Середина февраля. Дворник чертит вдоль дома песчаную полосу. По ней можно ходить — все остальное пространство принадлежит сугробам, закованным в блестящую хрусткую корку. Но небо уже поменяло цвет, долгожданное солнце карабкается все выше. Оно согревает ветер, топит снег, обжигает мои глаза. Счастье для перезимовавших — кошмар для меня.

Это случается второй год подряд. Еще нет ничего, на что можно подумать, — ни пыли, ни пыльцы. Но глаза болят и слезятся; веки набухли, как почки, натянутая кожа ярко-розова, вот-вот треснет.

Я не ем ничего такого и ничего такого не пью (с тех пор, как в моем любимом лимонаде «Байкал» поменялся состав, а кола и фанта мне не интересны). Может, причина в химикатах, которые дворник так щедро сеял всю зиму? Теперь солнечные лучи мощно взялись вытапливать соль из подножной мути, которой перемазан весь город. Но почему именно я так чувствительна к этому? Почему другие так не страдают, если мы дышим одними и теми же испарениями?

У меня нет никаких догадок, что со мной происходит. Знаю только, что это очень больно, выглядит стремно и как-то связано с приближением весны. Я боюсь смотреться в зеркало — и заглядываю туда каждый час в надежде, что отек хоть немного спадет. Прикладываю столовые ложки, охлажденные в утробе холодильника, к пылающим векам. Бесполезно. Если оно началось, то минимум на неделю я — китаянка. Скоро все это начнет шелушиться, а я не смогу терпеть — буду трогать, ощупывать, отщипывать крошечные кусочки кожи, рискуя оставить рубцы и «занести новую заразу».

У меня нет даже черных очков, чтобы спрятать за ними эту несправедливость. Актеры из бабушкиных сериалов в таких случаях сразу надевают огромные очки и притворяются, будто у них легкая мигрень. У меня не мигрень — у меня вздулась половина лица, но все, на что я могу рассчитывать, — детские очки с узкими прямоугольными сиреневыми стеклами. Я законно владею ими с десяти лет. Тогда мне казалось, что это супервещь, наличие которой делает меня загадочной. Но теперь она безнадежно устарела. К тому же никто не носит летние очки зимой, даже такие классные и сиреневые, как эти.

* * *

Пятый день пропускаю школу, вру учителям и одноклассникам, что у меня ОРВИ. Кому какая разница, чем я болею на самом деле. Мне ведь правда больно, я не симулирую. Иногда, правда, дурацкий внутренний голос презрительно шепчет: «Подумаешь, глаз припух! Люди на ледоколах, в минус шестьдесят, покоряют континенты…» Но у меня нет сил покорять континенты. Всю свою энергию я потратила, убеждая родителей написать и отнести объяснительную классной.

 Лучше приврать, чем показаться в школе с этим. Там ведь не будет пощады. Сопли, кашель — неприятные, но привычные симптомы, бывают у всех (поржать и отпустить). Распухшие веки — нечто из ряда вон (затравить, осмеять, распнуть). Такие глаза бывают у мутных типчиков вроде дяди Коли, местного алкаша. Мальчишки бродят за ним гурьбой, кричат: «Дядя Коля, дядя Коля, покажи нам карате!» Он делается бешеный, гоняется за ними — «показывает карате» — они ржут. А еще такие глаза бывают у людей, которые роются в помойках. Их обветренные, багровые лица выглядят одновременно жалко и страшно. Не хочу думать, что я теперь — как они. Я не напивалась и не засыпала в сугробе, но одноклассникам поди докажи.

Глаза болят, нос болит, губы тоже потрескались и болят. Но руки-ноги работают, сидеть дома невыносимо. Тянет сходить куда-нибудь, хоть в магазин во дворе, который виден из окна, с синей крышей. Спускаюсь с пятого этажа; в нашем доме нет лифта, каждая вылазка подбавляет бодрости. А мне надо взбодриться.

