Сборник рассказов
Все огни — огонь.
Х. Кортасар
Вечное лето
Память умеет останавливать время.
Лето. Мне десять. Я, мой брат и мои сестры на пруду. Не только мы тут, еще половина деревни. Жара стоит страшная. Днем за тридцать пять уже две недели. Земля трескается, как краска на старых стенах. Земля похожа на соты, заполненные черным медом. Сохнут огороды, сохнет в полях пшеница. Все ждут дождя и каждый день ходят на пруд. Сидят в воде долго, часами. Выходят на берег не для того, чтоб погреться, в этой воде невозможно замерзнуть, для того, чтобы поесть, позагорать, почитать книжку. Солнце над нами, злой веселый хохочущий бог. Все под его руками выглядит горячим. Воздух истекает жаром. Стрелки часов перемешивают горячий бульон дня.
Мы братья-сестры, мы дети, мы играем в мяч. Наш визг разбивается о берега и пропадает в зарослях прибрежных трав — лебеды, крапивы, тимофеевки. От наших криков травы выстреливают в воздух крохотными облачками пыльцы.
У дна шныряют пескари, и, если встать неподвижно, они начинают искать что-то меж пальцев ног, увязших в илу. Подкапываются под пятки, щекочут, но попробуй поймай. Не удастся.
Пескарь красивая рыбка. Похожа на маленького осетра.
Я бью мяч. Он взлетает в воздух, и моя память останавливает его там. Она может держать его там сколь угодно долго. Вечность.
Я вхожу в эти зеленые воды пруда под солнечные, горячие, как банный пар, лучи. Я иду меж детьми, застывшими в игре и молча с раскрасневшимися лицами взирающими на мяч.
Кто это? Неужели это я? Да, наверное. Какой я был мелкий в десять лет. Но уже начал толстеть. Лет в семь-восемь я был скелет скелетом, а тут смотри-ка…
Сестра Иринка. Почти ровесница. Уже начала оформляться фигура. Лифчик чем-то наполнен. Как и все, смотрит на мяч в небе. Это ее мяч.
Вторая сестра, Оксанка. Совсем малявка. На ней и трусы-то сидят перекошенно. Тонкокостная, улыбчивая.
Колька, брат. Родился как-то неправильно, вывихнули ногу. Так и проходил, хромая, до самого конца. Потому и тут стоит перекошенный. Но улыбается. У него вообще была одна из самых сложносочиненных улыбок, что я видел. Смотрит на мяч. Умер, чуть не дожив до миллениума. Работал в прокуратуре. Отправили шерстить Ростовское МВД. День и ночь жили под охраной. И так два года. Помножьте на то, что это девяностые и это Ростов. Врачи после вскрытия говорили, что у него было сердце, как у восьмидесятилетнего старика. Но Колька всегда был впечатлительным. Мы оба были запойными читателями. Я стал писателем, его сгубило впечатлительное сердце.
Серега. Крепыш. Мой ровесник, но мускулов раза в два больше. Деревенский. У него в жизни было два варианта, спиться или сесть. Урвал оба. Его сбила машина, когда он ехал пьяный на мотоцикле. Он тогда был под следствием. Жесткий был, интересный.
Виталик. Самый мелкий из всех здесь присутствующих, притом что не самый младший. Быстро бегал. Очень быстро. Когда я увидел его вернувшегося из армии, руки его были исполосованы поперечными шрамами. А тут он смеется.
Солнце горит в вышине. Солнце поет, хлопает себя по пьяному пузатому животу и пьет свое жаркое вино.
Мяч падает в воду, и мы с визгом и криками бросаемся на него. Кто-то хватает мяч и, выбежав на мелководье, ударом ноги отправляет его в небо…
Стой, время.
Вот эта соплюшка начнет лазить с мужиками в одиннадцать, в четырнадцать родит. Впрочем, сейчас она при семье и все плюс-минус хорошо.
Этот мальчик сторчится под занавес девяностых.
Этого забьют лопатой. Неизвестно кто. Ночи в деревне темные.
