Сергей Шаргунов об Эдуарде Лимонове. Большой разговор с ним.
Он верил в мистику судьбы. В ютубе есть видео: автозак с номером 2020, на котором полицейские увозят его после очередной акции на Триумфальной…
В последнюю встречу он сказал с хрипловатым смехом:
– Уезжаю в Индию!
Я позвонил ему за несколько дней до смерти, потому что он вопреки обыкновению не отвечал на почту и я не знал, что он в больнице.
Он не сразу подошёл, гудки мне показались длиннее обычного, было плохо слышно, голос был плохо различим.
– Вы в Индии? – прокричал я.
И мне так услышалось, что он подтвердил.
«В Индию Духа купить билет…», помните, у Гумилёва?
Сижу, перечитываю переписку с ним по email. Каждое письмо, самое короткое – законченное произведение.
«Сидите в ГД ?
Скучно, наверное ?
Приходите, Сергей!
Крокодилье мясо у вас есть?
Нужен хвост, сделаю отличный крокодилий стэйк.
Ваш,
ЭЛимонов»
Лимонов – это всегда «интерес к себе», как он выразился в одном письме из Лефортова, и говорить о нём хочется через себя.
С Эдуардом странно связана вся моя жизнь.
Меня ещё не было на свете, а он ещё не уехал и пришел домой к моим родителям, на Фрунзенскую набережную. Кудрявый юноша провожал к моему папе-священнику его духовную дочь Анастасию Ивановну Цветаеву. Лимонов легко вспомнил тот день, когда я ему сказал.
Он эмигрировал, а волею судеб к моему отцу приехала за пастырским советом брошенная первая лимоновская жена, безутешная Анна, и стала присылать из Харькова большущие письма.
Когда мне было десять-одиннадцать, некоторые прелестные и трогательно-детские стихи Лимонова («Вот хожу я по берегу моря…», «А я всегда с собой…») мне нараспев читали Бачурины, Евгений и его жена Светлана, в своё время перепечатывавшая их на машинке и близко дружившая и с Эдуардом, и с его Еленой.
В тринадцать лет осенью 93-го я сбежал из дома на баррикады и, блуждая среди толп и дыма костров, встретил Лимонова в бушлате и в камуфляжной кепке и в крупных очках, уже прошедшего несколько войн.
Мне было четырнадцать, когда у него появился штаб – бункер на Фрунзенской. Подвал под отделением милиции, где я впоследствии получил паспорт. Я не записался к нему в партию, но ждал каждый номер его газеты, и тогда же стал ходить на его еженедельные лекции в подземелье, которые сразу же обозвал: «встречи с классиком». Помню, как побывал на первой его акции – Дне Нации, прогуляв последние уроки, и недавно узнал себя на снимках: пацанёнок со школьным портфелем за плечами.
Лимонов всегда был за Родину и за свободу, и если это понять, то мнимые противоречия отступают, и история его сражений становится ясной и последовательной.
В это же подростковое время я запоем прочитал его романы, рассказы, стихи, публицистику, и всё это взрывало мозги и переворачивало сердце. Когда читаешь Лимонова, кажется, что через тебя ток идёт, и оторваться уже нельзя: смертельно, сладостно, жутко, великолепно. Стихия, которая захватывает целиком.
Поколение, да и ни одно вышло из его солдатской шинели. Лимонов — отец армий одиночек. Он сохранил в себе в избытке и детское, и юношеское, и оттого его так любят и будут любить молодые.
Когда он уехал на Алтай, среди двенадцати его приближённых учеников-«партизан» оказался мой двоюродный брат Олег Шаргунов, житель Екатеринбурга. В 2001-м на Алтае Эдуарда арестовали, обвинив в подготовке восстания русских жителей Северного Казахстана…
Свой первый роман о любви, вдохновлённый его первым романом, я, можно сказать, посвятил ему, отдав в 21 год всю премию на его адвокатов. В сущности, так начался мой путь в литературе.
Однажды он подарил мне книгу «Illuminations» c надписью: «Человеку, который нас никогда не предал».
Ему и 7, и 17, и 77 навсегда.
Он мог написать в своём ЖЖ «Мой ультематум», и, несмотря на грамматическую ошибку, этот текст был политически значительнее любых партийных манифестов и художественнее большей части современной прозы.
Лимонов осмелился быть самим собой.
Отвага, недосягаемая для большинства даже хороших писателей.
Таких, как он, никогда не было и не будет. Самый смелый и самый свободный. И предельно честный. «Патологически честный», – как он сам говорил.
Он бежал всего скучного и банального. Аристократ духа, он не терялся, попадая на любую почву, и почва его поддерживала (хотя оставался верен русской почве). Он легко и вольно чувствовал себя в любой обстановке — на рабочей окраине Харькова, в богемных кружках советской Москвы, в Нью-Йорке, в Париже, в воюющей Сербии, в окопах Приднестровья, на баррикадах, в тюрьмах, на светских раутах — потому что никогда не был привязан к вещам.
Кстати, неприязненное отношение к Лимонову — безошибочный показатель мещанства и мёртвости. И в политике, и в литературе.
Лимоновский природный дар – точность и свежесть пойманных слов, образов, ритма. Он писал быстро и набело. Он выдавал тексты без воды, чистый спирт.
После каждой его книги всегда было сложно что-то ещё читать. Всё казалось ненастоящим.
Он доказал, что написанное слово ещё может сводить с ума. Он не просто имел свой голос, он поменял отечественную литературу – лексика, темы, стиль. Внёс в неё живой разговорный язык улиц. Настоящая революция.
Автор изысканных стихов. Автор невероятной прозы. Мыслитель и провидец, придумавший лозунги, идеи, мечты и для государства, и для оппозиции. Блестящий полемист. Воин, предводитель огромной всероссийской дружины. Эстет в смокинге и с бокалом шампанского, окружённый лучшими женщинами, и он же – аскет, дервиш-бедняк, не имевший в собственности вообще ничего, всю жизнь на съёмных квартирах. Великий посторонний, который навсегда остался неудобным, непонятным, раздражающим.
Лимонов весел, но трагичен, задаёт главные вопросы. В откровенности им написанного есть таинственное мужество сакральных текстов. Он срывает покровы иллюзий. Ведь человек не знает, откуда пришёл и куда идёт. И страдает, лишённый подлинного. И вдруг его жалит лимоновский глагол. Сколькие, как в древности, воспламенённые проповедью, оказались готовы бросить всё и стать другими…
Лимоновский острый интерес к себе, на самом деле, это интерес к мирозданию. Мнимый его нарциссизм — отчаянное утверждение всего рода людского и самой жизни наперекор абсурду распада. В его демонстративном самовозвеличивании всегда что-то от самоуничижения. Лимонов победно, ярче всего повествовал о предательствах женщин и товарищей, об обидах, переживаниях, о проигрышах и провалах.
