скулы и иногда хлестала по лицу, несильно, но ощутимо. Впереди на полшага, медленно, но уверенно шла баба Аля, говорят, что она совсем старая, старше всех в деревне, даже старше бабы Нюры, и несмотря на это — прямая, не скошенная вбок и не согнутая буквой Г. И идет прямо, переставляет ноги, бережно подбирая место для следующего шага, обвешенная связками и пучками травы, полотняными мешками и мешочками, и на каждом из них — странные кляксы-символы, на самом деле просто неясные, полустертые буквы, но в них видится особый мистический смысл, как в скандинавских рунах из игрового набора — эйваз, райдо, дагаз, перт… Справа и слева — травяные верхушки медленно и размеренно проплывают мимо. Иногда баба Аля останавливается, приходится тормозить тоже, почти утыкаясь ей в спину, а она нагибается, чтобы сорвать пучок чего-нибудь, вполоборота поясняя скомканной скороговоркой — это пижма, она боль снимает, заразу и воспаления лечит, а еще ей глистов гонят; это — тысячелистник, он помогает заживлять раны, язвы и ожоги, полезен от живота и при кашле, укрепляет тело, а это, а это, а это… Проносятся мимо белые островки тысячелистника и желтые лодочки пижмы, ломаются под пальцами полупрозрачные стебельки чистотела, их соком можно смазывать покусанные крапивой коленки, щекочут руки сухие соцветия бессмертника и колют крупные злые фиолетовые цветки расторопши. Холодным морским ветром, скорой зимой и слезной солью пахнет полынь, опасной сладкой лимонной одурью — багульник. Улыбается, как родная, ромашка, мелкая и крупная, растущая по одной и семейками, приятно холодят воздух шалфей и душица своим мятным духом. Дикий шиповник, валерьяна и кровохлебка, пустырник и эхинацея, иван-да-марья, пушистые хвосты хвощей, чертополох, паутинный бородавник, барвинок и зверобой, в поле, в лесу и на ближнем болоте, а еще — деревья, их мелкие листочки, мягкие ежики молодой еловой хвои, длинные ольховые сережки и липовый цвет.

Липовый цвет, липовый цвет, липовый цвет — в самих этих словах было волшебство, Аня чувствовала сладость на языке, произнося их вслух. Названия трав вообще были как будто бы больше, чем просто словами, в них содержалась вся концентрированная суть самих растений. Яркие и незаметные, пахучие и травяные, белые, желтые, зеленые, полевые и лесные, стебельки, листочки, головки цветов, бутоны и корни, все они были разложены у Ани в голове, рассыпаны по тканевым мешочкам, сшитым из старых простыней, утянуты ниткой и подвешены под потолок. Аня никогда не путалась в названиях. Было бы здорово, если бы и математика давалась ей так легко. Аня долго пыталась найти, в чем здесь секрет, но секрета не было. Она просто слушала бабу Алю, слушала, что и как заваривать, что и куда мазать, втирать, прикладывать, как настаивать и пить, сначала — слушала, потом — помнила, вот и все.

Еще баба Аля рассказывала о нечисти, о духах лесных, речных и болотных, о прекрасной берегине, увидев которую однажды, человек не мог ее забыть, тосковал и чах, медленно умирая, или уходил в лес и пропадал, о веселом и жутком хозяине леса, лешаке, ловком на всякие проделки, о болотных огоньках и русалках, о водяном, устраивающем себе жилище в глубоких бочагах, о домовых и дворовых. Она рассказывала об их обычаях и повадках, как будто говорила о лесном зверье или каком-то другом народе, пересказывала истории своих дедов и бабок, прабабок и прадедов, совсем старые легенды и сказки, перевивая их между собой и вплетая в окружающий мир, простой и понятный, каким Аня знала его раньше. Она начинала замечать краем глаза мелькающие тени, видеть силуэт домового, возникающий на месте, от которого ты только что отвернулся, слышать звуки и шорохи, различать легкие шаги берегинь и тихий хохот лешака. Хозяина леса она даже однажды видела, и после той прогулки ей попало особенно сильно.