Этот побывает три раза в Чечне. Первый раз по призыву. Два — добровольно, по контракту. Жив и здоров до сих пор. И дай ему Бог…
Моя племянница. Тут совсем кроха. Сейчас на Кипре и возвращаться не собирается. Наверное, самая близкая мне по духу из всех. За исключением некоторых моментов.
Баба Тоня. Продавщица сельмага. Входит в пруд в чем-то, больше похожем на латы. Защищается от брызг и хохочет.
Иван Кузнец. Он и брызгал. Рыбак, гармонист, бедокур. Но, как не стоит деревня без праведника, так не стоит она и без бедокура. После его смерти тут все и повалилось.
…Играет солнце на резиновых боках мяча. Пока время остановилось, можно рассмотреть каждого в деталях. Каждому можно ткнуться в щеку губами, обнять, взъерошить волосы.
Прошедшее принадлежит только тебе.
…Я сбегал в сад, что стоит на берегу пруда, нарвал яблок. Кидаю их с обрыва. Это вкусные яблоки — «осиновый сок», самые вкусные.
Все ловят.
Стой, время.
Я хочу еще раз посмотреть, как будут падать капли на лицо моей сестры Иринки. Как хитро и в то же время беззащитно она будет жмуриться.
Я хочу снова увидеть младенчески бесполое лицо Оксанки.
Я хочу увидеть руки Виталика без поперечных шрамов.
Хочу увидеть брата Кольку просто живым.
Хочу увидеть Светку просто ребенком.
Дашку хочу увидеть русской девочкой.
Стой, время…
И Серега пусть жив. И тот, сторчавшийся, которого я не помню, пусть тоже будет жив.
Пусть мяч висит в небе, Господи. Неужели тебе было так трудно подвесить его там навсегда?
Чтобы мы вечно смотрели на его блестящие, мокрые от прудовой воды бока…
«Битый» пиксель
— У меня на мониторе есть «битый» пиксель, — сказал он.
Он сценарист фильмов и сериалов, проводит много времени перед монитором.
— Всего один?
— Да, но зато какой!
— Какой?
Он поправил очки, всплеснул руками, пытаясь подобрать слова.
— Какой-какой… Битый. Черный.
— Я представляю себе, как выглядит «битый» пиксель. По молодости продавал компьютеры, так мы тестили мониторы на предмет «битых» пикселей. Был у нас какой-то тест, весь монитор становился белым, и любая черная точка была заметнее ресницы в глазу.
— Да, примерно так.
— Но ты-то что расстраиваешься? Ты ж в основном с текстами за компьютером работаешь? Так у тебя там этих черных точек примерно половина экрана, — улыбнулся я.
— Нет, все так, конечно…
Он нервно потеребил пальцы, он вообще нервный, как многие сценаристы.
— Но ты понимаешь, я знаю, где он, и постоянно смотрю туда. На него. Это как, знаешь, если у тебя есть язвочка на нёбе, которую нельзя трогать языком, ты будешь трогать ее непрерывно.
— «Бойцовский клуб».
— Что?
— Цитата из «Бойцовского клуба».
— Да, но дело не в этом. «Битый» пиксель притягивает взгляд. Гипнотизирует. Казалось бы, такое огромное поле экрана, но твое внимание приковано к этому кусочку тьмы. Паранойя какая-то. Да не смейся ты!..
Я действительно смеялся.
— А ты закрась его, — посоветовал я. — Возьми «штрих» и закрась.
— Ты совсем больной, что ли? И будет у меня на выключенном черном мониторе белая клякса.
— Не клякса, точка, — уточнил я.
Он махнул рукой.
— Тогда меняй монитор, — развел я руками.
— Ага! Он знаешь сколько стоит? Я самый большой выбирал. Он еще лет десять не устареет. А разрешение знаешь какое? Да я если продам его, сразу полцены потеряю. Нет, не продам.
Он страдальчески вздохнул, посмотрел на меня сквозь очки с чудовищными линзами, за которыми он походил на сидящую сразу в двух аквариумах печальную рыбу.
— Но это пытка, конечно. Я иногда, вместо того чтобы работать, сижу и часами пялюсь в эту черную точку. Будто кто прибил мой взгляд к ней.
— Неудачная фраза, — отметил я. — Даже для сценариста.
— Да и черт с ней. Но это издевательство какое-то. Пытка.