Как-то, помню, он стоял возле здания, где судили его молодых друзей, было ветрено, серо, подскочила журналистка с камерой:
— Представьтесь, пожалуйста…
— Я никто и звать меня никак… — с насмешливой горечью прошелестел он на ветру.
— Эдуард, что вас радует в жизни?
— Жить. Обнаружить утром, что ты жив — это уже очень хорошо в моем возрасте, конечно.
— В чем вы видите свою миссию?
— Пока солдат жив, он воюет. Вот у меня такое кредо. Миссия… Видимо, я что-то умею, и мне хочется в наиболее полном виде свои эти умения и понимания донести до людей, до нации, до человечества.
— Это ощущение своего предназначения у вас когда возникло?
— Когда я лежал, извините за выражение, в сумасшедшем доме, в знаменитой Сабурке, в харьковском психоневрологическом институте — и Хлебников там лежал, и Врубель, и Гаршин там лежал, и кого там только не было, коммунист-боевик Артем там скрывался — почему-то я считал, что в этом ряду, хотя ничего к этому времени не создал, 18 лет мне было. Но я почему-то был абсолютно уверен, что мне самое место с этими людьми.
Какое-то количество лет тому назад вдруг обнаружил с юмором в интернете сообщение, что харьковский психоневрологический институт создал свой музей, где есть и я среди всех этих людей. Я подумал, что не так плохо прожил, пока дело идет хорошо.
— А в детские годы было ощущение отличия от других? В «Книге воды» совсем маленький Савенко стоит на пляже среди множества тел и думает, что вот он-то другой. И в харьковской вашей трилогии подрастающий герой противоположен окружающим.
— Это скорее на уровне ощущений. Багаж того, чем можно гордиться, медленно прибавлялся и довольно поздно возник… Ну как поздно… Стихи я стал писать в пятнадцать лет, но первые оригинальные, кажется, в 66-м году, то есть мне было двадцать три года уже. Ну, так постепенно что-то появлялось, а потом много книг целым потоком, в тюрьме я написал семь книг. Было время, было нужное состояние психическое и психологическое. Я, шутя, говорил, что у меня выдались лефортовские пятнадцать месяцев. В саратовской тюрьме я написал только одну книгу, потому что очень уж хлопотно, был суд и каждый день возили на суд, а в Лефортово я сидел и ждал, пока мне уголовное дело сплетут, поэтому время было.
— Вы бунтарь? Можно сказать, что вы поклоняетесь конфликту?
— Нет, я специально ничего не устраивал. Это все глупости, когда говорят о людях, что они специально выбирают себе жизненный путь. Это жизненный путь выбирает тебя.
Видимо, определенное упрямство, наглая уверенность в себе и дает силы противостоять каким-то давлениям мира на тебя. Первое давление — это, конечно, родители, среда. Я очень конфликтовал со своей матерью, я сейчас очень люблю своих родителей, когда они умерли, у меня даже какой-то пиетет к этому. Это биология чисто такая, все же это мои родители, они меня создали, небольшие боги такие. Но объективно говоря, я очень конфликтовал с матерью, и она мне помогла этим, она меня постоянно дразнила и вызывала на противостояние, она мне говорила: «Вот твои приятели они все врут, что им нравятся твои стихи, на самом деле, они тебя разыгрывают и врут». Ну, я хотел доказать, что это не так.
— Вы сказали: «наглая уверенность», но есть ощущение и вашей деликатности, и того, что робость в вас была.
— Я говорю о наглости в отстаивании себя, а не о той наглости, когда в трамвае плюхаются, занимают себе лучшее место. Я как раз считал, что это недостойно бороться за лучшее место в трамвае, поэтому к этому я относился абсолютно скептически, с такой кривой улыбкой.
— Есть ощущение некой вашей врожденной интеллигентности.
— Ну есть, да. Я раскопал, и написал книгу, название взяв у Мандельштама: «Чужого графа сын побочный». Когда уже умерла моя мать (отец умер чуть раньше), я вдруг занялся изучением отцовской линии родственников и обнаружил, что дед мой был незаконнорожденным и что фамилия, которая у меня по паспорту, это фамилия моего крестного отца. Так было в обычае незаконнорожденных брать фамилию либо крестного отца, либо девицы, если она родила и отец был ее не против. Я стал копать и обнаружил, что у меня там совершенно жуткие, не нужные мне, я считаю, родственники…
— Аристократия, буржуа?
— Да, там оказались среди прочих фрейлина императрицы, несколько губернаторов, даже много-много губернаторов, потом их дети. Практически братья моего отца стали выдающимися белогвардейцами. И все это нафиг не нужно! Одна из бабушек по отцу, возьмем это в кавычки, но одна из бабушек вернулась из Сербии и погибла в белогвардейском отряде от красноармейской пули в живот. Я всегда был человеком красным и мне все это ни к чему. Но я и остался человеком красным, ничего не изменилось. А дед мой, Иван Иваныч, который мне казался таким простым, чуть ли не счетоводом, он все время работал в Заготзерне. А сейчас мы обнаружили, что у него почетная грамота: «Спасибо, дорогой Иван Иванович, что вы у нас в самые трудные годы с 18-го по 23-й работали». Мой приятель Данила докопался: это же была продразверстка, они ездили с винтовками, стреляли, оборонялись. И я стал пытаться понять моего деда. Конечно, у него была определенная злость, он служил в 53-м донском казачьем полку, его начальником, командиром этого полка, был его брат, старше его. И когда я обнаружил семейные фотографии, то везде был вырезан из среды военных только мой дед. Наконец до меня дошло: это тот брат, который потом стал генералом белогвардейцев в Мурманском крае, и чуть ли не ответственным за то, что белогвардейцы призвали англичан в Архангельск. Одновременно есть мой дядя, погибший в немецком плену за два дня до того, как я родился. Не совсем типичная, но такая русская история. И я не делаю никаких выводов из этого, упаси Господи, я просто показываю.
Не осуждаю предков, не взвешиваю, а просто показываю, какая у нас странная страна. Мне всегда мой отец казался слишком выдающимся из этого ряда офицеров послевоенных, они были более грубоватые, а мой даже ногти полировал. Я всегда удивлялся — на фоне нашего рабочего поселка мне казалось, что он какой-то очень странный мужик, мой отец. Вот, все выяснилось.
— А какая ваша настоящая фамилия, если не Савенко?