Влажный лесной дух, сладкий гнилой чад, пахнет мхом и прошлогодней хвоей, босые пальцы загребают хрупкий дерн вперемешку с обломками иголок. Разуваться обязательно, босые ноги лес лучше чуют, на босых ногах авось и не пойдешь на морочный круг в который уже раз. Еще день, и почти не холодно, время как будто застыло, и темнота все никак не наступит, это радует и пугает одновременно. Высокий еловый храм вокруг, сухая голая земля без травы и подлеска, даже мха нет, нет ни капли влаги, от болота остался только еле ощутимый запах.

Заходишь на третий круг, от большой старой ели, переломленной пополам, к сухому овражку, до пня со следами-бороздами и до редкого, зачахшего в неизменной тени малинника, все время прямо и никуда не сворачивать, обходить деревья с разных сторон, одно справа, другое слева, справа, слева, справа, слева и так до самого конца, до той самой старой ели, переломленной пополам, и дальше. Обирая неспелую и сухую малину с кривых почерневших кустов, отмечаешь, что не хочется есть и пить не хочется. День никак не кончается, солнце никак не садится, заходишь на пятый круг, на седьмой, на десятый.

Выдыхаешься и садишься на землю, рядом со старым стволом, к ели не прислонишься, острые сучки впиваются в спину, корни никак не дают устроиться, а сверху сыплется коряная крошка — может, белка шалит. Поднимаешь голову и прикрываешь запорошенные глаза, нет здесь белок, и птиц нет, даже насекомых как будто не видно. Может, и их здесь нет, в этом еловом храме, в глухом углу, в западне у лесного хозяина. Опять идти бесполезно, никуда не уйдешь, лешак не захочет, не пустит, беги не беги. Не надо было бахвалиться: я ненадолго, не заблужусь, скоро вернусь, до ежевичника и обратно, не надо было гневить хозяина леса и не надо было в одиночку идти. Не надо было, но что ж теперь. Теперь остается ровно одно — просить. Прощения просить и помощи. Дедушка леший, господин, хозяин лесной. До земли согнуться, коснуться ее, сухой, кончиками пальцев. Прости меня, дедушка, мала да глупа я, не нарочно прогневила, не по злому умыслу, не портила ничего, грибы из земли силой не рвала, деревьев живых не рубила, птицу-зверя не била, только в глупости и бахвальстве моя провинность, не суди строго, отпусти с миром, я тебе пирогов принесу, сама напеку, руками вот этими. И льются, и льются слова, потоком неясным, бурным, одно на другое наскакивает, сами собой из памяти всплывают, все, что слышала, как хозяина лесного увещевать, как его умасливать. А в ответ тишина, лешак — он обычно громкий, любит ветром повыть-пошуметь, птицей крикнуть, валежником треснуть, мышью прошуршать, и только с людьми он молчаливо тих.

Минута прошла, а может, и не минута, пять, десять, или целый час, день, кто знает, в глухом углу время течет иначе, или не течет вовсе, как его хозяину угодно. Распрямив спину, самым краем глаза, его уголочком ловишь движение, скашиваешь вбок и успеваешь заметить сквозь набежавшие слезы, как меняется очертание старой сломанной ели, раскрываются руки, расправляются ноги, поднимается тяжелая голова. Нельзя ни дернуться, ни рыпнуться, ни глаза закрыть, а руки лешачьи все шире и шире, пальцы его длинные, многосуставчатые, коряжистые, уже у самой твоей макушки, ты уже чувствуешь движение воздуха и теплых густой аромат влажного леса. Загораются красные точки глаз, будто нарисованные спинками жуков-пожарников, раскрывается трещина рта с еле слышным скрипом. Ты замираешь на полувздохе, теплые слезы стекают по подбородку и скатываются за шиворот. Мир вокруг плывет, лешак за спиной улыбается, быстро темнеет небо, не выдержав острой мучительной рези, ты закрываешь глаза.

Вокруг сгущается полутьма, трещат в воздухе мелкие насекомые, и вдалеке, где-то за жухлым малинником, кричит одинокая птица. Ты медленно поворачиваешься, снимаешь с елового сучка висящие на связанных шнурках ботинки, ель за твоей спиной целая и живая. Ты поворачиваешься обратно и торопливо идешь на птичий крик, он постепенно удаляется, убегает вперед, ты не сомневаешься, не думаешь, просто идешь, наступает ночь, ветер приносит промозглый холод, бросает тебе в лицо и еще комариную тучу в придачу.