Иду по улице и понимаю, каким свежим, сухим и просторным стал предвесенний воздух! Так хочется окунуться в свет, войти в него целиком, как в воду; задрать голову и разглядывать высокие перистые облака. Гуляла бы и гуляла, до самого заката. Но, во-первых, могут увидеть и спросить — чего это ты не в школе, а гуляешь? Во-вторых, хищное солнце, как только я ступаю на его территорию, достает свой скальпель и тянется к моим векам. Тончайшие лезвия надрезают кожу; начинает пощипывать, начинает ныть, начинает гореть. Надвинув вязаную шапку до самых бровей, прыгаю через грязевые ванны асфальтовых проталин, несусь под магазинный козырек. Здесь, в спасительной тени, снова поднимаю голову: небосклон совсем уже мартовский. Нежно-молочные, полупрозрачные завитки стремительно текут на запад, туда, где горизонт заштрихован угловатыми силуэтами оголенных деревьев. Увижу ли, как лес позеленеет? Или мои глаза к тому времени опухнут до такой степени, что веки срастутся? Вдруг я совсем ослепну? Волна саможалости накрывает меня, как порыв пронзительного восточного ветра. Захожу внутрь магазина, протягиваю продавщице деньги и рыдаю. Выглядит так, словно мне страшно жаль расставаться с этой сотней, но хлеб и молоко нужнее.

Продавщица удивленно пялится на меня. Возможно, вспоминает новостные сюжеты о домашнем насилии. Я, наверное, кажусь ей несчастным подростком, которого годами удерживали в подвале (иначе откуда такое лицо?). Однако она не говорит ни слова (боится связываться с моими взрослыми). Молча подает мне то, что я прошу, отсчитывает сдачу. Сейчас я повернусь спиной, она нажмет красную кнопку под прилавком, сбегутся спецназовцы — спасать меня. Но мне совсем не хочется быть объектом чьего-то геройства; сгребаю мелочь в горсть и ухожу, прижимая к груди шуршащий пакет с еще теплым хлебом и булькающим, прохладным литром молока.

Все, чего я хочу, — вернуться в свою комнату без приключений. Но увы: на первом этаже меня подлавливает соседка, тетя Лида. Она высока, толста, очень разговорчива, не в пример продавщице, и наблюдательна. Тетя Лида работает в банке, выдает людям кредиты, но ей кажется, что она обладает достаточными врачебными компетенциями, чтобы поставить мне диагноз. «Что-то кожное», — говорит она, преграждая мне дорогу к лестнице. Не могу ни обойти, ни уклониться от нее, руки заняты пищевой ношей. «Сходи в кожвен, покажись доктору». — «Куда?» — «В кожвендиспансер. Там все скажут. Нельзя так оставлять, само не пройдет».

Кожвен. Это слово страшнее, чем любой другой диспансер. Оно знакомо мне из глупых сценок КВНа, из трепа старшеклассников. Про одну из десятого «Б» у нас так говорили: «Не обнимайся с Веркой, на ней уже пробу ставить негде, в кожвен загремишь!» Верка перешла в другую школу, а шутка осталась. Не понимаю, как можно ставить пробы, — это же вроде тех, что мы делали на уроке химии? — на человека. Если так поступают в кожвене, я туда ни за что не сунусь. Да и вообще, как говорят бабушкины подруги, это не больница, а притон проституток и наркоманов! Я вежливо улыбаюсь тете Лиде, поднимаю пакет над головой, протискиваюсь между ней и стенкой, исписанной любовными посланиями к «Иванушкам International», и бегу наверх.

Но тетя Лида так просто не сдается. Работа с кредитами сделала из нее человека с железным характером. Вечером она звонит моей маме и пытается вразумить ее, словно имеет на это право. Мама краснеет, вздыхает, вставляет фразы типа: «Я подумала, это просто диатез», «Ну какие оральные контрацептивы, 13 лет ребенку», понуро угукает. Наверное, после такого мама наденет на меня паранджу, чтобы я больше не позорила ее перед людьми. Или вообще запретит выходить на улицу до полного выздоровления — то есть навсегда. Эта мысль подстегивает мои воспаленные железы; слезная соль струится по мелким кожным трещинкам, щиплет, как яблочный уксус.

