Как в беспокойные пятнадцать, я сбегаю от гостей в свою комнату. Здесь, в уютной полутьме, все осталось прежним: вереница книг на верхних полках, выцветшие плакаты над кроватью и стол, за которым я бессонно страдала над математикой и первыми стихами.
Я включаю настольную лампу, и сумрак рассеивается, вздрагивая и прячась по углам. Я еще наблюдаю за его чертыханьем и вскоре, усмехнувшись, ныряю под стол и достаю из-под него коробку. Исцарапанная и оббитая на углах, она кажется обычным мусором. И как только в нее вместились одиннадцать лет моей жизни?
Ради шутки — или все-таки приличия — я сдуваю с крышки пыль и начинаю медленно копаться. Вот они — мои трофеи. Выпускная лента, расписанная несбывшимися пожеланиями. Блокноты с переводами песен. Дневник седьмого класса, в котором я, кажется, получила первую тройку. Порванная нотная тетрадь с каракулями на обложке. Господи, как я ненавидела музыкалку.
Вдруг между пальцами проскальзывает тонкий посеревший лист. Я аккуратно подхватываю его и встряхиваю перед собой.
«Пропал ребенок. Голикова Света. 1986 года рождения. Пятнадцать лет.
25 декабря 2001 года около четырех часов дня вышла из дома по улице Солнечная, 29, и направилась с подругами в п. Сельхоз на дискотеку в школу № 2. До настоящего времени местонахождение неизвестно.
Приметы: рост 160–165, на вид 17–18 лет, среднего телосложения, русые волосы ниже плеч заплетены в косу.
Особые приметы: косит левый глаз.
В день исчезновения была одета в короткую черную куртку, замшевые сапоги и зеленую вязаную шапку. Документов при себе не имела».
Как в беспокойные пятнадцать, сердце смиренно замирает перед пустотой. Света Голикова. Упругая смелая походка. Крепкий задорный голос. Юбки выше колен, хрупких и оббитых. Смазанные стрелки и темная помада. Три двойки в четверти. Три окна в доме напротив.
Я отвожу взгляд от листовки и в тупой тревоге смотрю вперед. Из окна на меня скалится густой декабрьский вечер — такой же морозный и безнадежный, как десять лет назад.
Я хорошо помню тот день. Девять вечера. Я лежала с больным горлом, натянув одеяло на голову и вслушиваясь в шепот взрослых в прихожей. Тревога — беспричинная и оттого еще более острая — окутала меня от макушки до колен. Когда отец вошел в комнату и тихо потянул одеяло, я, кажется, вскрикнула.
— Тише-тише, Катюша. Тише… — Холодная ладонь коснулась лба. — Опять температуришь.
— Случилось что?
— Тетя Клава заходила. Светки-то… — Он поджал губы. — Четыре дня уже дома нет. Вот она обходит всех.
— Как нет?
— Вернется. Сбежала, наверное. Ты спи-спи. Что мы поделаем?
Он принялся суетливо поправлять сваленное одеяло. В прихожей еще слышался заикающийся шепот тети Клавы.
— Бедовая Светка. Ушла на дискотеку с подругами. Алена и Таня вернулись, а эта нет. Не люблю я все же эти танцы. — Он вздохнул и взглянул на меня. — Хорошо, что ты у нас не такая.
«Не такая» смешивается с водоворотом мыслей и тает вместе со снегом, оседающим на подоконнике. Не такая, не такая, не такая…
Я будто выныриваю из тяжелого температурного сна и озираюсь по сторонам. Детская кровать пуста. В прихожей тихо. Показалось.
В попытке занять руки я снова возвращаюсь к коробке. Разобрать до дна. До самого последнего воспоминания.