Так, отфыркиваясь и маша руками, Аня и вывалилась на поле, у самой речки, с другой стороны деревни. А потом неделю дома сидела безвылазно, в ответ на рассказы о хозяине леса бабушка отчитала ее еще раз, сказала, что прикрываться сказками дурно, и пригрозила, что больше к бабе Але в гости не пустит. Нечего было и думать просить ее испечь пирогов лешаку.

Пришлось отложить на несколько недель, но слово свое Аня сдержала, принесла на опушку дары и разложила на большом трухлявом пне, постелив большую нарядную салфетку, поклонилась в пояс, пробормотала: «Спасибо, дедушка» — и унеслась. Ее еще долго потом в лес не тянуло.

А о самом главном баба Аля не рассказывала никогда. Она была настоящей бабушкой. К ней приезжали люди со всего города, иногда из других городов и даже из столицы. Самые разные люди, и она их лечила от всего, приезжали кривые и скорченные, трясущиеся, все в болячках, и совсем нормальные на вид приезжали тоже. Приезжали красивые женщины в ярких платьях и потертые старички, внешне чинные школьники и завернутые в пеленочный кокон малютки, хотя они-то как раз и не приезжали, их привозили родители. Баба Аля часто пускала Аню к себе домой, иногда даже разрешала посидеть тихонечко на полатях, когда приходили больные, но никогда не рассказывала ей о том, что делает, как и зачем. Только один раз в прошлом году, когда Аню пришла забирать мама, баба Аля на ушко нашептала, что делать, когда у мамы голова болит. У мамы были мигрени, нечастые, но очень сильные, и после этого Аня не раз сидела, положив ладошку ей на лоб, и мама говорила, что от этого становится легче. Аня попробовала лечить также бабушкины коленки, и у нее вроде бы получилось, бабушка посмеивалась, но разрешала ей возиться рядом, когда парила ноги в содовом растворе с лавровым листом, и даже стала меньше ругаться из-за того, что Аня слишком часто ходит к бабе Але в гости.

В конце августа целую неделю лил дождь, все дети сидели по домам, точнее, переползали из дома в дом шумной гурьбой и резались в карты, мамы, тети и бабушки подкармливали их разными вкусностями, но к концу недели надоело и это, стало невыносимо скучно, и когда наконец выглянуло солнце, Аня встала вместе с ним и с улыбкой. День был отличным, земля все еще слишком влажная для прополки, к бабе Але никто так и не приехал, дороги развезло, до вечера не ходил даже рейсовый автобус. Весь день их компания играла в войнушку, лазила по запруженному оврагу, балансируя на узких ветках, нависающих над озерами грязи, отрясала мокрые деревья и крапивные кущи, а вечером должна была вернуться мама. Аня к ее приезду опоздала, никак не могла бросить своих в разгар решающей битвы, после гибели командира. Сегодня им был ее сосед, рыжий мальчишка со странным именем, все в деревне звали его Колей. Он скончался от выстрела в грудь и теперь красиво лежал в мокрой траве, безвольно раскинув руки. Ане же предстояло пережить самый тяжелый момент штурма.

Когда она пришла домой, в окне кухне уже курсировали два силуэта, доносился запах разогретого зеленого борща, такой яркий, что заныл живот, и почему-то повышенные голоса. Аня перешла на бег и влетела в двери предбанника, скинула заляпанные грязью ботинки, опять бабушка ругаться будет, и почти успела зайти на кухню.

— Мы завтра же уедем! — голос мамы, резкий и нервный, Аня невольно подумала, что бы могло ее так разозлить. Бабушка тоже говорила чуть громче обычного, но по-прежнему спокойно:

— Лена, ну что ты так психуешь? Оставь ты ее до конца лета, ничего страшного же не случилось.

— Ничего страшного?! Ты слышала эту ведьму? Нет, ты ее слышала? Оставьте мне вашу девочку, у нее дар….

