Свой первый экзамен на любовь к родине и матери я полностью провалила, когда мне не было еще и пяти лет.
— Скажи, Леночка, — ласково обратилась ко мне мамина сестра Мария, русская красавица с белой толстой косой вокруг головы, учительница истории в школе, — ты кого больше любишь: маму или Ленина?
Вопрос сбил меня с толку, я в растерянности молчала. Тогда уже мне был хорошо знаком этот дедушка Ленин. Я точно знала, что он не просто добрый и замечательный, но и очень великий. Мама даже иногда читала нам такие строки:
Да будь я и негром преклонных годов,
И то, без унынья и лени,
Я русский бы выучил только за то,
Что им разговаривал Ленин.
Я слушала с восторгом, теребя в руках любимую игрушку — резинового кучерявого негритенка, и представляла себе, как старый седой африканец сидит с букварем в руках и учит русский алфавит. Я-то уже к тому времени выучилась и писать, и читать, и вообще подавала большие надежды. Мама мне так и говорила: ты — наша надежда. Здесь надо заметить с высоты уже прожитых лет, что надежд родительских я так и не оправдала, как, собственно, тогда и надежду маминой сестры услышать от меня единственно правильный ответ.
— Ну скажи, Леночка, так кого ты больше любишь: маму или Ленина?
Взрослые замерли в волнительном ожидании. Мне совсем не хотелось врать, но пришлось.
— Ленина, — ответила я.
Тетя ласково меня пожурила.
— Ну что ты, деточка, маму, конечно, маму ты любишь больше. Мама же ближе, роднее. А Ленин хоть и велик, но с мамой он сравниться не может.
Мне было тогда очень стыдно перед мамой, но она только обнимала меня и смеялась.
Мама всегда была такой — легкой, красивой, веселой. Шила себе платья из цветастых ситцевых материй, накручивала короткие волосы на бигуди и подкрашивала губы красной помадой.
Помню, однажды, еще в дошкольном нашем периоде, когда папа служил офицером в жарком Самарканде, мы с братиком и сестричкой решили сделать маме подарок на день рождения. Побежали по солнцепеку в галантерею, прилипая сандалиями к плавящемуся асфальту, и на карманные деньги купили оранжевую губную помаду, единственную в скудном ассортименте магазинчика. Когда мы торжественно преподнесли подарок маме, она почему-то вовсе не обрадовалась и отправила нас обратно в магазин сдать ненужный товар.
Прошли годы, и мама, вспоминая этот случай, ужасно себя ругала и упрекала в глупости и неблагодарности. Просто она была очень молода тогда и любила красный цвет, а не оранжевый. Хотя когда по радио грузинская девочка Ирма Сохадзе пела удивительную жизнерадостную песенку, мама тоже всегда подпевала:
Оранжевое небо, оранжевое море,
Оранжевая зелень, оранжевый верблюд.
Оранжевые мамы оранжевым ребятам
Оранжевые песни оранжево поют.
Но с красной помадой было строго. Иногда мама говорила нам так:
— Когда я умру, не забудьте мне подкрасить губы, чтобы я не была бледной, как смерть.
Мы пугались этих слов. Но мама смеялась и говорила, что здесь нечего бояться.
А как мама рассказывала истории и сказки! С пантомимой, песнями, а то и танцами. Она порой называла себя артисткой, но всегда добавляла — погорелого театра.
Чего только стоит ее рассказ о волке, который напал на нее по дороге домой и хотел отобрать наши гостинцы. Мы слушали, затаив дыхание.
— Идет на меня волк, зубами — щелк, оскалился и рычит… А я тоже на него вызверилась и зарычала: «Р-р-р»… Тут он раззявил свою пасть, чтобы меня съесть. Я быстро сунула руку в его рот до самого хвоста. — Мамино лицо становилось грозным, она резко выбрасывала руку вперед. — Вывернула волка наизнанку! — Дергала руку назад. — И вышвырнула его подальше! — Тут мамино лицо озарялось победной улыбкой под гром наших аплодисментов и ликований.
Но была у мамы одна очень грустная чукотская сказка, которую мы не любили. Там расшалившиеся дети не заметили, что мама заболела и лежит в жару, не услышали ее просьб принести воды, сколько она ни просила. И тогда мама вдруг встала, оперилась, превратилась в белую птицу и улетела. А дети бежали за нею с водой в руках, но было слишком поздно, только вода расплескалась. Мама улетела.