Из-под папки с рисунками выглядывает край знакомой фотографии. На выбеленном от солнца пороге школы стоит наш 8 «А» — двадцать два знакомых лица, еще юных и изнеженных. В левом углу я замечаю Свету в белой, явно жмущей в груди и плечах блузке и джинсовой юбке. Она щурится и улыбается, положив обе руки на девочек по бокам. Вот они — Таня и Алена.
Закадычные подруги с первых прогулов и перекуров за гаражами. С выскобленных на школьных стенах надписях FOR EVER. С первых влюбленностей и расставаний. С первых танцев и ночных поездок со случайными полупьяными попутчиками. Кто из них думал, что все это окажется последним — безвременным и забытым? Думала ли об этом я, чурающаяся любой разгульности и кажущаяся на фотографии сущим ребенком по сравнению со сверстницами?
До пропажи Светы я хотела быть как они. Быть в их галдящей ослепительной троице. Свободно ругаться матом, стрелять сигареты у старшеклассников, бессовестно прогуливать уроки и прожигать молодость в объятиях незнакомцев.
Жаль, у меня благополучная семья. Мать — учительница, отец — военный. Это приговор, почти эпитафия юности. Жаль, после школы у меня была музыкалка. Жаль, родители не давали карманных денег. Жаль, развели нас со Светой еще в детстве, когда мы бегали друг другу. Две девчонки по соседству — это ведь проверенный рецепт дружбы навсегда. Ошиблась.
— Не ходи ты к ним в гости. Что ты там не видела? — ворчала мать после очередной вылазки. — Там же грязь, тараканы. Дом весь трещит. Отец пьющий. Он ведь судим, знала? А мать? Все милостыню выпрашивает. Нарожала, а прокормить не может. Конечно, с таким-то мужем… Ох, господи.
Я настороженно смотрела на нее.
— Они конфеты дают. И яблоки у них растут.
— Мы тебя, что ли, не кормим? — Мать скалилась, продолжая раздраженно переминать тесто. — У тебя и так диатез. Нечего тебе всякую дрянь в рот тащить.
— Я все равно пойду.
Она обернулась и хмуро встряхнула скалкой.
— Это у них семеро по лавкам, а ты у меня одна.
Так я и осталась одна — на всю школьную юность и, кажется, жизнь. А Свету я любила. Она научила меня лазать через забор, ловить лягушек у ручья и списывать — так, чтобы даже строгая учительница не увидела. Жаль, я все равно все зубрила. Жаль, так и не научилась у нее ничему больше.
Я снова смотрю на фотографию — даже здесь мы сидим со Светой по разные стороны, две полярности, два берега одного отчаяния. Эту же фотографию, обрезанную до Светиного лица, развесили после по всему городу. Воспоминание снова поддевает и выворачивает меня изнутри.
Март. Расплывшиеся от половодья дороги. Я иду из школы, сжимая ранец и оборачиваясь по сторонам. Злыми тревожными глазами смотрит на меня млеющая в тумане лесополоса. Я сворачиваю на свою улицу и у фонарного столба вижу тетю Клаву, сгорбившуюся и непривычно маленькую на сером просторе. После пропажи Светы я старалась ее избегать. Со скорбящими всегда неудобно: на жалость не хватает решимости, а на мудрые слова — опыта.
— Здравствуй, Катенька, — хрипло, совсем постаревшим голосом поздоровалась она.
В ее потрескавшихся от холода руках я заметила листовки. С них на меня с укором смотрело Светино лицо, неподобающе счастливое и беззаботное.
— Я вон… снова расклеиваю. На прошлой неделе клеила, а все посдирали, сволочи. Ну что ж им Светка сделала-то?
— Помочь? — спросила я.
Заледеневшие глаза коротко вздрогнули. Тетя Клава кивнула и протянула мне часть.
Навсегда запомню, как хлестал по щекам мартовский ветер, как подхватывал и вырывал из рук листовки, как тетя Клава, горбясь и чуть ли не падая, доставала их из луж и тихо плакала.