— Звегинцов. Они были губернаторами Волынской губернии, Лифляндской губернии, Курской и прочее, прочее, целая семья такая.
— Вы — Эдуард Лимонов и, как считается, художник Вагрич Бахчанян предложил в свое время этот псевдоним.
— Этого уже никто не помнит, Сергей, если честно говорить, я и сам не помню, кто это предложил, возможно, он, возможно, я. Он там присутствовал. Я не умаляю его роли в этой истории. Если это был он, пускай будет он. Но, ей-богу, уже некому и вспомнить, и Вагрич уже умер, и многие умерли, поэтому черт его знает.
— Как себя чувствуете Лимоновым? Если открутить назад, подумали бы над каким-то другим псевдонимом?
— Как ты назвался, тем ты и являешься, собственно говоря, кем еще? Да какая разница? Важно кем ты являешься, а не как тебя зовут. Я когда работал в Нью-Йорке на разных работах, меня все эти американские работодатели норовили назвать Александром, я не возражал, какая разница. Александр, так Александр, пожалуйста.
— Две ваши фразы: «В жизни всегда нужны необычные выборы» и «Самые отчаянные не доползают». Вам часто приходится притворяться?
— Чем дальше живешь, тем меньше приходится притворяться. Частично мир уже как-то привык к тебе, и такого давления нет, какое было изначально. И выдавать себя за другого уже нет смысла никакого, и я уже практически не притворяюсь. Я иногда просто дурака валяю, это да. Люблю повалять дурака иногда.
— Еще до моего рождения и вашего отлета вы проводили к моим родителям Анастасию Цветаеву. Помните тот день?
— Помню и день, и старушку, она была в солдатской шинели и с полевой сумкой, по-моему подражая тем Марине, хотя был кажется сентябрь что ли. Мы всю дорогу ругались, у нас решительно ни на что не совпадали взгляды. Я еще думал: «во какая вредная старушка», а она наверное думала: «какой вредный молодой человек».
— И, по воспоминанию родителей, продолжила выяснять с вами отношения, когда вы уже удалились. Ваша жена…
— Какая из них — ха-ха — возникает вопрос. Три уже не живы!
— Анна. Помню из детства, как приходят ее письма моему папе-священнику.
— Да, она писала многим письма, да, да. Она была талантливой художницей. Она потом повесилась, ей надоело жить. Повесилась через годы, я уже не жил с ней черт знает сколько. А то подумают, что загнал ее в гроб. Это случилось в 1990 году, я в это время жил заграницей, она жила на окраине Харькова, на улице Маршала Рыбалко. Вот так случилось.
— Правду ли говорит другая ваша жена Елена, что первый раз вы с ней познакомились, когда попали под колеса машины ее мужа?
Это уже ее оформление прошлого. Такого не было. Однажды, я помню я очень хотел с ней увидеться и приехал ночью к ним на дачу. И там прятался, да, вблизи машины. Это все милые глупости влюбленного молодого поэта были.
— Весь ваш роман «Это я — Эдичка» исполнен страсти и веры в возможность и необходимость быть с ней. И вот она жива сейчас. Вы давно с ней виделись?
— Она живет в Италии. Я с ней вообще не общаюсь, и стараюсь не видеться. Нельзя возвращаться. Очень депрессивное удовольствие видеть бывших женщин — это раз, и еще бывшие города ужасны, я стараюсь никуда не ездить.
— Харьков не манит?
— В Харьков я бы, конечно, въехал с удовольствием, во главе какой-нибудь бронетанковой колонны или даже не во главе, а где-нибудь скромно, в газике, в конце. Возможно, это и произойдет, я надеюсь.
— А какую из жен и подруг вы любили всего сильнее? Или ответ: всех по-разному?
— Так и хочется сказать: «Я никого не любил».
На самом деле это всё ОДНА, вечная женщина, по-старому говорят: «ипостаси».
— Вы бы ничего не поменяли в жизни, если бы была такая возможность?
— Такой возможности нет, поэтому как бы сказал судья адвокату: «Вопрос снимается», в том смысле, что это невозможно. У меня тот же подход и к книгам, я никогда их не исправляю, хотя я теперь вижу, что можно было лучше, можно было как-то по-иному. Даже при переизданиях я этого не делаю. Надо так, как в тот момент казалось, как в тот момент получилось, так вот и пусть будет.
— Вам было немало лет, когда родился ваш сын Богдан…
— Ой, ужасно много. Он родился в 2006 7 ноября, а мне в это время было шестьдесят три года. Александра родилась, когда мне было уже шестьдесят пять лет. Я не вижу в этом ничего потрясающего.
— До этого хотели стать отцом?
— У меня не было какого-то супержелания. Женщины, с которыми я жил, не высказывали желания иметь детей.
— Отцовство для вас важно?
— Я очень к детям по-иному отношусь, чем все известные вокруг мне люди. Я нацболам до сих пор говорю: «Все равно ваши дети будут хуже вас». (Смеется). Надежда на то, что дети станут черт знает кем — это очень глупая человеческая надежда, потому что каждый сам по себе и черт знает, что из них получится, может, наркоманы жалкие, а может быть, великие люди.
— Я помню ваши строки:
Что? Дети станут наркоманы?
Да черт их, Господи, возьми!
— Нет, я не писал такого, это вы перепутали меня с каким-то декадентом.
— Смотрю я вниз, где тараканы
и гопники, и хулиганы,
автобуса мудрят с дверьми…
— А, да, это было. У меня есть один многодетный охранник и приятель, у него пятеро детей. Он довольно свободномыслящий человек, когда-то учился в духовной академии, такой продвинутый… И он мне говорит, что дети — это сумасшедшие, это такие не доросшие до человека экземпляры, которые бегают вокруг, совершают непонятные движения, останавливаются на полпути, как кататоники, застывают, потом бегут в противоположную сторону, что-нибудь хватают, тотчас же забывают, что-то скажут, немедленно говорят что-то иное. Все признаки сумасшедшего поведения.
— Гордитесь детьми?
— Нет, я отношусь к своим детям снисходительно. Я считаю, что они такими должны быть. Когда они были маленькими, я в них вглядывался, потому что в них были частицы того мира, откуда они пришли. Древние писали, что у выхода в этот мир стоят Керубы, которые стирают память о том мире. Но они все равно были крайне интересны, к человеческому еще не привыкли. Постепенно их дрессирует жизнь, мама там, бабушка, все это…
— Участвуете в воспитании?