Аня зашла в кухню, и разговор прервался. Мама стояла у раковины и шкрябала растрепанной железной губкой по сковородке, бабушка сидела за столом, наклонившись вперед в неестественно напряженной позе, как будто уже начала подниматься на ноги, но замерла в середине действия.

— Привет. — Аня подошла к маме и обняла ее сзади, обхватив за пояс.

— Привет, солнышко, как погуляла?

— В войнушку играли, защитники оврага вновь победили.

— Умничка. Ты иди переодевайся, сейчас будем ужинать. — Мама обернулась и обняла Аню локтями, разводя в стороны мокрые руки. 

— Из-за чего вы ругаетесь?

— Мы не ругаемся, иди переодевайся.

— Вы про бабу Нюру? Она ведьма?

— Не про бабу Нюру.

Аня невольно улыбнулась, баба Аля хочет учить ее, действительно учить!

Аня шагнула назад широко и мягко, потом сделал еще два шажочка и притопнула, уткнула руки в бока:

— Значит, про бабу Алю. Но она не ведьма, мам, она бабушка, я же тебе рассказывала. Она хочет меня в ученицы взять? Я слышала, как она дяде Коле говорила, что хочет ученицу взять.

— Аня, иди в свою комнату.

Аня опустила руки и чуть подалась вперед:

— Мама, ты что, не понимаешь? Это по-настоящему, помнишь, как я тебе мигрени лечила… 

— Аня!

— Лена, спокойнее, она просто ребенок. — Бабушка все же встала и подошла к плите, сдвинула начинающую булькать кастрюлю.

— И это я еще ничего почти не умею, а потом я как она смогу. Я тебя насовсем вылечу, и бабушку тоже.

— Аня, иди в свою комнату. 

— Мама!

— Аня, иди, дай взрослым поговорить.

Аня замерла еще на несколько секунд, пальцы задеревенели и не хотели сжиматься в кулаки, потом все же развернулась, медленно и нехотя, и убежала к себе. Накатывали слезы, мама не понимает, ничего не понимает, и ни за что не оставит ее тут, она боится бабу Алю, как можно бояться бабу Алю. Аня зашла в комнату и села на пол в углу, свернувшись комочком, слезы текли уже всерьез, щекотало нос, а глупый живот, все еще реагируя на запах пищи, заурчал, как старая облезлая кошка. Аня зажала руками уши и сосредоточилась на этом урчании, но голоса за стенкой все равно оставались вполне различимыми.

— Мама, я не знаю, что мне делать, это жуть какая-то. — Мамин голос подрагивал, видимо, она тоже плакала. — Она ее зомбировала, мы больше никогда сюда не приедем, никогда.

— Лена, успокойся, Аня маленькая совсем, глядишь, и забудет все к следующему году.

— А она мне говорит: я старая совсем, помирать пора, у меня дочек-внучек нет, одни мальчишки, а Аня девочка способная, такие редко рождаются. Она сумасшедшая, мама, она сумасшедшая, и я ее боюсь.

— Лена, хватит!

— Она говорит — отдай мне ее, отдай, ты представляешь, отдай! Мою дочь… — Мамин голос стал глухим, как будто она уткнулась бабушке в плечо, и постепенно перешел в громкие всхлипы, от которых Ане стало еще горше. Глупая мама, она совсем не виновата, просто ничего не понимает.

Постепенно бабушка успокоила маму, та загремела тарелками, накрывая на стол, и пошла успокаивать Аню. И зря, Аня уже почти перестала плакать, а с приходом бабушки снова раскисла, и от увещеваний и от ласкового голоса стало только хуже:

— Анечка, ты только в школу пошла, у тебя там в городе еще столько интересного будет, а захочешь людей лечить — станешь врачом, когда вырастешь.

— Не хочу врачом, я хочу стать бабушкой!

— Ну, подумай, где ты жить будешь, зима, холодно, откуда еду брать?

— У бабы Али жить буду.

— А потом, кем работать будешь, если в школе не выучишься?

— Я как баба Аля.

— Но баба Аля и за скотиной ходит, и картошку растит, а ты вон и грядки полоть не любишь, я тебя заставить не могу.

— А я полюблю, все полюблю, и скотину, и грядки, у меня будет две, нет, три коровы, и коза, и курицы. 

