Соня считала, что знает ее, как своего игрушечного зайца, — от ушей до хвоста, хотя хвоста у бабушки, конечно, не было. Когда-то они играли в игру: бабушка говорила что-то о себе, а Соня угадывала, правда это или нет.
— Я — динозавр! — опустив на колени вязание и смешно пуча глаза, говорила бабушка.
— Неправда! — хохотала Соня. Вот еще — бабушка-динозавр!
— Тогда-а-а-а… у меня нет одной ноги!
— Неправда, неправда! — снова кричала Соня. — Вон, бабушка, у тебя две ноги! — И, нырнув под стол, стучала кулачками о бабушкины коленки, одетые в штопаные рубчатые колготки.
— Не проведешь тебя, — посмеивалась бабушка, снова принимаясь за спицы. — А вот тебе самая сложная задачка: зовут меня — Софья Львовна!
Но и тут Соня старательно качала высунутой из-под стола головой: как бабушка может быть Софьей? Софья — это же она, Соня!
Но бабушку и правда звали Софьей Львовной. Это, как выяснилось позже, было единственным, что не вызывало сомнений.
Бабушка — целиком ее, Сонина, принадлежала ей каждый день — с той секунды, как Соня, лениво потягиваясь, кричала «Ба-а-а!», и до точки сладостного вечернего забытья под мерное и тихое «Ладно ль за морем иль худо? И какое в свете чудо?». У мамы и папы — работа и друзья, рыбалка и танцы в клубе железнодорожников, какая-то своя жизнь, отдельная от Сони. Бабушкина же жизнь от Сониной не отлеплялась. Они все делали вместе: ездили за хлебом в дальний магазин («Там подешевле»), собирали по кустам бутылки и сдавали их, отмыв от этикеток («Вот, гляди, на булку заработали!»), играли в куклы и ходили в собес оформлять субсидии. В общем, если бы бабушка была динозавром или недосчитывалась ноги, Соня бы точно заметила.
Потом Соня выросла, и у нее началась собственная жизнь. А бабушка умерла.
Ее не было уже лет десять, когда Соня с мамой решили разобрать антресоли. Под самым потолком в простенке между кухней и комнатой теснились давно позабытые вещи: старый телефонный аппарат с треснутым диском, фотоувеличитель, Сонины мини-лыжи. Там же попалась старая бабушкина сумка — потертая, с потемневшей защелкой и растрескавшимися ручками. Соня заглянула в нее: поздравления с Днем Победы от собеса, квитанции за квартиру и расхристанная медкарта. Соня мельком полистала — ничего интересного, врачебная вязь доцифровой эры, но взгляд вдруг выхватил печатный лист. Свернутый напополам и загнутый под себя бланк начинался словами «ВЫПИСНОЙ ЭПИКРИЗ».
— Ма-ам… — позвала Соня, вглядываясь в пожелтевший лист.
— Что? — отозвалась мама. Она стояла с тряпкой в руках и ждала, когда Соня выдаст ей очередную извлеченную из этого гроба времени вещь.
— У бабушки был рак матки?
— Да бог с тобой! — замахала на нее тряпкой мама. — С чего ты взяла? У нас в семье ни у кого рака не было.
Вместо ответа Соня слезла со стремянки и молча сунула ей медкарту. В эпикризе от июля 1976 года на удивление разборчивым почерком значилось: «пациентке проведена хирургическая операция по удалению матки, причина — злокачественная опухоль».
Мама просмотрела эпикриз, лист перед ним, после, а потом подняла глаза.
— Не может быть. Я бы знала.
— А ты помнишь, где ты была в июле семьдесят шестого? — спросила Соня.
— В лагере, наверное, — подумав, пожала мама плечами. — Я в те года вожатой ездила, от завода.
— И даже не знала, что она в больнице?
Мама растерянно покачала головой.
— Погоди, у нее что же — матки не было?..
Несколько дней Соня пыталась осмыслить: оказывается, в бабушке отсутствовала целая часть тела. Некомплектная она, бабушка, была. Внутри зайца не хватало куска ваты, а Соня — Соня! — ничего не подозревала.
Когда эта мысль худо-бедно улеглась, на Соню, как старые вещи с той самой антресоли, свалилось еще несколько новостей.
Они с мамой тогда сидели в гостях у бабушкиного брата — Соня по старой памяти звала его Диваня: деда Ваня, только по-детски. За столом уже подвыпивший Диваня, взмахнув вилкой, по какому-то поводу торжественно изрек:
— Все мы, Булатовы, такие!