— Я с детьми достаточно бесцеремонен и вполне возможно, что им это нравится. Ко мне ребенок приходит, а я ему кричу: «Что у тебя за прическа? Ты похож на еврейского парикмахера». Он не понимает. Хорошо, я говорю: «Ты похож на еврейского музыканта». Дочка сидит и чего-то улыбается, я ей говорю: «Ты хочешь замуж!». Пришла с ними моя бывшая жена и говорит: «Ну что ты так?», я говорю: «Она хочет замуж! Я вижу уже, она готовится замуж». Вот так я бесцеремонно.
— Игрушек много?
— Игрушек у них вагон. Дети актрисы и писателя, потом это все отправляется к бабушке и оттуда уже к детям, у которых папы и мамы не актрисы и писатели, и у которых игрушек нет. А к моим каждый приходит и что-то оставляет: игру или стотысячного мишку… Это плохо. В мое время у детей были любимые игрушки, я теперь считаю, что в том времени было много подлинного, интересного, живого, игрушка была, и ты ее, глупую, прижимал к груди, потому что она была твоя. А сейчас у них столько игрушек, мешками!
Сыну нравится играть в слова, ему это интересно, у него довольно обширный словарный запас, я его поправляю, напоминаю какие-то вещи. Я вижу, что у него есть к этому интерес, он читает очень много, да. Сашка поет, она у меня поет.
— Вы успели познакомить свою мать с ее внуком?
— Да, Катя (актриса Екатерина Волкова — С.Ш.) тогда была веселая, злая и энергичная, она поехала в Харьков, я дал ей ребят для охраны, и она там была. Ну, Богдан вряд ли помнит, но мать моя хотя бы увидела.
— Она была рада?
— Думаю, да, внуку она была рада.
— Ваши родители ждали от вас детей?
— Я думаю, что они уже ничего не ждали. Мать моя говорила, что всегда понимала: он другой, чем мы. Вот мать моя так считала, но одновременно, конечно, мы жили достаточно бедно, скромно. Помню, приехал в Харьков, это был 89-й год, из Москвы, в плацкартном вагоне. И мы с матерью пошли покупать обратный билет. Мы купили билет опять-таки в плацкартный вагон, зима такая была, мы шли, я держал ее под руку, и мы вдруг остановились на холме каком-то, ветер жуткий дул, и я говорю: «Мам, а чего мы купили в плацкартном вагоне?», а я тогда получил очень много денег от журнала «Знамя», свыше 2000, еще какие-то публикации. Денег впервые оказалось столько, что неизвестно, куда их девать. И мать не хотела их брать, и я говорил: «Зачем они мне? Я сейчас уеду», и мать подумала и говорит: «Это потому, что мы привыкли быть бедными». Привычка быть бедным, и ты уже сам себя каким-то образом лимитируешь.
— Вы сказали про желание нечто доказать матери. Удалось?
— Мать не понимала. Я приехал и не хотел никого видеть, я хотел посвятить это время им, потому что меня не было столько лет. Я ночью свалился, я еще выбрал, конечно, театральное появление, я только с вокзала позвонил. И номер оказался тот же, я его помнил, тот же номер. Я позвонил и сказал: «Мама, это я». Снег идет жутчайший. Мать моя ничуть не удивилась, она железный человек, сказала: «Ты где?» — «Я на вокзале, сейчас приеду». Мать открывает и не пускает меня в дверь, смотрит на меня, а я коротко так острижен и она говорит: «Что ты так острижен?» — «Тебе никогда не нравилось, как я острижен. В дом-то пустишь?» — «Заходи, отец пошел тебя встречать». Вот такие люди были крутые, но они не понимали, мать не понимала, она говорила: «Тебе все звонят, тебя спрашивают», а я просил не говорить, что я приехал. «Ты всем нужен. Наш отец такой хороший человек, а ему не звонят так, как звонят тебе». Наивность такая определенная.
— У них был момент шока в связи с вашей судьбой, вашим отъездом, вашими книгами?
— А черт его знает. Это советские такие коммунисты, такая семья, они ж никогда не проговорятся. Они и на допросе не скажут ничего, это такие люди, они много чего унесли с собой. После отца не осталось никаких бумаг, а у него были всякие конспекты, он был блестящий человек, очень умный и прочее, ничего не осталось, как будто бы почистили или сожгли. Я все облазил, когда мать умерла: ничего, ни строчки… Я думал, что остались какие-то дневники или что-то, он очень много знал. Он начинал в НКВД, потом МГБ, вообще, видимо, знал массу вещей, но нигде я ничего не нашел. Самураи такие. Семья самураев.
— Ваша жизнь остросюжетна. Есть мнение, что Лимонов конструирует свою биографию.
— Упаси Господи. Это очень примитивный взгляд. Есть отличное высказывание Ницше: «Все вокруг героя превращается в трагедию». Вот если ты хочешь, чтобы была шекспировская трагедия, так будь героем, поступай не так, как следует.
Меня за все время общения со всякими спецслужбами и прочее, меня никогда никто, поверьте, не вербовал и не пытался. Видимо, это понимание того, что я не тот человек, за что спасибо им.
— Что за недавняя диверсия против вашего авто?
— В данном случае это месть определенная с автомобилем. Автомобиль не годен к употреблению. Было механическое вмешательство в тормозную систему. Серьезный автомобиль с электронным огромным комплексом, и там все было сделано грамотно. Тормозная система была полностью саботирована, он не годен к употреблению, это уже может сказать о серьезности этой истории. Но меня в автомобиле не было, меня Господь постоянно отводит. Уже не первый раз. «Волгу» у меня сожгли, еще в одной «Волге» тоже были тормоза испорчены, это бесконечная история.
— Вы ощущаете себя человеком бесстрашным?
— Ну, я привычно бесстрашный, я даже особо об этом не думаю.
Если тебя задевают и совершают недружелюбные поступки против тебя, обязательно нужно на это ответить. Если не ответить, то это воспринимается как слабость.
— Один из ваших сквозных сюжетов — непрочность политических союзов, неверность коллег, попутчиков и сотоварищей…
— Да, так и есть.
…и одновременно непрочность личных союзов, переменчивость женщин…
— Это опыт.
…может быть, это какой-то двигатель вашего творчества?
— Дорогой Сергей, не знаю и даже не берусь психоанализировать все это. Я задумываюсь временами…
Но это не моя задача, на самом деле, моя задача что-то делать. Воевать в кавычках и без кавычек.
— Вы немало придаете значения внешнему, формальному, очень часто, например, можно слышать от вас, что кто-то очень толстый, такой-сякой. Внешность и суть в вашем сознании сливаются?
— Ну, у меня есть какой-то определенный образ буржуа, и я буржуа никогда не смог стать, да и не могу уже, поздно, да это и не мои идеалы. Буржуа мне всегда был неприятен, вот так. И знаете, есть такой образ, есть иллюстрации Карла Маркса «Капитал», там сидит растекшийся в кресле. Вот такие люди мне конкретно неприятны.