Мне даже жаль его стало. Рыбьи глаза в аквариумах мигнули раз, другой.
— А я хочу когда-нибудь поставить спектакль… Нет, не спектакль. Сделать действо, акцию. Перформанс, — сказал я и щелкнул пальцами, чтобы привлечь его внимание.
«Рыба» отвлеклась от своего богатого, но немного неустроенного внутреннего мира, переключилась на меня.
— Да, действо. Представь себе огромную степь, плоскую, как зеркало. Километрах в пяти-семи от Байконура. Ночь, темнота, и идет спектакль. Играем что-то невероятно пошлое. Погрязшие в быту родители топят, затягивают в свой мирок детей. Учат жизни, дают советы. И чтобы каждое поучение, каждый совет был невероятно жирным, сальным, абсолютно, до рвоты. Чтобы все было едко, как кислота. Разъедало, травило, коробило. Такой замшелый, сытый, сочащийся салом мирок. Сальные стены, сальные одежды, сальные слова, мысли. В невероятной концентрации. Чтоб не продохнуть. Чтоб ни вдоха, одни выдохи. Ничего живого. Чтоб смердело, убивало, сживало со света. И все в темноте, тягучей, марающей. Чтоб взрослые детей поучали, по голове гладили, за щеки трепали, дышали им в лица, чтоб у тех волосы на голове шевелились. Чтоб отрыжка, животы урчали, запахи, затхлость. Чтобы пыль повсюду, а они ее не вытирают, копят и считают богатством.
Чтоб кругом кучи тряпья, обуви, ложки, вилки, кастрюли. Телевизор круглые сутки. Форточки закрытые, фобия сквозняков. Одеяла тяжелые, как дерновина. Подушки, в которые проваливаешься, и не факт, что выберешься. Перины бездонные. Чтобы из хлева свиное хрюканье и курячий квохт.
И чтоб противно-противно-противно и бесконечно.
А потом вдруг вдали зарево, и в небо улетает светящаяся точка. Далекий грохот. Дрожь по земле пробегает. Точка летит все вверх и вверх. Выше, выше. И скрывается в черноте неба.
Действо не замирает ни на секунду. Люди как копошились, так и копошатся. Едят, спят, отрыжка, сон, бренчание ложек и посуды…
И только один ребенок, мальчик или девочка, неважно, на несколько мгновений отвлекается и следит за точкой, уносящейся в небо.
— И все? — спросила рыба, сидящая в двух аквариумах.
— Да.
Я распалился, рассказывая, и его вопрос обрубил ход моих мыслей, оставив некоторую растерянность.
— Контраст, да, хорошо, — сказал он. — Но как-то… Обычно, что ли.
— Ага. «Битый» пиксель как трагедия мыслящего существа. А тут…
— Нет, ты понимаешь, этот «битый» пиксель, это реально паранойя. Может, мне к психологу сходить?..
Сфинкс
Я редко бываю дома один. Я не бываю дома один. Жена, две дочери. Иногда теща. И кот. Кот здесь всегда. Огромный сфинкс, голенький, как новорожденный младенец.
И вот редкий случай. Дома только я и кот. Сел писать. Не пишется. Так бывает. Стоишь на скале посреди океана, машешь руками, жжешь костры из плавника. Подаешь сигналы, ждешь корабля. Но никого. Гладь океана пуста и безжизненна, как дно стакана.
Выключил свет, зажег свечу в бронзовом подсвечнике. Пушкинский антураж. Тени играют, огонек вздрагивает пуганым зверьком. Фитиль потрескивает. Но и на этот сигнал не приходит ни одна мысль.
Я положил ручку, отодвинул тетрадь.
Иногда это работает. Заявляя, что не будешь работать, освобождаешь голову от принудительности. Но… Тоже не сработало. В голове пусто. Мысль не идет.
Пришел кот. Громадный пятикилограммовый сфинкс сел передо мной прямо на пустую тетрадь, и глаза его оказались на одном уровне с моими. Золотой мотылек огня играл в его золотых глазах, трепетал, нырял в черный вертикальный разрез зрачка, исчезал там, снова появлялся…
Под его взглядом было неудобно, а он все смотрел и смотрел прямо на меня.