Обескураженная мама наконец кладет трубку. Вопреки моим ожиданиям, она ничего не говорит про паранджу и затворничество, а протягивает мне бумажку с номером телефона: «Регистратура. Позвони завтра с утра, запишись. Василий Викторович, зав. отделением, от Лидии Алексеевны».

Откуда сама Лидия Алексеевна знает Василия Викторовича? Что она у него лечила? В другой ситуации я обязательно задалась бы этим вопросом. Пошлые шуточки и пикантные догадки не чужды мне и моему пубертатному окружению. Узнай об этом учительница литературы, которая считает меня ангелом во плоти, у нее случился бы инфаркт. Но сейчас мне больно даже дышать, не то что лишний раз «нести всякую ерунду». Я покорно киваю и кладу бумажку между страницами недочитанного «Сильмариллиона». Какое мне теперь чтение.

* * *

Просыпаюсь, не могу разомкнуть глаз — засохшая слизь склеила ресницы. Иду в ванную на ощупь. Долго, бережно оттираю веки махровым полотенцем, смоченным в воде. В теплой ванной так приятно, я бы провела здесь целый день. Но в регистратуру надо звонить ровно в восемь и ни минутой позже. Иначе шанса записаться не будет, только выговор от дежурной. Но что я скажу? Она ведь не станет выслушивать полный набор моих странных симптомов. Ей надо сразу, четко обозначить суть, иначе зарычит и бросит трубку.

Родители уже на работе, бабушка дремлет у себя. Не будить же ее: она и так все время велит мне быть самостоятельней. Такая у нее теперь стратегия воспитания.

Восемь ноль пять. Пора. Дрожащей рукой достаю записку с именем доктора из книжки; «Сильмариллион», балансируя, падает на пол, корешком прямо по босым пальцам. Уф. Набираю номер. Сердце прыгает, ударяясь то об пятки, то об горло. Может, там сегодня выходной? Вот бы…

— Регистратура!

— Здравствуйте. У меня… вопрос.

— Говорите!

— Я бы хотела записаться к доктору, который занимается кожными вопросами.

— У нас много докторов, кого конкретно надо?!

— Мне… — Неужели я это все-таки произнесу? — Мне к Викентию Васильчу.

— Василий Викторович расписан на месяц!

Фух, пронесло; через месяц он мне уже будет не нужен — либо все само пройдет, либо я совсем облезу, и дело с концом. Палец тянется нажать «отбой», но трубка вдруг разражается удивленным воплем:

— А, нет, девушка, есть! Сегодня в шестнадцать окно! Записываю?!

О-о-о, нет. То есть да, конечно. Почему я всегда соглашаюсь с тем, чего на самом деле не хочу? Кому это надо? Мне. Я ведь хочу выздороветь. Но мне не надо так, чтобы соседка позвонила маме, узнала об отказе, а потом выспросила у своего ненаглядного доктора, что место все-таки было, а я струсила! Это будет позорище. Люди, которые всем причиняют добро, очень не любят, когда их помощь кто-то отвергает.

Поэтому я записываюсь, по полной. Имя, фамилия, год рождения. Сейчас она еще спросит, веду ли я половую жизнь. Почему-то все врачи, особенно женского пола, в последнее время меня об этом спрашивают, как сговорившись. Будто это такой внешкольный дневник, который все должны вести. Причем если ведешь — проститутка, не ведешь — неудачница.

Странно, но этой женщине совсем не интересна моя личная жизнь. Я, кажется, догадываюсь, почему. Она просто по умолчанию считает меня проституткой. Как и всех остальных, кто ей звонит. Разве приличная девушка станет напрашиваться к Василь Викторовичу в восемь утра? Но у меня нет желания возражать ей, что я из приличной семьи и даже ни разу не целовалась. Бабушка может услышать. Если она услышит мои оправдания, сто процентов решит, что у меня появился мальчик — вот тогда начнется…

* * *

Завтракаем с бабушкой. Сырники с джемом, любимые. Она все-таки жалеет меня, хоть и не подает виду, чтобы я «не развела нюни».