— То есть это эстетическое восприятие носит социальный характер?
— Это тоже своего рода, может быть, даже ограниченность такая. Предрассудок.
Кто-то спросил меня по поводу нашего дорогого Владимира Ильича Линдермана, моего однопартийца. Мне сказали: «Вот у вас Национал-Большевистская Партия и ваш заместитель Линдерман», а я сказал: «Это партия решает, кто еврей, а кто нет». (Смеется). И все отвалили.
— А зачем вам борода?
— Когда я попал на Алтай, это простая история, там были горы, Рерих и прочее такое. Горы — это мистическое место, всякие горы, тем более Алтай совершенно нестандартный, не знаю во что его превратят теперь, благодаря всяким игорным зонам. Но в годы, когда я там появился, это была страна гуронов, Фенимор Купер сплошной, и вдруг из-за пригорка появляются головы, винтовки, на лошаденках алтайцы выплывают, влюбленные в Чингисхана до потери сознания, трогательные люди, на самом деле.
— И с тех пор вы с бородой и усами?
— С тех пор. Там это было очень уместно.
— А потом тюрьма…
— В тюрьме я носил длинные волосы и бороду, и меня каждый раз в Лефортово спрашивали: «Ну, когда же вы побреетесь?». Но я решил, что должно быть что-то, что я должен отстаивать для себя, вот это я все отстаивал. Потом я попал в саратовский централ, в третий корпус, где сидели самые отпетые и самые интересные люди. Достаточно сказать, что половина людей из этого корпуса отправлялись в тюрьму на пожизненное заключение.
— Интересно в тюрьме?
— Люди крайне интересные, бандиты, очень здоровский народ. Контингент интересный. Если хочешь понять Россию, то это тюрьма. Понять ее грубость великолепную, вот русский народ в такие моменты проявляется лучше всего. Там действительно лучшие люди в том смысле, что там самые страстные, самые готовые на поступок, да, потом можно жалеть всю жизнь, но не в этом дело.
— А где еще хорошо постигается Россия?
— На фронте тоже. И я пронес это все, как высший знак доблести. (Смеется).
— Вы и пламенный патриот, и бичуете национальные нравы.
— Это все открывается постепенно, человеку же не открываются все тайны сразу. Если бы это было так, то это было бы, конечно, очень здорово, а постепенно открываются какие-то тайны.
Моя мать не очень понимала русский народ, она сама была суперрусская, Зыбина Раиса Федоровна из Нижегородской области. Она была, кстати говоря, юдофил, ей очень нравились евреи, она с ними дружила постоянно, она их ценила.
Я ко всем отношусь одинаково с какой-то своей точки зрения, для меня скорее есть понятие интересный человек или неинтересный. Женщина — она интересная, либо неинтересная, пресная.
Евреи были самым доступным в России иностранным народом. И вот у матери моей был такой бзик. Она очень дружила с моей первой женой Анной Рубинштейн, ездила к ней во все больницы. Даже удивительно, потому что моя мать была не очень добренький человек, она такой была крутой, но вот Анна ей нравилась.
Но мама никогда не сидела в тюрьме, вот в чем вся история. Она не понимала русских, русские как раз в этом хороши. Хотя мы мрачный северный народ такой. Не надо придумывать о себе, мы очень странный народ, угрюмый страшно.
Я вот даже по встречам с людьми, которые мною интересуются, это не обязательно читатели, могу судить: они просидят какое-то время, полчаса точно, угрюмые и недоверчивые, потом они медленно начинают оттаивать, потом они не хотят расставаться. Мы скорее ближе к какой-нибудь… я не очень хорошо знаю Скандинавию, но я рискну предположить, что мы такие, как горячие парни финны, замедленно угрюмые: убить запросто, можно потом плакать, конечно. Ну, это черты, несколько черт, которые я набросал широкой кистью.
— Вы часто повторяете мысль, что Советский Союз покончил жизнь самоубийством.
— Да, безусловно.
— Вы были одним из немногих, кто сразу оценил перспективы перестройки, но если бы не падение советской системы, так и остались бы на чужбине.
— Трудно сказать. Я бы не потерялся. Но одновременно, надо сказать следующее: не обязательно личная судьба человека идет параллельно или во благо или в ущерб эпохе, она идет как-то по-своему.
Бывает, она гармонично соответствует эпохе, бывает, она ей противоречит. Мне не за что благодарить ту же перестройку, я и без перестройки был уже известен, и когда я сюда переехал, я не стал более известен, даже наоборот, что-то потерял первое время.
Просто я стал свой, а своих либо не замечают, либо — ну знаете пословицу: «Нет пророка в своем отечестве». Все твои блестящие вещи не замечаются так, как они были бы замечены, если бы ты был не свой. Это факт.
— Ведь могло и не быть крушения Союза, могло не быть войны на Балканах, и вы бы — жили в Париже?
— А как не могло бы быть войны на Балканах? Она бы так или иначе была.
— Она же тоже стала следствием крушения соцлагеря.
— Безусловно, да, она была следствием, но могло бы быть через несколько лет что-то другое.
Мне хотелось быть политиком еще раньше, но эпоха была против такого развития судьбы, и моей, и любой другой, вы знаете, как трудно было заниматься политикой в России в советское время. То есть практически невозможно.
— Вам хотелось заниматься здесь политикой до эмиграции?
— У меня были такие позывы, но скорее такие стихийные, вмешиваться.
— Судя по вашим стихам, тогда вы относились отстраненно к политической возне.
— Параллельно много чего было.
— Но диссиденты не были вам близки?
— Я знал много не самых плохих диссидентов, Володю Гершуни знал, таких честных и безумных радикалов.
Когда мне было пятнадцать лет, мы с нашей местной шпаной вынашивали планы всяких политических убийств, мы даже списки составляли. Это было. Эти первые подростковые позывы в другое время могли бы реализоваться, а тогда были немедленно заглушены невозможностью этого всего.
Когда я приехал на Запад, я стал ходить на собрания анархистов, на собрания троцкистов и прочих, немедленно, сразу, чуть ли не на следующий день. Уже в Риме я выполнял какие-то непонятные поручения. Помните, все это было: Красные бригады, взрывы? Был конец 74-го, 75-й год, я попал в самое пекло. И я там таскал какие-то чемоданы на какие-то вокзалы.
— Вам хотелось движухи?
— Безусловно. Это все возбуждало, там был такой запах гари, красные флаги, Рим весь пылал от красных флагов, митинги были везде, тут, там, в университете.