Аня уже почти рыдала, ее потряхивало, и слова выходили с трудом, с паузами и запинками. Бабушка гладила ее по голове, присев рядом на стул, сесть на пол ей не позволяли больные колени:

— Ты сейчас маму не расстраивай, домой поезжай, в следующем году приедешь опять к бабе Але.

— Не приеду, она меня больше не привезет.

— Привезет, я ее уговорю, если надо. 

— Нет, не привезет!

Аня вскочила на ноги и, дошагав до кровати, бросилась на нее ничком, чтобы рыдать уже по-настоящему, бабушка немного посидела на стуле, потом с трудом поднялась и ушла, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Аня проснулась и приоткрыла глаза, в комнате было темно и жарко, за стенкой мерно урчал бойлер, от стенки шло тепло. На темном фоне выделялся силуэт, еще более темный, невысокого, широкого в плечах человека, растрепанного и всклокоченного так, что края силуэта размывались, сливаясь с окружающей его темнотой.

— Нафаня, ты чего тут? — Аня протерла глаза и хотела сесть на кровати, но ее придавила тяжелая рука.

— Ты лежи-лежи, неча вскакивать. Рыдала полночи еще, никакого покоя. Тебе баба Аля привет шлет.

— Как?

Глаза привыкали, и контуры собеседника постепенно проступали, растрепанная голова, борода торчком во все стороны, крупный нос и неестественная широкая ухмылка, как будто у него было не тридцать два зуба, а все шестьдесят. Хотя, может, оно и действительно так, кто знает, сколько у домового зубов. Аня даже подумывала спросить, но не стала.

— Как-как, через нас, я же вот пришел. Говорит, чтобы ты не печалилась, что, вестимо, другой путь тебе этот, — домовой ткнул пальцем в потолок и скривился, — уготовил, и не твоя судьба дар принять. Так-то.

Домовой замолчал, легонько притопнул несколько раз и добавил:

— Жалко старую, помирать ей скоро, и ох несладко. Дар-то передать некому. А она хорошая тетка, хоть и молитвы эти ваши бормочет все время, тьфу! И все в ее роду хорошие были, я вот поколения три токмо помню, а сосед мой почитай что десяток лично знал.

Аня потянула носом, всхлипнула, слезы холодили щеки и мокрили подушку.

— Эй-эй! Ну что ты плачешь, малая, говорят же, все хорошо будет, не печалься.

— Не будет. 

Слезы лились теперь всерьез, и наволочка вокруг висков совсем промокла.

— Не рыдай, дуреха. — Жесткий палец стер влагу, Аня от неожиданности дернулась и даже плакать перестала. — Поедешь в свой город, там, говорят, сейчас жуть до чего любопытно.

— Вот сам туда и езжай! А мне в городе делать нечего, мне там пусто, школа эта, каждый день одно и то же, одно и то же, одноклассники бестолковые, танцы дурацкие, ничего там нет, понимаешь, ничего настоящего?!

— Ну не может такого быть, чтоб в городе совсем ничего не было, найдется еще твое, не боись. — Домовой присел на кровать, потеснив Аню, и добавил: — А я бы на него поглядел.

— Ну и поехали со мной, поглядишь. — От прикосновения домового накатывала сонливость.

— Ты, девка, дура, куда я поеду, тута все без меня развалится, дом старый, построен из рук вон плохо, когда ремонтировали пять лет назад, много накуролесили, теперича, считай, на одном моем слове держится. Ох и работы у меня, и работы, каждую ночь, слушай, девка, а может, ты мне от бабы Нюры дворового ейного сманишь? Он хоть и дурной, но все помощь будет.

— Я не могу, я завтра уезжаю.

— Да, точно. Может, и мне с тобой в город? 

— Может, у нас квартира большая, я с тобой дружить буду, гостинцы тебе оставлять, а тут в тебя даже не верит никто.

— И то верно, молодка эта дюже пакостная, очень плохая хозяйка, муж ее обормот, ничего не умеет, про дур малолетних я вообще молчу, старшая недавно паука придавила. Представляешь, паука? Он ей ничем не мешал, даже паутину не сплел, просто мимо полз, а она его — бац книжкой! Жалко беднягу.