«Булатовы» — вдруг отозвалось в Соне. Булатовы.
Когда ехали домой, она спросила у мамы:
— А как так вышло, что у бабушки до самой смерти была та же фамилия, что у Дивани?
Мама пожала плечом:
— Она ведь не выходила замуж — вот всю жизнь с девичьей и прожила.
— Как — не выходила? — удивилась Соня. — А дед Василий? Ну, твой отец?
— Они были не расписаны.
Соня замолчала, обдумывая. Деда она никогда не видела, а о том, что он существовал, ей напоминали лишь фотографии да выцветшая рубашка, которая висела поверх бабушкиной шубы, чтобы ту не поела моль.
— Гражданский брак, что ли? — осторожно уточнила она.
— Что-то около того, — кивнула мама, но больше на Сонины вопросы не отвечала — мол, чего это тебя понесло старое белье ворошить?
А ее бы, наверное, и не понесло, если бы не один случай.
Лет десять, кажется, тогда было Соне. К ним в гости заехали какие-то мамины знакомые с месячным малышом. Объяснили: ехали на дачу, да вот, проснулся, грудь затребовал, в машине кормить холодно и неудобно. Как раз недалеко от вашего дома были, решили заскочить. Вы не против?
— Проходите, проходите! — засуетилась мама.
Соня не моргая смотрела на одеяльное полешко с красным личиком: таких маленьких детей она видела впервые. Малыша развернули, и его мать достала из лифчика большую белую грудь, ткнув толстым соском в личико ребенку. Тот коротко хрюкнул и присосался.
Когда гости уехали, взбудораженная Соня пришла к бабушке на кухню.
—Такой он маленький! Красивый!
— Красивый, — согласилась бабушка и вздохнула. — Несчастливым вот только будет.
Такого поворота Соня не ожидала.
— Почему — несчастливым?
— В стыду да сраму рожден — что уж тут хорошего.
— Почему — в стыду да сраму?
— Без свадьбы мать его родила! — брызнула вдруг слюной бабушка. — С мужиком переспала, залетела — и вот тебе результат. Себе всю жизнь переломала и мальцу тоже.
— Почему? — в третий раз спросила ничего не понимающая Соня.
— Потому что по-человечески все надо делать: сначала познакомиться, подружить, пожениться, а уж потом детей рожать! Вот тогда все счастливы будут.
С кухни Соня ушла озадаченной. Тетя Ира, мама малыша, не выглядела переломавшей себе жизнь. Особенно не вязалась со словом «перелом» ее грудь — тугая, как переполненный воздухом мяч.
Что значит «с мужиком переспала», Соня тогда тоже не поняла, но уточнять не решилась.
Теперь же эта новость — что бабушка с дедом не были женаты, — двадцатипятилетнюю Соню опрокинула, как ветер пустое садовое ведро — с грохотом. А к чему тогда были все эти разговоры про стыд и срам?
Она так и сяк крутила свое недоумение, но все равно выходило, что бабушкина мораль разошлась с жизнью. И не с Сониной, а с ее же, бабушкиной.
Может, дед был врагом народа и они поэтому не расписались?
Измаявшись догадками и фантазиями, Соня купила торт и поехала к Диване — спрашивать.
Диваня пошамкал торт, облизал ложку и отодвинул от себя блюдце.
— Не я тебе должен это рассказывать, но раз уж сама спросила, ладно, слушай. Дед твой на другой женщине женат был. Когда они с Софьей, бабушкой твоей, сошлись, та обозлилась и развода не дала. Так и прожили все пятнадцать лет, и умер он женатым на той, первой.
Лучше бы враг народа, тоскливо подумала Соня.
— Дивань, но они, наверное, сошлись, когда он уже с первой женой расстался? Ну, просто не развелся, да? — с надеждой спросила она.
Тот покачал головой.
— Нет, он от жены ушел к твоей бабушке. Перенес чемодан с одной квартиры на другую. И мама твоя вскорости родилась — полгода, что ль, прошло? — Он глянул на Соню и, словно извиняясь, сказал: — Время такое было.