Хроника. В день, когда я должен был улетать из Рима на самолете Pan American, в этот день Мара Кагол, это подруга Ренато Курчо, знаменитого главы Красных бригад, устроила ему побег из тюрьмы, пронесла два автомата. Это дико страшно возбуждало и было дико интересно. Так что все мои политические страсти вспыхивали.
А литература была скорее по несчастью, признаюсь.
— Коктейль левого и правого, помноженный на вольнодумство — вы сами до этого дошли?
— Левого и правого — это благоприобретено постепенно. Уже в Париже вокруг журнала «L’Idiot international» стала создаваться такая среда… Не просто творческий коллектив, там было много людей и из политики, и знаменитый и сейчас правый философ Ален де Бенуа приходил на наши сборища, приходил Анри Кразуки, глава CGT, тогда был мощнейший профсоюз, и сейчас он такой же. Жан-Мари Ле Пен, не Марин, как сейчас, а ее папа, был другом ныне покойного директора Жан-Эдерна Аллиера, директора и идеолога этой газеты. Газета была мощная и тираж был порой до 250 000 экземпляров. Это на скромную Францию. Но власти нас заклевали, против нас была огромная компания, одна из самых мощных за вообще послевоенные десятилетия, хотя национал-большевиком я там был один, нас там просто растоптали все — и левые, и правые. От меня отказались коммунисты, которые до этого были ко мне очень дружественны. Я писал для журнала «La Révolution», это был интеллектуальный журнал ФКП.
— И в мыслях не было вернуться в Советский Союз?
— Не, никогда. Я и не представлял, что это будет возможно. Я был занят, я участвовал во всем, в чем можно было участвовать.
Я, например, состоял в секции, она называлась «Des Vigilants De Saint-Just», это значит секция ну Vigilants — это гардиенс, охранители, Сен-Жюст вам известен как друг Робеспьера, кончил он тоже на гильотине. И мы праздновали, вот одна красочная картинка, мы праздновали 21-го января каждого года день смерти короля Людовика XVI на месте, где стояла гильотина, на площади Согласия, туда, ближе к саду Тюильри и к Сене. Там, на этом углу, мы ставили столик, приходил аккордеонист, на столике блюдо было неизменное — свиная голова farcis, с винегретом внутри. Вот у нас стояло это блюдо, свиная голова, винище красное. Все время ожидали нападения правых, нас охраняла полиция, мы сами были все возбужденные, и это продолжалось какие-то годы. Так что я до сих пор состою в этой секции королевоубийства.
— У вас есть ощущение, что идеи 20-го века отмирают? Догматическое левое и правое уже не работает?
— Ну, мы посмотрим, чьи идеи восторжествуют, кто победит. А пока это такие вихри и завихрения, которые носятся над нами в нашей политической жизни, в жизни нашей страны и в жизни других стран. Но сейчас появились неожиданные факторы, которых никто не ожидал в политике. Появился ИГИЛ*, Халифат, я его обычно называю Халифат, и пытался внедрить это слово, это дословно как они себя называют. Но, в конце концов, я смирился и тоже называю ИГИЛ. И появился фактор мигрантов в Европе и это две вещи, которые просто перевернули с ног на голову всю политику. Я был чудовищным противником вот этого европейского и образа жизни, и их политического строя. Я и остаюсь противником, но появился фактор совершенно неожиданный Халифата и, скрепя сердце, приходится в какой-то степени союзничать с этой проклятой умирающей Европой, презираемой мной, потому что я хотя бы знаю, что я презираю, я там долгие годы прожил.
— Вы много пишете о войне на Украине, были в Донбассе.
— Много сделано нерешительных шагов на Донбассе. Это было русское восстание, безусловно. Запад почему-то верит, что это организовал Путин. Все у них Путин, Путин. Но это было русское спонтанное восстание русскоязычных областей. И почему на Донбассе, а не в Харькове, потому что люди в Донецке грубее, у них расстояние от спускового крючка до сердца очень короткое. В то же время как харьковская интеллигенция, полуторамиллионный город, там вначале размышляют. А эти не размышляют, тут все понятно. Ну и русское восстание поневоле Россия должна была поддержать, она не удержалась от удовольствия переделать эти две республики в подобие Московии, с теми же чиновниками, с теми же нравами. И это очень плохо. Это отрицательно, этого не надо было делать. Уже понятно, что случилось с Приднестровьем, мы знаем, что Приднестровье, как никогда не выросший мальчик-головастик, так и остался вечным карликом таким. Карлики — это же не выросшие ребята.
— В России будет революция?
— Я думаю, что когда Владимир Владимирович уйдет, то будет очень много крови, это точно, это факт, потому что у него нет преемника. Никакой вертикали власти на самом деле нет. Никакой стройной машины, стройного оркестра сдирижированного, ничего этого нет, он не создал. Он довольно правильно использовал частные особенности многих регионов, скажем, отлично справился с Чечней. Самый яркий пример сильного человека — это Кадыров, конечно. А кроме этого еще есть масса людей, которые возвысят свой голос после конца царствования. Так что, вот вы спрашиваете о революции, я говорю, что кровавые изменения неизбежны. А к чему они приведут конкретно? Не хочу быть плохим пророком и говорить небрежные какие-то вещи, которые потом могут не осуществиться.
— А будет ядерная война?
— Необязательно ядерная. Зачем, например, Китаю вести против нас ядерную войну? Нет никакой необходимости. Они просто пустят вперед десяток миллионов китайцев, которые пойдут сядут вокруг Байкала, и Байкал будет принадлежать им. И мы ничего не сможем сделать.
— Вы думаете, России предстоят серьезные сражения?
— России предстоят серьезные, да и не только России. Вы видите, что сейчас творится с этими чудовищными ураганами. Земля просто уже не может носить ношу человека, это точно. Она устала, одряхлела, исчерпаны ресурсы, проваливается грунт в вечной мерзлоте, куда-то бегут эти белые медведи несчастные. Футурологи обещают где-то к 2030-му году совпадение всех кризисов, нехватку энергоресурсов и питьевой воды и прочее. Похоже, что именно так и будет. Человечество не хочет быть, оно ненасытно желает жить лучше, и каждый день вы читаете в газетах и СМИ: везде рост, рост, повышение ВВП, всего. Никто не задумывается о том, что бесконечного повышения быть не может. Это все идеи 17-го века, об эксплуатации земли и планеты, не такие давние идеи. Но на первых порах это все особенно не чувствовалось на планете, а сейчас мы имеем на земле почти восемь миллиардов людей, это очень много.
— Ваша партия существует?