— Я, может, плохая. Я знаю-знаю. И Витька у меня пьяница. И ребятки мои без рюкзаков и в обносках. Знаю все, знаю, — стараясь перекричать ветер, шептала она. — Но Светка-то моя при чем? Она ведь хорошая. Тебе ли не знать? Она ведь умница. Смышленая была. А девка какая? И ноги, и лицо. Она ведь… Она в колледж поступать хотела. Медсестрой быть. Говорила, за голову возьмется и все-все позабудет. А подружки эти… Ну что они? Ну что? Ни одна не подошла. Я им говорю, расскажите что-то. Мне ведь все дороже. А молчат. Что это? — Она задыхалась от слез и плакала сильнее.
В тот день я впервые прогуляла музыкалку и получила оплеуху от матери. В тот день я впервые не могла заснуть от еще трудно осознаваемого горя.
Я стала приглядываться ко всем — особенно к Тане и Алене. Обе носили дежурные маски равнодушия: первая — отстранено-мудрую, вторая — насупленно-хмурую. После исчезновения они — близкие еще с пятого класса — сплотились крепче и оттого смотрелись вместе еще более несуразно: высокая угловатая Танька и приземистая мускулистая Алена.
Хорошо помню, как застала Таню перед портретом Светы. Он был повешен на доске объявлений еще в декабре — так и провисел до летних каникул. Странное напоминание то ли о человеке, то ли о роковых случайностях.
Сложив руки на впалой груди, Таня понуро, со странным укором всматривалась в листовку. Оторвала взгляд она только когда заслышала мои несмелые шаги за спиной.
— Че? Жалко? — будто даже сочувственно спросила Таня.
Я промолчала. Светлые глаза быстро сощурились.
— Было бы что.
Она гадко хмыкнула, вздернула уверенными плечами и быстро ушла.
Знала ли она что-то? Были ли они с Аленой причастны? Поговаривали, Света ушла с каким-то парнем еще в начале дискотеки. Поговаривали, она была от него беременна и просто решила сбежать. Нет, отвечали другие, она исчезла еще по дороге до поселка. Неправда, вторили следующие, все случилось по возвращении. И все равно никто ничего не знал. Что тут думать? Девочка из неблагополучной семьи. Девочка-дурочка. Девочка-двоечница. Девочка-путана. Пропала — так тому и быть. Найдется. Все они когда-нибудь находились — живые или мертвые, через неделю или год.
Я растерянно тру глаза. На столе все еще раскиданы тетради и фотографии, выпускные ленты и книги. Все это прожито и отжито. Я давно не живу в этом городе. Давно отучилась в столичном вузе и даже заняла не слишком пыльную должность в неплохой конторе.
Так разъехались все мои одноклассники. Таня пошла на юриста. Алена вышла замуж — кажется, даже не один раз. Все так, как должно быть. Только Светы нет среди нас. Только уже десять лет девочке с листовки по-прежнему пятнадцать.
Она могла бы стать такой же, как я. Приезжать изредка — по милости родителей — домой, растить детей и так же любовно перебирать школьные фото, вглядываясь в собственное лицо и вспоминая и дискотеки до утра, и первую дружбу, и любовь.
Не сошлось. Не нашлось. Нет. Не нашлась.
— Опять ты сбежала? Мы уже торт принесли.
Я оборачиваюсь. В коридоре, держась за косяк, стоит отец. Он скромно заглядывает внутрь и улыбается.
— Все школу вспоминаешь?
— Ерунда. Завтра выброшу все это. Ведь много раз говорила вам, а вы все забываете…
Я хватаю стопки тетрадей и нервно пихаю в ящик. Завтра точно выброшу. Клянусь, выброшу. А послезавтра уже и поезд домой, и все непременно забудется, как забывалось эти десять лет.
Вдруг, как по мановению, сквозняк подхватывает листовку и кружит перед моим носом.
И вновь громко и пронзительно чертыхается в тревоге сердце. Как в мои пятнадцать.