Мама, подумала в этот момент Соня. Ну да, мама. Не то что в стыду и сраму, а вовсе — как это называется: внебрачная? незаконнорожденная? От любовницы, короче. А ей, Соне, значит, в уши пели, что дети только после свадьбы. И она, Соня, верила. Это теперь она стала как все, тоже убедила себя, что время такое, большую и чистую не дождешься, а в семнадцать, когда Сережка Громов целоваться полез, сбежала от него в первый попавшийся подъезд. А потом краснела, встречая. И до сих пор краснеет, когда вспоминает. Но даже сейчас в минуты страсти бьется внизу живота тихое и мерное «стыд-и-срам-стыд-и-срам».
Бабушка, ее бабушка, простая и понятная, знакомая и родная! Да Соня каждую морщинку на ее руках знала, до сих пор во сне иногда видит, как та книжку читает: плохо разгибающиеся пальцы с аккуратно подстриженными, квадратными ногтями водят по строчкам. Ты же моей была, моей, кричит Соня про себя, ты же говорила, что мыть уши — хорошо, а ногами болтать — плохо, голова заболит. И вдруг все вокруг тебя встает с ног на голову, с фундамента на крышу, с основания на острый угол. Кто ты, бабушка, теперь?
Комкано попрощавшись с Диваней, она выскочила из квартиры, сбежала по лестнице и грохнула железной дверью подъезда.
Приехала к маме, спросила: «Ты знала?»
— Диваня рассказал? — догадалась та. — Знала, конечно. Правда, тоже не всегда, а уже после смерти отца. Мне пятнадцать было, а жена его — ну та, другая, после смерти заявилась к нам в квартиру и давай вещи забирать. Книги там, бритву, скороварку… Говорила — это, мол, все мое, потому что я наследница.
— А… бабушка? — выдохнула Соня.
— Все отдала. Так и говорила: берите, что хотите, мне ничего не надо. Виноватой себя, я думаю, чувствовала. — Она вздохнула, потерла руками лицо и, помолчав, добавила: — Ты, Соня, в это не лезь. Не наше с тобой дело. Это они с дедом разбираться должны были, а не мы.
— Мам, — почти простонала Соня, — она ведь мне говорила, что настоящая любовь — она только в честности и разуме… Зачем тогда это, если сама она — совсем иначе?
— Эх, дочь, как же ты не понимаешь-то, — снова вздохнула мама. — Тебя уберечь она хотела, от своих же ошибок. Говорю же — наверняка всю жизнь с чувством вины прожила. А была ли счастливой… Один раз, помню, сказала: у меня всего три жизни было. Первая — молодость в деревне, вторая — как в город переехала, а третья — это когда Сонечка родилась. Ты, значит. И вот третья точно была для нее счастьем.
Соня вымученно кивает. В ней уже нет прежней злости и желания кричать, но есть пустота где-то в районе желудка. В зайце не хватало куска ваты, в бабушке — матки. А в Соне сейчас не хватает черно-белой разметки: что хорошо, а что плохо.
Маму она послушалась: лезть не стала, все равно ничего не узнать. Осталось примириться со странным ощущением то ли предательства, то ли насмешки. Где-то внутри оно засело гаденьким недоверием: кто знает, что еще в ее жизни не так, как кажется?
Потом отпустило. В конце концов, что такого случилось-то? Глупо думать, что хорошо знаешь человека, который старше тебя на 68 лет. Зато теперь можно жить, не оглядываясь на всякий стыд-и-срам.
Она обстригла волосы, вышла замуж и родила дочь. Через два года развелась. Забирая свидетельство о разводе, хмыкнула: интересно, что бы теперь сказала бабушка?
Вскоре после развода вместе с дочкой поехала к Диване — отмечали его юбилей, восемьдесят пять. Между горячим и тортом Диванина дочь вытащила откуда-то толстый фотоальбом. Гости радостно заухали, задвигали тарелками, пересаживаясь, чтобы удобнее было глядеть. Соня подошла неохотно, смотрела из-за спин, держа на руках дочку — тема семейных архивов ей казалась исчерпанной. Но одно фото заинтересовало: на нем ее совсем молоденькая бабушка стояла рядом с худощавым ушастым парнем в красноармейской форме.
Соня опустила дочь на пол и протиснулась поближе к альбому.
— Дивань, а это кто?
— Это… — Он подслеповато склонился над снимком. — Это Степан. Царствие ему небесное, фронтовику.
И тут Соне почему-то стало не по себе.
— Какой еще Степан? — с тревогой спросила она.
— Как это говорится… — смешался Диваня. — В общем, ходили они с Софьей вместе.