— Я наплодил много людей. Партия существует, это не самые лучшие годы партии, но я думаю, что она выдержит, рецепт этого коктейля очень умный, составлен хорошо и каждое поколение за ответами на свои вопросы будет обращаться к партии, конечно.
— Лимонов на войнах: Сербия, Приднестровье, Абхазия, даже Донбасс… Почему туда тянет?
— Вы знаете, это нормальный инстинкт. Даже в чем-то инстинкт человеческий. И писательский. Одним из первых известных писателей был некто Гай Юлий Цезарь, «Записки о Галльской войне», потом Сервантес был профессиональным воином, потерял руку, примеров до фига, очень много. И пуля попала в горло Джорджу Оруэллу в Барселоне, а Хемингуэй, кстати, скорее, такой плейбоистый, его военные подвиги преувеличены. Но многие стремились и участвовали, потому что это проверка человека, испугаешься ты или нет, и как ты будешь себя вести, и что ты можешь. Миллионы людей прошли такую проверку, у многих не оставалось выбора, но у кого-то был выбор. Человек интересен всегда в экстремальных ситуациях…
— Это и ваш герой всегда.
— Поэтому так притягивает война, эмиграция, тюрьма. Это все экстремальные ситуации, в них человек проявляется ярче всего и интереснее всего. И сам ты тоже проявляешься.
— Герои ваших «Книг мертвых» — Губанов и Бродский, Курехин и Егор Летов, и ваша жена Наталья Медведева. Часто обращаетесь к ушедшим? Вы разговариваете с ними?
— Конечно. А как же? Они же все живут до тех пор, пока о них помнят. Это естественно.
И вот я часто думаю о моей матери, я вступаю с ней в какой-то степени в диалог-монолог. Что-то осталось недоказанное…
И с Натальей Медведевой, да.
Это не следствие веры в какое-то переселение душ или что-то, они продолжают жить. Пока они интересны мне, они живы. А моя мать умрет, наверное, в день, когда меня не станет, потому что больше некому будет о ней живо вспоминать. Я же ее помню, какая она была. И до тех пор она жива.
— Как вы пишете? От руки или на компьютере?
— Я пишу от руки, а потом отдаю. Я писал свои первые книги на пишущей машинке, без проблем и все. И привык. Но потом, когда я попал в тюрьму, то там я был вынужден писать от руки. И выйдя из тюрьмы, я уже не смог вернуться к прежнему. Тем более, что пишущие машинки исчезли как таковые, появилось достаточно бесшумное и обезжиренное… как называется… клава, клавиатура. А меня это не совсем устраивает, потому что я хочу видеть свой собственный темперамент. Но посты и статьи я пишу прямо в компьютере, нет смысла от руки.
— Быстро?
— Если без подготовки, то уложусь минут в сорок. А если подготовка, это имеется ввиду посмотреть материалы, чтобы не ошибиться, точные формулировки, цитаты, тогда часа полтора. Муссолини писал за двадцать минут передовицу в свою газету социалистическую. Ленин пишет в письме к Инессе Арманд: «Инесса, вы же знаете итальянский, я рекомендую вам, есть чудесная газета „Аванти“». (Смеется).
— Интернетом хорошо владеете?
— Я им не очень хорошо владею, но достаточно для моих целей. А больше им овладевать мне, честно говоря, лень. «Много читаешь, умнее не станешь», — как говорил уже не Ленин, а Мао Цзэдун.
— Ваши дети наверняка смотрят ролики в ютубе…
— Ваши дети будут хуже вас. (Смеется).
— Дети и подростки сейчас смотрят рэп-баттлы.
— Каждое поколение придумывает о себе миф, якобы оно лучше. И о нем придумывается миф, старики воображают, что идет какое-то суперпоколение. Я видел несколько поколений людей и считаю, что во всяком поколении есть чем восторгаться и есть что презирать. Я тут в Севастополе побывал в 35 батарее, там случайные люди, там бесплатный вход.
И эти стоящие там парни, в основном там парни, только две девушки были на сорок человек, немедленно почувствовали себя таким отрядом, стали группой такой, и было понятно, что они готовы. Хоть завтра переодень, обмундирование дай и они готовы. Есть герои, есть те, которые в стороне, но все распределяется, ничего не меняется. Все остается. Поэтому — это все сказки про то, что генофонд потеряли, это все бессильные глупости, ничего не потеряли, все есть.
— Вы любите одиночество?
Я люблю одиночество, конечно. Меня очень раздражает, когда много разговоров, я не люблю разговоры.
— И какое-то время сидели в одиночной камере.
— Я сидел и хотел бы больше сидеть, но с людьми мне тоже было интересно, я многому научился там, но просто я там работал, и мне надо было, и чтобы людям не досаждать особо. Мне в Лефортово любезно давали возможность, просто видели, что человек серьезный, занимается своим делом серьезно.
— Вы живете один…
— У меня есть подруга уже какое-то количество лет, есть дети, есть товарищи, партия, разъезды, выезды. Я где только не был в одном только году. В апреле был в Красноярске, в июне в Карабахе, потом в Крыму, и не загорал там, я всего два раза сумел окунуться в море. В Чебоксарах, в Вологде… Я был везде.
— С бытом легко справляетесь?
— Без проблем. Я пришел к такой жизни не сразу, я жил с огромным количеством женщин, постоянно почти. Одна заканчивалась, начиналась другая. Тюрьма сделала перерыв и я, видимо, отвык, я там жил в общежитии. Американец Эдмонд Поуп, которого арестовали за шпионаж, сказал, что его держали в туалете в Лефортово, это он еще не попал в серьезную тюрьму. И я жил в этом, но когда я пришел, я понял, что уже изменился очень сильно, мне будет сложно. Я не хочу никого собой отягощать, мне кажется, это неразумно. Вставать, кто-то чихает, кашляет, кто-то хочет в туалет… Я вообще не могу разговаривать с утра, когда это совершенно не нужно делать. И никто мне не может ничего сказать.
Встану ночью, запишу что-нибудь, лягу. И ты сам никого не отягощаешь собой. Это очень хорошо жить одному, быть одному. И встречаться с людьми только тогда, когда ты хочешь этого, ну, работа там, например.
— Я читал, что вы один раз в день едите.
— Сейчас это уже не совсем так. Когда-то, да, я старался. Но я сильно похудел, и мне все говорили: «Ты чего так похудел?» И я подумал, что надо есть.
— Вы сами себе готовите?
— В основном, да, а чего? В магазин я хожу. Вот я уйду от вас и по дороге заеду в магазин. Куплю еды, вина и прочего.
— Вы продолжаете выпивать?
— У меня же была операция нейрохирургическая.