Пытаемся выяснить, где находится кожвен. Бабушка настаивает, что в Медгородке, за роддомом; мне кажется, там вообще нет такого здания. Устав со мной спорить, бабушка набирает рабочий номер тети Лиды (у нее есть все номера всех соседей, на всякий пожарный). Тетя Лида в пух и прах разбивает бабушкину теорию. Конечно, кожвен переехал. Теперь он располагается в одноэтажном кирпичном здании, где когда-то была станция переливания крови. На окраине центра, в квартале, который в народе зовется немецким. Те уютные двухэтажные дома, где балконы с колоннами и лепниной, — их строили пленные немцы. Очень мало об этом знаю, почти ничего.

В тех домах живет все руководство нашей школы. Директор с женой-библиотекаршей, мать директора (географичка) и, конечно же, завуч, Ирина Николаевна. А еще там живут учителя из центральной школы искусств. Я окончила основной курс фортепиано всего год назад, меня еще не забыли.

Я живо представила, как вся эта компания возвращается домой — вдруг у них сегодня короткий день? — и тут им на пути попадаюсь я. Опухшая, розовая, просто гуляю возле кожвендиспансера. Допустим, директор меня не узнает, библиотекарша тоже. Да, нечасто я наведываюсь в нашу школьную библиотеку, где за закрытыми на тугой замок дверцами стоят красивые книги для лучших учеников (к коим я, понятное дело, не принадлежу). Старая географичка подслеповата, а вот завуч… Она сразу все поймет. Это профессиональное — сразу все понимать про своих подопечных. У Ирины Николаевны сверхчувствительность ко всякой лжи, ко всякому лицемерию. Даже если оно ничтожно, как брякнуть скверное словцо, не подозревая, что тебя сдадут. О, как она орала на меня тогда, в шестом классе! Вызвала к себе посреди урока, усадила на бархатный бордовый стул. Восстала надо мной, тряся своими короткими искусственными кудрями, и заревела белугой. Я все никак не могла взять в толк, что случилось. Оказывается, я совершила вопиющий проступок — назвала дурой «ту девочку». «Та девочка» была проблемной «переведенкой», конфликтовала со всеми подряд — не только с обидчиками-одноклассниками, но и с защитниками-учителями. Что называется, нарывалась. Вот я и обронила в приватной беседе, что она дура — ну а кто еще, если так выпендривается даже перед теми, кто пытается ей помочь? Единственное это слово поставило на мне вечное клеймо в глазах Ирины Николаевны. Я встроилась во вражий стан тех, кто травил «ту девочку» ежедневно, выбрасывал из окна ее портфель, лепил ей жвачку в волосы. Я, кажется, до сих пор слышу голос завучихи, визгливый и злой, повторяющий снова и снова, как я ее разочаровала.

С другой стороны, выходит, что разочаровать Ирину Николаевну еще больше я не способна. Куда уже ниже — все, плинтус. В каждой девочке старше десяти, вздумавшей накрасить ногти, ресницы или, не дай бог, губы, Ирина Николаевна своим рентгеновским зрением видела гнилую душу. По идее, она должна быть морально подготовленной к тому, что эти девочки рано или поздно окажутся в кожвене. Но… я же все-таки хочу доучиться. А если она заметит меня в таком месте, то сделает все, чтобы я навсегда покинула ее школу. Так сделали с Анечкой из 9 «В». Когда узнали, что она забеременела, ее по-тихому вынудили забрать документы. Никто не знает, что с ней потом стало. Я так не хочу.