— Не надо так смотреть, — в шутку попросил я его и попытался передвинуть это пятикилограммовое изваяние в сторону.
Сфинкс поднял лапу и чуть выпустил когти. Вы видели его когти? Каждый размером с серп. На передних лапах по пять штук, на задних по четыре. Всего восемнадцать. Природа хорошо вооружила моего кота. А ведь есть еще зубы…
Свеча горела. Кот сидел. Огонь отражался в глазах кота. «У крокодилов такие же золотистые глаза и вертикальные зрачки», — подумал я.
— Не знаю, о чем писать, — сказал я сфинксу. — Понимаешь, я точно знаю, что писать нужно только о том, что любишь. Но я знаю себя как человека, который никого не любит.
Я покачал головой и отвернулся.
— Нет, в какой-то степени я люблю дочерей. Или даже скажу, что дочерей я вправду люблю. Жену люблю. Но тут все сложно. Столько лет вместе, больше похоже на привычку.
Детство… Да, я очень люблю свое детство. Я весь оттуда, и если что и есть во мне хорошего, то оно оттуда, из детства. От изначальной чистоты. Интересно, мы эту чистоту приносим из небытия? Нас же не было все эти миллиарды лет, и вот они мы, маленькие, новые, безгрешные. Значит, безгрешность от небытия? Какое-то жутковатое построение. Констатация факта, что жизнь обречена.
Я протянул руку, тронул лапу кота с укрытыми жемчужного цвета «серпами». Кот не отреагировал, продолжая смотреть мне в лицо, чуть прищурив глаза с хищным зрачком.
— А вот ты знаешь, — спросил я его, — у твоих родственников леопардов зрачки круглые, как у человека?
Я вздохнул, открыл дверцу в тумбе стола, достал маленькую бутылочку, за ней шоколадку. Лучше всего закусывать водку шоколадом, и никто не убедит меня в обратном.
Кот к моим манипуляциям отнесся со всем доступным ему кошачьим равнодушием.
— Пишешь, по большому счету, всегда для себя. Я, по крайней мере, всегда пишу для себя. Не понимаю, как можно писать для других. Поэтому сижу и таращусь на отражение свечи в глазах сфинкса.
Чувствовал я себя странно. Все это походило исповедь. Но кто в здравом уме станет исповедоваться коту?
— Писать — это искать дыры в душе. Никто не станет писать от собственного совершенства. Пишут от уродства, несовершенства, несуразности. А из этих дыр в душе таким стыдом несет подчас, что стыдно признаться. Но ведь только тут все и начинается. Только тут…
По большому счету, я и Достоевского воспринимаю как ныряльщика в эти бездонные трещины в душе. Все лучшее, что есть в его романах, принесено оттуда, из этих страшных глубин. Там такое давление, такие чудовища плавают, что просто удивительно, как он дожил до старости и не сошел с ума. Вера, наверное, спасла.
Я почесал коту под подбородком. Он принял ласку благосклонно, но ничем этого не обозначил.
— Знаешь, кот, я не знаю, во что верят коты. Мы привыкли обращаться уничижительно с животными, и, думаю, мы глубоко не правы. Но речь не о вас. Я не знаю, во что верю я. Нет, я крещусь, иногда молюсь. Бывает, каюсь. Но это же не вера, кот. Это страх. Соломка, что я стелю на всякий случай. Но ведь и не скажешь, что я не ищу себя. Ищу. И в вере ищу…
Я потер лоб, брови.
— Ладно, кот, иди уже, мне писать надо.
Кот погасил огни в глазах и, как мне показалось, с выражением презрения на морде покинул стол.
Свечение
Осмотры на реакторе проводились в основном по ночам. Операция сопровождается определенным повышением фона. Руководство АЭС считало, что ни к чему остальному персоналу станции получать лишнюю, пусть и небольшую, дозу.
Всегда хотелось спать. Я сова, но не настолько, чтобы спокойно работать часов, допустим, с двух ночи до восьми утра. Режим к черту. Голова постоянно ватная. Что, впрочем, не мешало довольно продуктивно писать. Депривация сна в определенном смысле освобождает сознание.
— Видел свечение Черенкова? — спросил меня напарник по осмотрам.
