Вера Богданова
«Царствие мне небесное»
(«Альпина.Проза»)

Можно долго говорить о том, когда начался автофикшен и из какой травмы он растет. Какая боль «достойна» читателя, а какую лучше придержать при себе. Боль, травма, рана — все это и правда важно, едва ли не основополагающе в автофикциональной прозе. Так выворачивал рот в душераздирающем крике по Елене Эдичка в первом романе, так роман за романом вскрывает душевные гнойники Анни Эрно. И все же травма как таковая — недостаточное условие в задаче автофикшена. Это приставка, то самое «авто», но гораздо важнее поговорить о «фикшене». Потому что боль, и обида, и страх — и вся жизнь — предмет литературы, исходная точка, но они же — исходная точка и терапии. А путать терапию с литературой последнее дело. Роман Веры Богдановой — литература, и это не вызывает сомнений. Ее героиню зовут Верой, и ей досталась и судьба писательницы, и даже ее семейный фотоальбом, кадры из которого вошли в книгу. Из послесловия мы узнаем, что вымысла в филистерском понимании в книге нет совсем, есть только сжатый в тугую литературную пружину жизненный материал, пропущенный не только через саднящее сердце, но и через ледяной писательский разум. Пока ты себя жалеешь, литературы у тебя не получится. Шанс на нее появляется только при известной степени остранения, когда ты над схваткой, смотришь на себя как на другого, но знаешь о нем больше, чем кто бы то ни было. У Веры Богдановой это получается: она пишет от первого лица, тут было бы странно иное, но это первое лицо в отдельных сценах и эпизодах, совершенно как в Гидрометцентре, «ощущается как» третье. Начинающая (продолжающая?) писательница, маленький, а потом уже не очень маленький сын, нормальный, даже как будто слишком нормальный, муж — но есть нюанс. А потом — резиновые тапочки, трусы, халат, полотенце, принадлежности для ванной. Диагноз, который почему-то не могли поставить раньше, но поставили сейчас. Операция, не просто вся жизнь перед глазами — но большее: осознание необходимости принятия каких-то важных решений. И они будут приняты. Это — главная канва, сухая, репортажная. А есть другое — и это уже не столько автофикшен, сколько nature writing. Фикшена здесь мало — это не то пришвинская проза, не то очерки Аргановского и Пескова. Впрочем, «авто» в главах о природе средней полосы и феномене дачи в советский и постсоветский периоды играет ключевую роль: это не просто природа, но взгляд на нее конкретного человека. Это не просто путь от электрички через лесок — но путь, который год за годом проходит героиня (которой, как мы помним, досталась биография автора). Это не просто бёрдвотчинг — но птицы, увиденные и услышанные в строго определенный и драматургически выстроенный момент. И велосипедные прогулки с сыном — не просто велосипедные прогулки, даже если сына в книге зовут по-другому. Жизнь, может быть, и бессовестнее литературы, но литература в умелых руках рисует перед читателем целую жизнь на двух сотнях страниц — так, что мы чувствуем, и верим, и живем и этой жизнью тоже. Заставить читателя не просто посочувствовать твоим беде или страданию — с этим прекрасно справляется и очерк, и пост в социальных сетях разной степени запрещенности, — но увидеть мир твоими глазами, услышать то, что ты хочешь ему рассказать, балансируя между перехватывающей дыхание узнаваемостью и чем-то совершенно новым, — это и есть работа художественной прозы. И какая, в сущности, читателю разница: было или не было, было ли в точности так или иначе, — если он читает и верит каждому твоему слову. Рассказать о своей жизни, описать до детских припухлых желез знакомые рощицы, дачные участки и продуваемые веранды — но при этом придать этому описанию стройную форму художественного вымысла так, чтобы читатель над вымыслом слезами облился — вот это уже задача со звездочкой.
«Мы занимаемся садоводством только в качестве хобби — в сезон овощи и фрукты дешевле купить в магазине, чем вырастить самому. Те, у кого есть маленькие дети, проводят на даче выходные — в пятницу вечером после работы едут туда, в воскресенье вечером обратно в город, собирая огромные пробки на дорогах. Отдых — спокойный и семейный, без алкоголя и громкой музыки ночью — снова актуален.
Но, мне кажется, для нас, младшего поколения, дача стала чем-то неизмеримо большим, чем отдых, возможность вырастить овощи и фрукты или вывезти детей из города. Многие тоскуют по давно проданным участкам, покупают землю примерно в тех же краях, строят новые современные дома на месте изб, вкладывая большие суммы, — все это слишком затратно и неудобно для простого “отдыха”. Я думаю, мы снова и снова едем туда, где наши бабушки укрывали нас отсыревшими за зиму одеялами, где мы собирали яблоки и купались в реке. Мы едем в деревни, похожие на те места из детства, снова и снова пытаясь вернуться в ту безопасность и то счастье, откуда нас когда-то исключили, как из райского сада. Возможно, всю нашу жизнь мы держимся на топливе детских воспоминаний.