Поэтому я иду в свою комнату и тру мои бедные глаза изо всех сил. Подзажившие частицы кожи расползаются, обнажая свежие ранки. Слезы готовы потечь из меня от дуновения сквозняка, не то что от такого мощного механического воздействия. Раскрасневшись пуще прежнего, иду к бабушке. «Что-то мне поплохело, — шепчу я спекшимися губами. — Может, отменить запись? Дома отсижусь».

Бабушка отвечает, что это вздор, что надо идти, а то вообще все лицо сгниет. Она достает градусник, резко встряхивает его, заталкивает мне под мышку. Результаты физических измерений моего тела показывают, что я могу не только самостоятельно доехать до кожвена, но и «пахать, как молодая кобылка». Если бы у кобылки были такие же заплывшие глаза, ни один конюх не выгнал бы ее в поле. Но бабушка неумолимо отсчитывает сорок рублей на проезд — двадцать туда, двадцать обратно, и чтобы в пять была дома.

* * *

Мне всегда казалось, что корпус кожвендиспансера должен быть похож на военные госпитали из старых фильмов. Сквозь разбитые форточки доносятся стоны больных; возле рухнувшего крыльца толкутся бродяги, прикрывают ветошью обезображенные части своих изможденных тел. Но это оказался просто длинный, тихий дом советской постройки. Некоторые окна зашторены плотными занавесками (приемная), некоторые закрашены изнутри белой краской (туалет). Молодой мужчина в форме медбрата курит за углом, больше — никого. Наверное, толпы страждущих кишат здесь по утрам, а сейчас они уже расползлись по своим убежищам. Подожду, пока медбрат докурит, чтобы зайти внутрь инкогнито. Останавливаюсь на противоположной стороне улицы и делаю вид, будто просто кого-то жду.

Конечно же, этот «кто-то» не заставил себя долго ждать. Подъезжает автобус, из него выходит низенькая женщина в желтой меховой шапке. Отряхивает пальто, чинно движется вглубь «немецкого» квартала. Она идет такой знакомой походкой и вот неумолимо превращается в мою бывшую учительницу по сольфеджио. Только не это! Я не видела ее с выпуска, почему именно сейчас? Да, она где-то тут живет, но что, обязательно ей идти домой именно по этой улице?

Я решаю срочно перейти дорогу, наплевав на медбрата. Не сомневаюсь — он на всю жизнь запомнит странную девочку, которая с глупым видом мечется туда-сюда и никак не решается войти в диспансер. Но мне уже все равно — я спасаю свою отекшую личность от неминуемого позора. Она же расскажет всем, абсолютно всем, где меня застукала.

Учительницу по сольфеджио лет пять тому назад бросил муж. До этого события она была просто остроумной и веселой дамой, которая иногда прикалывалась над нерадивыми учениками — а после превратилась в настоящую мегеру. Она с нескрываемым удовольствием ставила на нас кресты. Если ей не нравился цвет волос ученицы, выгоревших за лето, она говорила об этом на весь класс, добавляя, что красить волосы рановато — химия плохо влияет на мозги. Если ей не нравилось, как ученик подготовил домашку, она во всеуслышание заявляла, что никакого таланта в нем нет и не будет. Она проводила музыкальные диктанты, перемежая тоскливые мелодии заунывными рассказами о своем бывшем. На дорийский и фригийский лад распекала свою свекровь, которая, конечно же, была в сговоре с сыном. Финальным аккордом этих рассказов неизменно были причитания о безнадежно канувшей юности — и ненависть, плохо скрываемая ненависть ко всем нам, набирающим силу молодым девахам. Ведь к любой из нас мог прибиться ее благоверный.

Перейти дорогу мешает здоровенная грязная лужа, целый бассейн из талого льда. Пытаюсь ее обойти, но тут, как назло, из переулка выскакивает ревущая скорая. За ней еще три машины, пристроившиеся как бы между делом, типа, они не нарушают, а тоже спешат. Пока вся эта кавалькада проезжает мимо меня, притормаживая перед грязевым бассейном, учительница по сольфеджио подступает совсем близко. Я уже могу различить ее губы, блестящие розовым перламутром. В последнее мгновение бросаюсь через улицу, едва не налетаю на капот притормозившего, грозно сигналящего авто.