Женька, бывший десантник, когда-то чудом не угодивший в Чечню, потом выпускник Бауманки.
— Да, видел, — отозвался я, но лишний раз посмотреть не отказался.
При каждом реакторном зале на АЭС есть бассейн, в котором держат сборки, отстоявшие свои несколько лет в активной зоне. Цепная реакция в них все еще продолжается. Нейтроны вышибают из атомов новые нейтроны, те следующие. В этом, собственно, и суть цепной реакции. Разве что в бассейне выдержки эта реакция идет по затухающей, а в реакторе она стабильна и управляема.
Свечение Черенкова. С бассейна сняты стальные плиты, и сквозь дистиллированную воду видны сборки. Они светятся синим, очень глубоким светом. Он чем-то похож на свет неоновых ламп, которые увидишь в каждом баре и ночном клубе. Но тот свет легковесен, без глубины и подтекста. Синее сияние излучения Черенкова тихо дышит чудовищной силой, способной разнести этот мир на молекулы.
Если бы я снимал фильм о русалках, я бы визуализировал их призыв этим сиянием.
Еще ниже, под реактором, под бассейном выдержки расположены пространства, куда люди не суются. Туда при необходимости запускают роботов. Я их видел. «Валли», если вы смотрели одноименный мультфильм. Гусеницы, камеры, манипуляторы. «Валли». Их дистанционно запускают в эти опасные пространства, они там работают. Иногда не возвращаются. Возможно, намертво цепляются за что-то или запутываются в трубах. В общем, не возвращаются.
Я смотрел на этих «валли» и испытывал к ним почти человеческие чувства.
Свечение Черенкова. Счетчик Гейгера в кармане белой спецовки — не могу понять, почему спецовки на АЭС исключительно белого цвета — потрескивает размеренно, почти уютно. Значит, излучение не очень сильное.
Гладь воды бассейна неподвижна, сияние видно хорошо. Я вспоминаю свою давнюю фантазию.
Однажды меня занесло в глубинные регионы нашей огромной страны. Нас повели в хранилище отработанного топлива, куда свозили отработанные сборки со всей России и не только.
Это было гигантское сооружение. Представьте себе школьный спортзал. Теперь умножьте его на …дцать — и получите примерный размер того сооружения.
Вымощенное стальными плитами, оно прятало в себе тысячи и тысячи конструкций, что несколько лет грели и освещали ваши дома.
Для нашего визита несколько плит подняли. Там ровным светом, холодным, ледяным сияло излучение Черенкова. Вода, которой были укрыты отработавшие свое, «пенсионерские» сборки, лежала под нами спокойная, похожая на лед.
Дальше, за пределами этой открытой воды, раскинулись стальные угрюмые пространства хранилища.
Если я сейчас прыгну в бассейн, подумал я, то меня очень долго не смогут найти. Я сброшу одежду и поплыву меж этих рядов чудовищно фонящих сборок вглубь, вдаль пространств, укрытых сталью.
Будет холодно, но я слышал, что отработавшие сборки теплые, некоторые даже горячие, не замерзну.
Я представил себе масштаб проблем, если я нырну.
Вот тот кран под потолком будет день и ночь таскать защитные плиты. А я в это время буду плавать, я очень хорошо плаваю, в свечении Черенкова, неоновом, синем, восхитительном. Буду греться у наиболее кровоточащих радиацией сборок, потом снова буду плавать…
А они будут одну за другой поднимать плиты, пытаясь найти меня в этих гектарах, заполненными технологическими объедками.
Нет, я не нырнул, конечно же, в тот бассейн. Хоть и до сих пор помню, как манил тот мрак.
Я представил себя этаким радиоактивным Горлумом, скрывающимся во тьме и радиоактивности.
Наверное, это как-то не очень положительно характеризует меня.
Но рано или поздно человек достигает рубежей, после которых человеческие оценки становятся скучны и неинтересны.
«Место, где свет»… Без «Яндекса» и не вспомню автора выражения.
АЭС — место, где свет.
Свет в океане
Трансатлантический перелет. Наверное, самая красивая история, какая может приключиться в жизни. Я летел ночью, для меня эта история стала самой темной.