Это была самая печальная сказка из всех, что мы когда-либо слышали. Мама говорила, что тоже могла превратиться в белую птицу.
Вот такой мама и была в жизни — как в сказке. Прекрасной и волшебной.
Наше детство прошло в Самарканде, где папа служил офицером, носил военную форму, погоны с золотыми звездами и фуражку с блестящей кокардой. Форма меняла цвета в зависимости от настроения и погоды. Зимой — серая шинель и высокие черные хромовые сапоги, летом форма цвета хаки, как среднеазиатские кузнечики. А в лучшие дни форма была цвета морской волны, что очень шло папиным голубым глазам.
Командовал папа в своей воинской части, а дома главной была мама. Погода маминых нарядов тоже менялась от настроений времен года. Зимой мама носила драповое пальто с меховым воротником и всегда мечтала о шубе — непозволительной роскоши. А летом в самаркандскую жару дома на маме был только раздельный купальник, она сама его сшила из ярких лоскутов. Когда вдруг раздавался в дверь неожиданный звонок, мама кричала: «Не открывайте, я в одних трусах!» — и бежала за халатом. Стройная, сильная и ловкая, командир нашего семейного корабля, в подчинении — трое детей и папа.
Папа уезжал на учения на полигон в пустыне и привозил нам образцы среднеазиатской фауны. Однажды он привез целый чемодан маленьких зеленых черепашек с еще мягкими панцирями, и они расползлись по всей квартире, как изумрудные бусины. Потом мы раздарили их друзьям и соседям в нашем доме. Иногда папа мог прихватить экзотических или даже опасных обитателей пустыни, например скорпиона, фалангу или варана. После попыток укротить этого маленького крокодила, который одним ударом хвоста разбил вдребезги аквариум, мы отнесли его в местный кружок юннатов во Дворце пионеров. Туда же отправились и скорпион с фалангой.
Для папы не было ничего невозможного, он умел из железок и палок создавать нечто потрясающее. Из обломков металлолома он собрал нам три велосипеда, и мы колесили на них по Самарканду. Он боролся с засухой и страшной жарой летом и копал во дворе бассейн для детей. А еще поставил нам турники на детской площадке, чтобы все мы могли заниматься спортом. Мы с братиком ходили в секцию спортивной гимнастики, были юными гимнастами, крутились и подтягивались на турниках во дворе, как обезьяны. А сестра моя Аллочка любила зависать на турнике вниз головой, зацепившись согнутыми в коленях ногами за перекладину, раскачивалась, как маятник, и ее белые волосы развевались на ветру.
— Алла, Лена, Вова, домой! — зазывала нас мама на обед, и мы бежали на ее зов.
Мама жарила нам картошку, варила макароны по-флотски, готовила узбекский плов и украинский борщ, а иногда по большим праздникам она пекла торжественный торт «Наполеон». А папа умел достать из морозилки пельмени и прям замороженными их и жарил в подсолнечном масле. И ничего вкуснее из моего детства я вспомнить не могу.
Мы много путешествовали и ездили по бескрайним просторам нашей огромной страны. Родителям всегда было очень легко сорваться с места, собраться и ехать по зову папиной службы. Самым длительным и незабываемым путешествием была поездка из Самарканда в Краснодар через всю страну: на поезде, потом на теплоходе по Каспийскому морю, а потом уже самолетом.
Сначала мы ехали три дня по сорокаградусной жаре через две пустыни — Кызылкум (красная) и Каракум (черная). Бескрайние песчаные барханы и солончаки, сияющие под раскаленным оранжевым солнцем, сменялись вдруг алыми маковыми полями. Это потрясающее бесконечное маковое пространство навсегда осталось в памяти как самое яркое впечатление детства. С этими маковыми полями могли сравниться только горы тюльпанов, которые нам тоже посчастливилось видеть, когда мы ездили с папиными друзьями на маевки в горы.
Вот тогда я поняла, почему пустыня Кызылкум называется красной. Оставалось только выяснить, почему же другая называется черной.