Учительница, конечно же, оборачивается. Бегло оценив дорожную обстановку, сбавляет шаг, прижимается к самой дальней кромке расчищенного тротуара. Едва ли не в сугроб лезет, чтобы подальше от машин. Помню-помню, она часто рассказывала, как боится лихачей, которым бы только права купить. Аккуратно переступая через крупные, отколотые ледышки, идет себе дальше.

Она меня не узнала. Видимо, мое бедное лицо так распухло, что я уже сама на себя не похожа. Печально, но это же меня и спасло.

Меж тем на часах пятнадцать минут пятого. Если сейчас встану в очередь в регистратуру, чтобы завести карточку, это займет еще минут десять. Получается, я подойду к кабинету врача всего за пять минут до окончания своего приема. Понимаю, что не хочу выслушивать еще один сердитый выговор. Мне уже хватило негативных воспоминаний.

Немного прогулявшись по центру, чтобы убить время, еду домой. Говорю бабушке, что врач ничего не понял, никакого рецепта не выписал. Он вообще торопился и даже толком меня не осмотрел. Вот вам и рекомендации знакомых!

Это едва ли не первый случай, когда я так откровенно вру бабушке, да еще и с такими красочными подробностями. Но я договариваюсь с собой, что это как раз тот случай, когда ложь во благо. Так будет проще для всех, особенно для бабушкиных нервов. Я не догадывалась, какие последствия это повлечет.

Через два дня мама берет отгул; мы встаем в шесть утра и два часа едем на маршрутке в областной центр к врачу-аллергологу, в частную клинику, на платный прием. Еще один тайный доброжелатель поделился контактом.

* * *

Платный врач-аллерголог понял все и сразу. Не пришлось даже сдавать анализы. Он — вернее, она, приятная тетенька средних лет, — просто посмотрела на то место, где на моем лице когда-то были глаза, и сказала:

— Атопический дерматит. Реакция на солнце.

Она долго объясняла нам, что это и почему; половина слов были непонятными, но суть я уловила. Случай редкий. Почему — никто из ученых пока толком не разузнал, поэтому лекарства как такового нет. Генетическое — стало быть, не лечится. Я плакала от обиды на такую подлую жизнь, но делала вид, будто глаза просто сами собой слезятся.

— Но можно облегчить симптомы, — резюмирует аллерголог и пишет на квадратном бумажном листочке названия каких-то препаратов.

Потом она рассказывает мне, как надо ухаживать за кожей, чтобы «минимизировать риски». Я чувствую себя так же странно, как на приеме у стоматолога, который в прошлом году учил меня чистить зубы — будто я двенадцать лет делала это неправильно. Но все же я ощущаю благодарность к этой женщине. Она хотя бы разубедила меня в том, что я мутант. Только весной, и только если не соблюдать ее рекомендаций.

Чтобы приобрести то, что велела аллерголог, мы идем в ближайший торговый центр, где наверняка есть крупная аптека. Можно, конечно, и там зайти, у нас — но и маме, и мне хочется как-то развеяться. Все-таки ситуация стрессовая. Поэтому сначала мы заходим не в аптеку, а в недавно открывшийся сетевой магазин парфюмерии и косметики.

Пока мама нюхает духи, я брожу меж разноцветных рядов со всякими приятными штуками — помадами, румянами, пудрой и тушью. Вот и тональный крем — его аллерголог упоминала как альтернативу аптечному солнцезащитному. Беру первый попавшийся пробник, нюхаю. Верчу в руках, пытаюсь выдавить. Он почти пустой, ничего не понятно. Зову девушку-консультанта.

— Скажите, пожалуйста, у вас есть образец такого крема? — беззаботно спрашиваю я.

Оттенок крема красив, его упаковка приятна на ощупь. Помимо эстетического удовольствия, он обещает мне долгожданное спасение — на этикетке написано «скрин сейв эффект 24».