— Куда ходили? — не поняла Соня.
— Ну… просто ходили. Гуляли там, за ручку держались.
— Встречались? — подсказала Диванина дочь.
— Ну, это сейчас вы так говорите, а тогда называлось — ходят вместе. Если начали ходить, того и гляди, поженятся скоро. Вот Софья со Степаном и ходили. Но пожениться не успели — война началась, ей еще восемнадцать не исполнилось. А его призвали почти сразу.
Он замолчал, постукивая пальцами о выцветшее фото.
— А потом? — осторожно спросила Соня.
— Ждала она его, письма писала. А уже после Победы раз — и похоронка.
Тут раздался крик: Ксюша, Сонина дочь, забравшись на диван и усевшись верхом на подушку, потеряла равновесие и слетела на пол, стукнувшись головой о ножку стола. Зазвенели тарелки, все кинулись утешать воющего ребенка, а Диваня перевернул страницу фотоальбома.
Но Соня остановиться уже не могла. Успокоив дочь, она выбрала момент, когда остальные ушли на кухню варить кофе, и подошла к Диване.
— Расскажи, что было дальше с этим Степаном.
— А что дальше было? — повторил он, не удивляясь, словно знал, что она спросит. — Софья места себе не находила. Ревела так, что мы боялись, как бы умом не тронулась. Не ела, не пила. Еле-еле выходили ее, и все равно лица на ней не было. Сильно она любила Степана, никак пережить эту похоронку не могла.
И замолчал, расправляя на коленях салфетку.
— А потом? — напомнила Соня.
— А потом я уж не знаю, — развел руками Диваня. — Как-то там так получилось, что сошлась она с мастером смены. Сперва по фабрике слухи поползли — что, мол, Софья с Василием… это… ну, якшается, короче. Мы, конечно, не поверили. На пятнадцать лет старше ее да женат! У нее спрашиваем — губы жмет. А вскоре он к ней и переехал. Еще немного времени прошло — живот расти стал. Ну, тут уж совсем все понятно.
Диваня закашлялся, Соня налила ему воды. Гости возвращались в комнату, расставляли чашки, Ксюша с печеньем в руке залезла к Соне на коленки.
— Понимаю я, о чем ты думаешь, — вдруг снова заговорил Диваня так, словно кроме него и Сони в комнате по-прежнему никого не было. — Но ты представь: девчонка совсем, войну пережила, голод, холод, победа вроде — и такое горе. Тут любой разум потеряет, где огонек почудится, туда и побежит. А уж как дед твой ее добился, никто, кроме их двоих, не знает.
Глядя, как дочь грызет печенье, Соня вдруг подумала: а ведь бабушка-то в стыду и сраму не жила — она в нем выжила.
И тут Соня заплакала.
Удивительно: бабушкина шуба все еще висела в мамином шкафу, все с той же дедовой рубашкой поверх. Соня вытащила вешалку и зацепила за верх открытой дверцы. Сделала шаг назад, рассматривая. Рубашка — полосатая, старая, карман на груди полуоторван. Соня понюхала рукав — пахло пылью и мылом. Она стащила рубашку с шубы и бросила на диван. Шуба — черная, гладкая, бабушка ею очень дорожила, говорила: «Как умру, вы ее не выбрасывайте, Сонечка подрастет — доносит». Как же я доношу, смеялась Соня, если шуба большая, а я — маленькая? Так ты ведь вырастешь, объясняла бабушка. Но Соне казалось, что до размеров шубы она не дорастет никогда.
А теперь смотрела и не верила: шуба была не массивнее ее зимнего пуховика. Не длиннее. Не шире.
— Мам, — крикнула она в сторону кухни, — а какого роста была бабушка? Метр восемьдесят где-то, да?
— Ты что, дочь? — выглянула из дверей мама с полотенцем в руках. — Обычного она роста была. Как ты, как я.
— Но я метр шестьдесят восемь. И ты тоже. А бабушка-то выше!
— Это тебе так казалось, Сонечка, — улыбнулась мама и ушла обратно на кухню.
Соня молча села на пол и снизу вверх посмотрела на шубу.
Выходит, ты, бабушка, была совсем не большая. И не супермудрая. Не заяц, не чья-то собственность. Путала черное с белым, чужое со своим, стыд — с просто жизнью. Обычный человек. Как мама, как я.
Мы с тобой одного роста, бабушка.