— Об этом сильная книга «…и его демоны».
— Да, я описал то, что увидел. Я был очень осторожен какое-то количество месяцев, а потом снова стал пить вино. Чуть-чуть пью. Максимум треть бутылки.
— А гимнастика, физкультура, гантели, отжимания?
— Ну пока, да, я всем этим занимаюсь. Я после этой операции стал осторожнее к себе относиться, но сейчас опять съехал на прежнее расписание, и гантели даже. Потому что мне рекомендовали быть осторожнее всегда осторожные доктора, тем более, что я мог и не вернуться с этой операции, там полно таких случаев.
— Вы зачаровали многих…
— Не знаю, я не вижу, чтобы кто-то мне наследовал. Я считаю, что дал людям определенное дыхание такое и сказал…
— Что сказали?
— Что очень многое можно. Даже все можно.
— Пароль «Лимонов». Что он открывает?
— Я думаю, что я, как один американский критик написал про меня, стряхнул викторианскую паутину с русской литературы.
— Вы плохо отзываетесь о литературе и с завидным постоянством выдаете отличные книги.
— Вы знаете, если бы я сейчас мог заниматься политикой, я бы с большим удовольствием занимался политикой. В литературе мне фактически удалось все, а в политике мне не удалось многое. Часть не удалась. Идеи я сформулировал, я пытался их практически осуществлять, за это, наверное, потомки меня вспомнят и скажут, что да, вот он пытался. А цели, которые я перед собой ставил в политике, я не достиг.
— Что для вас литература?
— У меня, безусловно, есть литературный талант. Возможно, я заблуждаюсь, оценивая себя так, но не в этом дело. Я всегда считал себя прохожим в литературе.
— Прохожим?
— Человеком случайно попавшим, так.
— Нет ли желания написать что-то в жанре фикшн, каким был, например, роман «Палач»?
— Никакого желания. Я ушел весь в хаос кусков реальности, они как детали конструктора. Они собственно тоже «фикшн», эти куски.
— По-прежнему снятся вещие сны?
После тюрьмы видений стало меньше. Возможно я менее внимателен. В тюрьме более мистическая атмосфера, ничего лишнего.
— Ваша борьба продолжается? У вас есть планы?
— Ну да, есть. После того, как я потерпел несколько политических поражений. Ну, не только я, но это не утешает. Вся наша оппозиция потерпела несколько поражений жесточайших на самом деле, плохо анализированных или вообще никак не анализированных, что еще хуже. Я ищу какие-то другие подходы к человеку и человечеству. Одно время я полушутя, полусерьезно говорил о том, что я хочу быть духовным отцом. Тот, кто думает за всех, короче говоря. Я надеюсь, что мне это удастся, дай Бог мне прожить какое-то нужное мне количество лет.
Но мы же не знаем, что с нами произойдет, конец мы знаем, он у всех один, но насколько долго дадут.
— Смерть — это профессиональная болезнь человека, как вы когда-то выразились.
— Я не испытываю по этому поводу особых эмоций, ты сделаешь то, что можешь. Солдат воюет, пока он жив.
Я недавно встретил Паука (рок-музыкант Сергей Троицкий — С.Ш.) на темной улице, я вышел, я выступал на ВДНХ, какие-то парни бегут: «Стойте, Эдуард, тут хромает Паук, хочет обнять вас». И Паук сказал, что мы бессмертны с ним. (Смеется).
— А Валгалла для павшего воина?
— Валгалла — это хорошо, втиснуться бы туда как-то. Но с другой стороны, ты не многое можешь сделать, ты можешь изменить свою судьбу, но она где-то есть в каком-то виде заготовленная.
Но я никогда не верил в то, что я доживу даже до тридцати лет, а сейчас мне уже в два раза больше.
— Не может быть Лимонова старого, как написано в «Дневнике неудачника».
— Да, это было написано честно, я не щадил себя, я никуда не прятался.
У меня бывали случаи, однажды в Боснии полковник дал мне свою шинель, и он погиб рядом со мной, буквально через несколько минут. Застрелил его снайпер. И вообще было множество случаев, когда люди лежали мертвенькие, а я вставал и бежал или полз дальше. Даже вот вокруг Останкино в 93-м году были одни трупы, я просто более опытный, я сразу упал на землю и пополз к чертовой матери от этого, а люди же не понимали. Мирные люди, они же ничего не понимают.
— У вас есть давняя идея разлучиться с жизнью насильственным путем.
— Не, я имел ввиду, что хорошо бы, да, по старинке, в бою…
Валгалла, одноглазый полковник Один, два ворона сзади, два волка в ногах. Вся эта мифология — детская, все понятно, но она все равно действует на воображение.
— А у вас действительно очень много приключенческого и подросткового: завоевание женщин, завоевание царств…
— А вы посмотрите на Халифат. Там же тоже черный флаг пиратский, дети бегут. Мне нравится эта Варя Караулова, которая к любовнику якобы поехала, да это те же чувства, как при чтении «Острова сокровищ», только это действительно есть. Конечно, это ужасающее зло, почти людоедство, отрезание голов и все, но это же притягивает подростков дико и взрослых это притягивает. Одних притягивает жертвенность, за веру, люди семьями туда едут, и хотят там погибнуть, без обратного билета.
Миром всегда управляли страсти и заблуждения, а никакой не капитал. Это выдумка. Экономика — это типа астрологии, хочешь верь в нее, хочешь не верь, я не верю в то, что она важна.
— Кажется, что вы не стареете.
— Ну почему же. Я старею. Это не самая приятная вещь.
У меня есть рассказ «Красавица, вдохновлявшая поэта», про Саломею Андроникову, история действительно случившейся встречи в Англии, мне было тридцать семь, и древнейшая старуха, девяносто лет ей уже было, и вот она мне сказала тогда вещь чудовищную, я тогда ее поглотил, в сущности, молодой человек. Я ее спросил, как она себя чувствует и она сказала: «Вы знаете, я себя чувствую такой же злой и отвратительной девкой, которой я была молодой, но только я сижу внутри скафандра, который тяжелый, и я с трудом переставляю ноги». И мне это врезалось в память, и это действительно так. Мне еще не девяносто, но видимо, да.
Она пила виски, такая она была, она была то, что надо.
Редко люди умеют себя держать с достоинством.
* «Исламское государство» (ИГИЛ) — террористическая группировка, деятельность которой на территории России запрещена решением Верховного суда РФ от 29.12.2014.
** Межрегиональная общественная организация «Национал-большевистская партия» (НБП). Признана экстремистской решением Московского городского суда от 19 апреля 2007 о запрете деятельности (вступило в силу 7 августа 2007).