Во мне почти полтора килограмма нелегального груза. Это много.
Рейс Лиссабон — Нью-Йорк. Место у иллюминатора. Люблю сидеть у окна. Хотя при ночных перелетах это не такая большая радость — половину суток перемигиваться с темнотой.
Океан ночью гораздо темнее земли. На земле, даже в самых глухих уголках, нет-нет да и встретишь городок, трассу, месторождение нефти, подсвеченное, как дискотека в восьмидесятые.
Над океаном хорошая темнота. Тот, кто работал над ней, работал на совесть. Ни блика, ни трещинки.
И вдруг… Точка. Крохотная светящаяся точка посреди Атлантики. Буровая платформа? Остров? Нет, точно не остров. Я видел карту. Наш маршрут пролегает вдали от островов. Тогда что? Блик луны? Но луны нет — безлуние. Из глубин всплыл Ктулху и переливается огнями? Скопление светящегося планктона? Теплее. Но скорее всего, яхта шейха или олигарха, зависшая в сердце Атлантического океана, светящая в космос сотнями ламп и прожекторов, оглашающая окрестности музыкой, способной глушить рыбу.
Черный океан, светящаяся точка корабля. Мироздание, почему я не там, на яхте?
Резь в животе. Резкая, как удар ножом. Нет, меня никогда не били ножом в живот, но сравнивать мне больше не с чем.
Кинуло в пот, стало не хватать воздуха.
Она такая красивая, эта светящаяся точка в океане. Я мог бы быть там, с ними, с вами. Я достоин. Я везу то, что делает вас веселыми и бодрыми сутки напролет.
Тот, кто воткнул мне нож в живот, начал его проворачивать. Сил нет. Схватился за пряжку на ремне и смотрю во все глаза на точку за окном, словно она может мне как-то помочь, может спасти.
Нож в моем животе вращают медленно и со знанием дела. Господи, бывает ли что-то более ужасное?
Я вцепился себе в руку, в большой палец, который (о господи, как же больно-то), как говорят, сделал нас людьми.
Я смотрю на яхту.
Можно вызвать стюардессу и во всем сознаться. Но нам лететь еще часов пять, что она сделает? Чем поможет? Хотя, может, у нее есть пистолет и она убьет меня? Из жалости или мимолетного сожаления.
Точка… Что же это, вправду, за точка в океане?
Нож в моих внутренностях сменился на бензопилу. Я прямо вижу, как клочья моего нутра разлетаются по салону.
Оказалось, что боль от «ножа» научила меня терпению. «Бензопилу» я переношу уже легче. Если только можно так сказать о «бензопиле», копающейся в твоих внутренностях.
Да, вариантов немного. Один из пакетиков, похоже, порвался, и то, чем парни и девушки восхищают себя на этой светящейся точке в Атлантическом океане, просачивается в желудок.
По лбу стекают крупные, как жуки-могильщики, капли пота. Руки подергиваются, пальцы корежит.
Кто-то сел мне на плечи и выкручивает голову, задирает ее вверх, вверх, до хруста позвонков. Подбородок мой ползет вверх, я теряю из вида светящуюся точку.
Я хочу иметь свою яхту. Хочу одиноко сиять огнем посреди безмолвных темных пространств.
Нет, мысленно говорю я тому, кто сидит на моих плечах и выгибает дугой мое тело. Отстань. Позволь опустить голову, позволь смотреть в иллюминатор. Я хочу видеть точку, светящуюся точку посреди Атлантического океана.
Убей меня по возможности быстро.
Звезда
Не стоит иметь на корабле сумасшедших. Совсем не стоит. Но это был странный рейс. У нас на палубе и под ней были и люди — черные и белые, и птицы, и лошади, и ослы. И сумасшедший. Просто сумасшедший. Я не помню, как он появился. Возможно, кому-то из моих помощников или матросов заплатили за его пребывание, а может, он появился по недосмотру. Но, как бы то ни было, он здесь и все мы здесь.
И едва появившись, он принялся бубнить:
— Не на ту звезду мы идем! Не той звезды ловим свет.
Я молчал. Я вел корабль. Что мне до высказываний сумасшедшего?