Пустыня оказалась вовсе не такой уж и пустынной, а очень даже живой. Мы видели черепах в огромном количестве, тушканчиков, лисиц и верблюдов. Я рисовала все, что видела за окном, а братик с сестричкой считали, сколько каких животных всего увидели. Мама изнывала от нестерпимой жары и постоянно укрывалась мокрой простыней, которая моментально высыхала. Папа был на постоянной связи с проводником, веселым выпивохой, играющим на гармошке. Он предупреждал об остановках и давал ценные наставления, когда нужно бежать запасаться водой на станции или как вести себя с местными продавцами. Они торговали вязаными верблюжьими шапками и кумысом. Но деньгами не брали, а просили взамен овощи и фрукты, потому как в пустыне, кроме верблюжьей колючки, ничего съедобного не росло. Про такой бартер мы заранее не знали и не подготовились.
Одна из остановок длилась целый час, и где-то недалеко был водоем, в котором папа и еще пара отчаянных парней из вагона непременно решили искупаться. Папа всегда отличался удивительной смелостью и ловкостью, любил рисковать и буквально ходить по карнизам, к тому же на руках. Моя любимая фотография — где папа запечатлен на карнизе какой-то крыши в стойке на руках. Дух захватывает просто от одного только взгляда!
— Не надо, Володя, не рискуй ты с этим водоемом. Пока вы туда доберетесь, пока обратно, мало ли что, — заволновалась мама.
Но папа был одержим идеей освежиться, жара была поистине оранжевой, невыносимой.
— Не переживай, Зиночка! Я только туда и обратно, — пообещал он и поспешил к поиску водоема.
Час прошел очень быстро, папа не появлялся. Поезд дернулся, оборвав наши сердца, громыхнул своими составами и медленно тронулся. Мы все сидели в нашем купе в оцепенении и ужасе. Поезд набирал скорость, папы не было. Мы втроем как-то самопроизвольно начали плакать, мама побледнела и молча сидела с закрытыми глазами. Она не плакала. Мама никогда не плакала. Я ее видела плачущей только раз в жизни, в день смерти Юрия Гагарина.
Тем временем поезд разогнался и понесся со страшной скоростью, не спросив у нас разрешения. А наша семья оказалась вдруг без машиниста, без рулевого и капитана. Теперь сразу всем стало ясно, кто именно у нас был главным. Состав мчался, летел в никуда, в черную дыру. За окном тоже все было черным-черно, и тогда я поняла, почему пустыня называлась черной — Каракум. Она проглотила нашего папу.
— Остановите поезд! — просила я, вся зареванная, проводника. — Надо искать папу!
— Не волнуйся, детка, догонит нас твой папа, не первый раз такое, не беда.
Проводник оказался прав. На следующей остановке папа появился вдруг, как мираж из бесконечных раскаленных песков. Красивый и сильный, смеющийся и ликующий! Он догнал нас на другом скором поезде. Папа стоял в дверном проеме нашего купе, и за его спиной снова заголубело небо, и пустыня мигала нам красными маками, а мама стала вдруг смеяться и осыпать папу бесконечными поцелуями и упреками. А мы только и умели тогда, что слезы лить то от горя, то от счастья.
На одной из станций к нашим окнам вплотную подошел огромный двугорбый верблюд, который что-то бесконечно жевал. Он равнодушно посмотрел в окно и, не найдя в нашем купе ничего интересного, отвернулся и застыл в ленивой позе. Мой задиристый рыжий братик из кожи вон лез, чтобы раздразнить и расшевелить этого надменного корабля пустыни. Вовка корчил всевозможные рожи, кривлялся, улюлюкал, свистел, прыгал и махал руками. И вдруг этот невозмутимый кэмел медленно развернулся и со всего своего верблюжьего величия плюнул в наше окно, благо оно было закрыто. Вот это был выпад, урок на всю жизнь, мы хохотали до спазмов в животах, но и струхнули тоже. У верблюда были очень страшные огромные желтые зубы.
Мой братик был и в самом деле не просто рыжим, а даже оранжевым, как в той песенке про оранжевое небо. Мама часто рассказывала, что, когда родился Вовочка, в окно комнаты заглянул озорной солнечный луч, обсыпал его лицо рыжими веснушками, позолотил локоны, проник в орущего младенца и навсегда остался светить уже изнутри, из глаз его и из самого сердца.