Со мной все так же. Возможно, я жду, что зайду в калитку, а старый сад все еще на месте и под яблонями ходит бабушка в линялом халате и собирает падалицу. А может быть, я ищу себя, еще в том бирюзовом х/б сарафане с цветами. Я выкачу старый “Аист” с веранды и пойду к калитке, стараясь, чтобы крапива, которой зарос участок, не жалила щиколотки. Выберусь из яблоневой тени на белую, гудящую от зноя дорогу и поеду к лесу».
Жан-Луи Байи
«Отрыв»
(Polyandria NoAge,
перевод с фр. Марии Пшеничниковой)

Рассказчик в приемной врача раздраженно негодует на пациента по имени Амбруаз Матье, который не является на прием и задерживает остальных пациентов. К своему потрясению, он обнаруживает, что этот пациент — он сам и что запись была за двадцать минут до этого момента, а своего имени он не помнит. Бодрое начало в духе истории Грегора Замзы сулит историю с массой неудобств для главного героя и его окружения — и не обманывает. Профессия, семья, воспоминания о прошлом — все для героя остается на месте, но сакральная связка из двух слов, которая всю жизнь определяла его «я», исчезает. Этот на первый взгляд комичный и обескураживающий инцидент быстро перерастает в экзистенциальный кризис, ставя под вопрос саму природу личности. Амбруаз много размышляет о старости и потере памяти, особенно о забывании имен. Он считает возраст одним из «спорных даров» жизни и описывает собственный метод «испытания календарем» для определения возраста. Герой серьезно относится к потере памяти, видя в ней вызов собственной идентичности. Не станем лукавить — книг о поиске идентичности в последнее время выходит изрядно, однако все дело в том, как написана та или иная. Байи свое писательское дело знает. Главная тема романа — это взаимосвязь между именем человека, его идентичностью и памятью. Забывание собственного имени вызывает у Матье кризис самоидентификации. Он воспринимает имя не просто как набор звуков, а как неотъемлемую часть себя, свою «крепость» и «балласт» — и борьба за возвращение имени становится борьбой за собственное «я». Ирония заключается в том (до конца предложения небольшой спойлер, если вы еще не читали книгу, можно пропустить и продолжить читать рецензию со следующего абзаца), что в итоге он приходит к выводу: это не он забыл свое имя, а имя «забыло» его — и это уже ведет к добровольному отказу от него и обретению новой, безымянной идентичности.
Утрата имени беспокоит героя не только сама по себе, но и в связи с темой деменции. Герой осознает, что его болезнь может быть проявлением старческого маразма, как это произошло с его матерью. Реакция окружающих на его «недуг» — от жалости до неловкости и подозрения — подчеркивает общественное отношение к проблемам пожилых и их потере контроля над собой. Амнезия становится проверкой и для самого Амбруаза, и для окружающих его людей. Друг Гастон развивает теорию о тривиальных и исключительных именах. Жена пытается помочь своими методами. Врачи сперва настроены скептически, а потом выстраивают на этом случае целые научные теории — сама идея «борьбы» за имя и попытки «выдрессировать» память звучат драматично, но не лишены горькой иронии.
«Отрыв» — это история о жизненной инерции, предзаданных, а иногда и просто навязанных ролях и минимально необходимом условии человеческой свободы.
«Мой друг Гаспар считает, что имена собственные забываются наравне с другими, разве что для обычных слов имеются синонимы, из-за чего потеря ощущается не так болезненно. Это верно. Поэтому я столь же пристально слежу за нарицательными и подвергаю их той же суровой расправе. Как-то раз я забыл слово “граммофон”. Поймав его за хвост, я объяснил ему: если он исчез из нашей жизни, это еще не значит, что он сбежит из моей памяти. Пока я жив, нравится ему или нет, он будет там сидеть, как бы ему ни хотелось сигануть в забвение, что понятно для подобного предмета с печальной участью — пыльные чердаки вместо блестящего будущего. Безжалостно напомнив граммофону о его суровой реальности, я решил включить доброго полицейского и похвалить его. Ты, конечно, оригинал, “граммофон”, только посмотри на себя: сколько тебя ни мучили произношением, ты сохранило обе “м” — заупрямился и выстоял. Здесь кроется твое лукавство — самостоятельность, достойная денди. Все ошибаются, когда тебя пишут, а ты веселишься своим проделкам каждый раз. За это мы тебя и любим. Больше так не делай, засранец.
Надо его растормошить.
Вот как в моем возрасте (я бы с радостью сообщил вам свой год рождения и год, в который пишу, и вы бы с легкостью посчитали) я наслаждаюсь памятью, вызывающей зависть у тех, кто намного моложе меня. Места, даты, имена собственные, цитаты великих и — лукавства ради — малоизвестных писателей — все это приходит мне на ум в мгновение ока и без усилий. Мне говорят: повезло. Я великодушно соглашаюсь списать на удачу плоды безустанной бдительности».