— Именно «Диор»? — поднимает перманентную бровь консультантка.

В ее интонации моментально отображается вся пропасть моего незнания. Неуверенно киваю. «Да, конечно, “Диор”!» Консультантка фыркает, но все же разворачивается на своих каблуках и цокает в подсобку. Ее спина выражает крайнюю степень презрения. Кажется, она выполняет мою просьбу только потому, что в зале установлена камера: кто-то из начальников присматривает за тем, как она выполняет свои обязанности.

Поворачиваю голову и замечаю свое отражение в зеркальной стене. Съехавшая набекрень вязаная шапка едва прикрывает растрепанные колтуны. Лицо — с ним и так все понятно, но за сегодня оно приобрело какой-то новый, синюшный оттенок. Мое туловище одето в искусственную рыжую дубленку с псевдомехом, похожим на старое диванное покрывало. Рукава уже мне малы, длину компенсируют растянутые серые варежки. «Конечно, “Диор”!»

Стою столбом и жду, что будет, когда консультантка вернется. Мне же придется взять этот проклятый пробник, выдавить крем и размазать его по лицу. Придется разыграть целый спектакль, доказывая, почему это мне не подходит. Будто я не полностью зависимая от родителей школьница, а одна из тех вздорных дамочек, которая разбирается. Да, я хожу в чем хочу! У меня в кошельке миллионы! Ну-ка, неси сюда все, что есть, а я еще подумаю, брать или не брать!

Пока я готовлюсь дать отпор зазнавшейся консультантке, возвращается мама. Она перенюхала все свои любимые «Шанели» и довольно улыбается. Мне немного жаль, что я не успею дать той дамочке свой ультраостроумный и сверхъязвительный ответ, но нам пора. В аптеке мама покупает мне солнцезащитный крем с самым высоким индексом SPF 100, успокаивающее молочко для умывания и гору лекарств про запас. Мне не терпится обмазаться всем этим прямо сейчас, но я могу рассчитывать разве что на горькую антигистаминную таблетку, от которой меня потом всю дорогу клонит в сон.

* * *

Солнцезащитный крем оказался не таким приятным, как я ожидала. Он белесый и непрозрачный — сколько ни втирай, остаются крупитчатые полосы. Зато он правда работает — солнце больше не впивается мне в веки китайскими иглами, а ломается, отскакивает от кожи. Магия!

Глаза постепенно заживают и вскоре делаются обычными, как раньше. Но я продолжаю пользоваться кремом до конца апреля, пока солнце не вытопит весь снег и не успокоится. Чтобы не было жирного блеска, припудриваю лицо светло-бежевой пудрой. Я купила ее в обычном магазине, где на одном прилавке в одну кучу свалены колготки, трусы, кухонная утварь и дешевая косметика. Не «Диор», конечно, зато продавщица была со мной добра. Она даже спросила, не ругают ли нас в школе за то, что мы красимся. Ее дочку вот ругают, хотя той уже пятнадцать. Я ответила, что конечно, да, — и не просто ругают, а заставляют идти в туалет и смывать все холодной водой с хозяйственным мылом. Продавщица сочувственно ойкнула. «Но мне можно», — успокаиваю ее я. У меня суперособенность, суперспособность — атипический дерматит. Благодаря ему я могу теперь даже пользоваться тональным кремом, и мне ничего за это не будет. Это мой защитный экран, от всего.

«Какая ты симпатичная стала!» — говорит мне тетя Лида, снова встретив меня в подъезде. У нее в руках тучные мешки, из них пахнет зеленой помидорной рассадой.

Спасибо, но что значит «стала»? Я такая всегда и была.

ОФОРМИТЕ ПОДПИСКУ

ЦИФРОВАЯ ВЕРСИЯ

Единоразовая покупка
цифровой версии журнала
в формате PDF.

320 ₽
Выбрать

6 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1920 ₽

12 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

3600 ₽