Но по мере взросления все это щедро упавшее на Вовочкину голову золото, кудри и девчачье личико возмущало и оскорбляло его до глубины души. Вся его жизнь впоследствии была отчаянной попыткой доказать всем вокруг, что он настоящий пацан. Кудри он выпрямлял шапкой, натягивая ее на ночь на мокрые волосы. Однако капризные локоны предательски гнули свою волнистую линию.
Яркая рыжая внешность Вовочки притягивала к себе внимание окружающих, как магнитом, раздражала своей брызжущей солнечностью и часто становилась поводом для потасовок с ребятами во дворе.
Когда наша жизнь вышла за дворовые рамки и нужно было ходить самаркандскими переулками в школу и в секцию спортивной гимнастики, боевая закалка дошкольного периода пригодилась как нельзя лучше. Каково было златокудрому ангелочку с веснушками на лице оказаться один на один с суровой уличной действительностью?
— Эй ты, рыжий! — было самым безобидным, что раздавалось в спину.
Узбечата кричали вслед порой и более дерзкое и оскорбительное, типа «русский — дурак, русский — жопа узкий!».
Мы выбирали уже не самый короткий путь в школу, а наиболее безопасный. Детей тогда в школу за руку не водили. И драться Вовочке приходилось довольно часто, оттачивая боевое мастерство.
После окончания папиной службы и переезда всей семьи на его родину в Киев началась новая жизнь, учеба в новой школе, все с нуля. Нам, девчонкам, было проще, а братик принял весь удар перемен на себя.
— Слышь, рыжий, сигарету дай! — Шпана в новой киевской школе не обделила своим вниманием новенького восьмиклассника.
— Не курю.
— Шузы сыми.
На Вовочке были новые ботинки.
Завязалась потасовка. Навсегда запечатлена в моей памяти картина драки в школьном дворе: мой братик, держась двумя руками за тонкое дерево, отражает ногами удары нападающих. Он вращался вокруг дерева, как вокруг шеста, раздавая удары то левой, то правой, то сразу двумя, благо растяжка была отменной. После мордобития местная шпана признала моего братика, обменялась с ним рукопожатием и даже похлопыванием по плечу — браво! Они увели его «обмывать» ничью пивом, и с тех пор мой братик стал уже Вованом, но дома мы звали его Вовиком.
Он занимался теперь карате, был рыжей знаменитостью в школе, насмешником и дерзким острословом. Купил самоучитель игры на гитаре и заиграл, запел Высоцкого, а также блатные песни и не совсем приличные частушки. Он был одаренным артистом, мог имитировать голоса всех учителей в школе, и мы слушали его вдохновенные импровизации с хохотом и восхищением.
В армии Вовик служил в десантных войсках. Бесстрашному рыжему ангелу в голубом берете очень к лицу было синее небо, и он прыгал с парашютом бесчисленное число раз. Когда он зависал в небе в затяжном прыжке, его окрыленное сердце ликовало, он кричал и пел, он был несказанно счастлив от ощущения свободы в бескрайнем небе, от самого полета. Он ощущал себя птицей.
Родителям уже было хорошо за шестьдесят, когда они отправились в эмиграцию в Германию. Было страшно и тревожно в таком возрасте срываться в неизведанное путешествие. Но, с одной стороны, им было не привыкать переезжать, а с другой — они это сделали ради сына по его же просьбе, чтобы узаконить его бизнес. Когда наступили лихие девяностые, в братике вдруг проснулся талант бизнесмена, он с друзьями запустил торговлю сигаретами, перегоняя их вагонами в Германию. Разница в цене была огромной, риск — тоже. Но братик всегда был отчаянным и безбашенным, легко ходил по лезвию ножа с ловкостью канатоходца. Он решил сделать прорыв из своей монотонной, как ему казалось, жизни к богатству и успеху, из замкнутого круга — к совершенно другим берегам и горизонтам.
И он сделал отчаянный прыжок. На всем ходу поезда, следующего изо Львова в Варшаву, не имея польской визы, братик прыгнул прямо под откос, кувыркался на бешеной скорости, скатываясь вниз, и остался тем не менее живым. Пригодилась спортивная закалка. Он перешел польскую границу, вооружившись картой, и на перекладных прибыл по одному заветному адресу в Германию. Так началась его карьера контрабандиста, головокружительное восхождение на вершину сигаретной пирамиды.
— Денег навалом! — признался он мне однажды в телефонном разговоре.