Но днем или ночью, в дождь, снег, звездопад или штиль он выходил на палубу, смотрел на пустой горизонт и скрипел противным, как звук вытаскиваемого из доски гвоздя, голосом:
— Не на ту звезду правишь, капитан! Не на ту!
Однажды я схватил его за шею, наклонил голову над пропастью, что начинается за бортом, и спросил:
— Хочешь туда? К китам, медузам и дельфинам?
— Да, я хочу к китам, медузам и дельфинам! — сипел он и улыбался. И шептал горячо, будто на исповеди: — Я всегда хотел стать частью дельфиньей стаи. Отпусти меня. Может, меня съедят акулы или кашалоты. Пусть. Но ты правишь не на ту звезду.
Я выкинул его в виду Галапагосов. Не знаю, доплыл он до суши или нет, но с тех пор, выходя ночью на палубу, я слышу крик из бездонной тьмы, окружающей корабль:
— Капитан, ты плывешь не на ту звезду!
Эти вопли посреди океана делают меня, перевидавшего сотни штормов и ураганов, куклой на ватных ногах.
А он кричит из темноты:
— Не та звезда! Ты держишь курс не на ту звезду.
Везут ли его на своих спинах дельфины, киты, акулы или, быть может, ангелы, но я слышу его крики каждую ночь. И мне страшно.
— На ту ли звезду, капитан, ты ведешь свой корабль?
Клоун и луна
Луна во весь иллюминатор.
Я закурил. В каюте, где единственным источником света была луна за бортом, огонек сигареты смотрелся впечатляюще ярко. Я курил, стряхивал пепел и долго смотрел на луну. Она перемещалась в круге иллюминатора, освобождая место синему, как ночное море, небу.
Я зажег новую сигарету, потом еще одну.
Оказалось, я стряхивал пепел ему на волосы, и те начали тлеть. Я не люблю этот запах, а вот Высоцкий, по крайней мере, так он написал в одной анкете, любил «запах выгоревших волос». Именно так, «выгоревших волос». Я попытался вспомнить, откуда помню, как пахнут сгоревшие волосы, не вспомнил. Решил, что, как и все, наверное, когда-нибудь да подпаливал себе волосы на кисти или предплечье. Когда зажигаешь конфорку и тянешь руку поверх уже горящей, такое случается. Наверное, оттуда и знаю. И я, и Высоцкий. Хотя кто их знает, эту элиту двадцатого века, что у них было в моде, что за игрища и какие фантазии?
Какая-то ерунда в головы лезет. И это, в принципе, логично. За ерундой проще прятаться от реальности.
Я взял его за ноги и вытащил по ступеням на палубу. Тум-тум-тум, отсчитала голова каждую из ступеней. Та самая, красивая голова с тлеющими волосами.
У него всегда были отличные волосы и прекрасные парикмахеры. В каждом городе, куда мы приезжали, он первым делом узнавал адрес самого понтового барбершопа, и за месяц, что мы проводили в городе, успевал раза два-три туда наведаться. Волосы и борода требуют регулярного ухода. Тем более если ты работаешь в шоу-бизнесе.
Дрессировщица Марта говорила, что полюбила его за бороду, Ирина — фотограф, по ее собственным словам, влюбилась в прическу и волосы, что продолжали тлеть сейчас на палубе. За что полюбила его клоунесса Таня, жена клоуна Леши, я не знаю. Я, клоун Леша, не знаю, за что моя жена, клоунесса Таня, полюбила нашего директора. За бороду или за волосы, что тлеют сейчас под этой огромной, в полнеба, луной.
Гадкий запах, ненавижу…
Вдали очертания гор и городка у их подножья. Городок переливается огнями, похожими на тлеющие угли костра.
Луна, луна… Искупаться, что ли?
— Последние подарки от клоуна, — говорю я, набивая карманы его рубашки и брюк камнями, будто заботливая мамаша конфетами.
— Клоуны неблагодарны, — говорю я. — Видишь, в обмен на тот хлеб, что ты давал мне, я даю тебе камни. Обычную гальку с побережья. Помнишь, ты спрашивал, что в моем шопере? Я сказал, наживка, крючки, грузила. Ты подумал и сострил, что хорошей наживкой я могу стать и сам, шутки-крючки мне никогда не удавались, и по сути, я всегда был грузилом. Потом засмеялся, зажмурившись от удовольствия, и добавил, что это шутка, но шутка на троечку, поэтому он всего лишь директор, а я — целый клоун.