Домовой замолк и застыл неподвижно. Аня уже начала засыпать, когда он вдруг хлопнул себя ладонью по колену, так что кровать тряхнуло.

— Была не была! Еду в город! Слушай теперь, — повернулся он к Ане, — утром возьми плетеную корзинку, на пол ее поставь и… Да что я тебя учу! — Он еще раз хлопнул себя по коленке. — Ты же у нас ученая, сама разберешься. А теперь — спи.

Аня послушно закрыла глаза и, все еще ощущая боком прохладу, уснула. Открыла глаза она уже утром, за дверью грохоча и приговаривая что-то невнятное, мама собирала вещи, пахло сырниками. Не выходя из комнаты, Аня неторопливо уложилась, ей уже не было грустно, как вчера, она не злилась, но и весело ей не было тоже, ей было спокойно, ей было никак. Последней она достала с полки плетеную корзину, ссыпала наполнявший ее мелкий хлам в ящик комода. Поставив корзину на пол, Аня накрыла ее своим шарфом и, приподняв уголок, прошептала: «Нафаня-Нафаня, полезай».

Когда бабушка пришла ее будить, Аня сидела на кровати, разглядывая жуткие и глупые морды, угадывающиеся в рисунке сучков на обшитом деревом потолке. Быстро позавтракав, они погрузились в машину. Старая зеленая «деушка», как ее ласково называла мама, зафырчала, включилась магнитола, спрашивая раз за разом: «Хочешь?» Аня поставила корзину на колени и посмотрела на дом. Он показался ей маленьким и нелепым, каким-то хрупким, неустойчивым, краска на стенах как будто бы вдруг выцвела и посерела, крыльцо покосилось, и много других мелких изменений проявилось в единый миг, делая дом неухоженным и нежилым. Аня посмотрела на корзинку на своих коленях — а ведь все дело в нем.

Хранитель этого очага, спрятавшись в плетеных стенках, ожидал прибытия в новый дом. Понравится ли ему там, он же будет совсем один, тут у него хотя бы есть другие домовые, склоки с водяным, жутковатые проказы  навроде связанных коровьих хвостов и подтрунивания над сторожевыми собаками. А там, в городе, у него не будет всего этого. Аня чувствовала, что поступает нехорошо, неправильно. В городе домовой постепенно истает, исчезнет, как всегда исчезала память о лете. Каждый год, возвращаясь сюда, Аня вспоминала. Не сразу, не в первый день, но ее захлестывало, и она, с удивлением оглядываясь на прошедший год, думала, как можно было все позабыть, и как будто бы получала второй шанс. А у домового может и не быть этого второго шанса, в очередной раз, возвратившись из школы или с танцев, Аня забудет о плетеной корзинке, задвинет ее в пыльный угол под кроватью, и ее обитатель навсегда потеряется, испарится, будто его никогда и не было. И она Аня, став другой, серьезной и взрослой, как мама, приедет сюда много лет спустя, окинет взглядом совсем состарившийся дом и ничего не вспомнит. Ей уже не будет ни грустно, ни обидно, ей будет никак, словно сегодняшним утром.

Машина тронулась, проплыли мимо верхушки юных елок, желтый забор сменился зеленым, соседским.

— Стой! — Аня крикнула так громко, что мама испугалась и надавила на тормоз.

— Что случилось? — Вопрос повис в воздухе, дверь «деушки» была широко распахнута, а Аня уже бежала к дому, прижимая к животу корзину. Она пронеслась мимо удивленной бабушки, мимо любопытных соседских девчонок, высовывающихся из окна, не разуваясь, заскочила в дом, села на колени и поставила корзину на пол.

— Нафаня-Нафаня, вылезай.

В дом вошла бабушка, остановилась позади сидящей на полу Ани, спросила:

— Забыла что-то?

— Ничего, уже ничего.

Аня улыбнулась, услышав вздох оживающего дома, и добавила:

— До встречи.

ОФОРМИТЕ ПОДПИСКУ

ЦИФРОВАЯ ВЕРСИЯ

Единоразовая покупка
цифровой версии журнала
в формате PDF.

320 ₽
Выбрать

6 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1920 ₽

12 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

3600 ₽