Но, когда братик взобрался уже на самую вершину успеха в бизнесе, для него начался такой же стремительный спад. Как однажды уже он скатывался кувырком, выпрыгнув из поезда, так же стремительно покатилась жизнь сигаретного короля вниз. Все обстоятельства сошлись против него одновременно: и полиция нашла способ обуздать вышедший из берегов сигаретный беспредел, и мафиозные дружки перешли все границы своих понятий, обокрав и ободрав братика, «кинув» его в бизнесе. С волками жить — по-волчьи выть.
Его нашли средь бела дня в парке. Он лежал на спине, открыв глаза, и больше не дышал. Остановившийся взгляд его был устремлен в пустое синее небо. Прохожие вызвали скорую, врачи пытались сделать реанимацию. Но сердце остановилось. Душа вырвалась из его грудной клетки и устремилась ввысь. Туда, откуда нельзя больше скатиться под откос.
После такого потрясения мама стала быстро угасать, память ее стиралась будто ластиком, видимо, это было ее защитой от беспощадности жизни. Отец каждый день ездил на кладбище и разговаривал там с сыном. Но гранитный камень упрямо молчал и не давал ответа на один-единственный вопрос: почему?
С каждым днем мама становилась все беспомощней и забывчивей, все больше походила на ребенка. Она теперь жила в каком-то только ей видимом и понятном мире, где снова все любимые ею были живы. То она вдруг видела Вовочку маленьким, вон он побежал, прячется под столом, говорила она, показывая рукой. То, сидя в кресле, вдруг говорила: «Пойду в комнату к маме», вставала и медленно шла.
Однажды мама поведала мне о своих полетах. Сбывалась ее сказка о птице.
— Вчера я улетала из дома ненадолго. Сидела после сна на своей кровати, как вдруг все четыре ножки кровати сложились, и я вылетела на ней из окна. Полетела над городом, над лесом и полем. Потом полетела к маме, видела ее хату. А потом я снова видела маковые поля и горы с тюльпанами. Хотела вернуться домой, но забыла дорогу. Летала, летала и как-то нашла, вернулась. Кровать выпустила ножки, как шасси, и с шумом приземлилась на прежнем месте. Вот так я полетала, чудеса, да и только, — выдохнула мама с сияющей улыбкой на лице. — Только отцу не говори, что я улетала, ругаться будет, — попросила она.
Мама прожила еще три года. Все это время было отчаянной борьбой с надвигающейся на маму темнотой, отбирающей ее у нее самой и у нас. Эта черная мгла подползала то с одной стороны, то с другой, отщипывая кусками то мамину память, то способность думать, то вдруг атаковала приступами судорог или нестерпимой головной болью, отбирая у мамы зрение в одном глазу.
Медицина была бессильна. Одна больница сменялась другой, но доктора только разводили руками: мы не боги, ваша мама умирает.
Больничная палата в Шарите, где мне разрешили пребывать с мамой круглосуточно, стала прибежищем на последние мамины дни. Я отчаянно верила, что все еще может каким-то чудесным образом закончиться выздоровлением, но тьма сгущалась.
Младший медицинский персонал почему-то нервничал, заставляя держать окно в палате открытым круглосуточно. Несмотря на начало июня, погода была очень переменчивой и холодной. Ночная смена обязательно наведывалась в палату каждые три часа, делая мне замечания, если форточка была закрыта.
Я недоумевала, в чем же дело, когда вдруг пришло прозрение. Медсестры боялись, что после смерти мамы ее душа не вылетит в открытую форточку, а останется биться и метаться в стенах старой больницы, как заблудившаяся птица.
В последнюю ночь я укутала маму потеплей, поцеловала ее в щеку, и мама вдруг попросила открыть окно настежь.
— Я хочу полетать, — прошептала мне она.
Я все поняла и распахнула окно.
Мамина душа устремилась в свободный полет и теперь не знала ни боли, ни границ. Мама улетела навсегда и больше не оглядывалась, не искала дорогу обратно домой. Она превратилась в ту самую белую птицу, о которой рассказывала нам в детстве. Она кружила над родными местами, над цветущими вишневыми и яблоневыми садами, над маковыми полями и горными тюльпанами.
Солнце уже вставало, и небо стало оранжевым. Пришла моя сестра Алла, мы стояли у распахнутого окна и смотрели на парящую высоко в небе белую точку.
— Как же мы скажем об этом папе? — спросила я.