Я не улыбнулся, просто кивнул, обозначая, что услышал и шутку, и объяснение.
Школьником я ходил в КЮМ — Клуб юных моряков в Мытищах. В Мытищах никогда не было моря, но были юные моряки. Там я научился управляться с парусами, а умению рыбачить меня научила деревня.
Я попытался прикурить очередную сигарету от тлеющей шевелюры, не получилось.
Какая луна! Мне захотелось оказаться сейчас на этой огромной светящейся луне или вообще где угодно, но только не здесь.
Я скинул за борт отяжелевшее от камней тело, и оно, будто огромная рыбина, тут же скрылось под водой.
Открыл в каюте иллюминатор. Ночной ветер вытянет запах сгоревших волос.
Завтра скажу в полиции, что проснулся и не обнаружил на яхте директора нашего цирка. Покажу пустые бутылки. Сделаю предположение, что вчера он, по пьяни, а пили мы много, свалился за борт и утонул. Я не услышал его криков, поскольку уснул раньше.
Даже если полиция узнает обо всех, кто был влюблен в его бороду и волосы, включая клоунессу Таню, чем это им поможет?
Какая ночь… Луна во весь иллюминатор.
День рождения
У меня есть тайный талант. Я умею останавливать сердце. Ненадолго, конечно. Секунд на двадцать-тридцать. В юности немного занимался йогой, а там есть практики, связанные с управлением сердцем и сердцебиением. Вот там, в процессе занятий, я этому и обучился. Нехитрый талант становиться на полминуты патентованным мертвецом. Но, как говорится, что имеем, то имеем.
На пятидесятилетие я задумал собрать нашу институтскую команду. В институте мы много играли в футбол. Довольно быстро выяснилось, что футбол нам интересней металлургии, и мы, как только высвобождалось время, играли. Мужская часть группы. Девчонки болели. И болели, надо сказать, отчаянно. С криками, а иногда и слезами, если «их» команда проигрывала.
У нас была хорошая группа. Мы и сейчас хорошая группа. Правда, уже не студентов, скорее, граждан, стремительно направляющихся к пенсии.
Но мне, однако, полтинник.
Я арендовал футбольное поле. Оно небольшое, трибуна крохотная, но нам много и не надо.
Тянулись, как всегда, долго. Опоздали примерно все, кроме меня. Но я знал, что так и будет, поэтому арендовал поле на четыре часа, чтобы не беспокоиться о пустяках. Минут через пятнадцать после назначенного срока стали подъезжать.
Леха. Приехал первый.
Я стоял в центральном круге.
— Игорек, прости, опоздал. Работа, пробки, все сволочи, — крикнул он мне.
— Переодевайся, — поднял я руку в ответ.
Потом приехал Мойша. Вообще-то он Дима, но по молодости периодически позволял себе антисемитские прогоны, после чего и был прозван мною Мойшей. Что у меня действительно получается, так это давать клички. Прилипают на раз.
— Мойша, ты опоздал, — крикнул я ему, скрывающемуся в вагончике для переодевания.
Он несколько раз кивнул.
«Совсем седой, — подумал я. — Леха тоже седеет, но у него пока только борода, точнее, бородка, побелела».
Я стоял в центре. Фонари с мачт били ярким, как солнце в Крыму, светом.
«Крым наш, — подумал я. —«Интересно, есть кто из наших, кто против?»
Вот и Игорь подъехал. У него есть родственники на Украине, и кто знает, что происходит у него в башке, но мы собрались не за этим. Мы группа. Мы банда.
Наша юность пришлась на девяностые. За время учебы у нас убили пару человек с потока. Именно убили. Может, поэтому мы умеем ценить каждого из нас.
Аркашка приехал. Громогласный, нервный, но, боже мой, какие мозги! Мы думали, пойдет в науку. Пошел в производство и хорошо продвинулся на атомном заводе. Наверное, самый «футбольный» из нас. За ЦСКА болеет. Не люблю «коней». Хотя нет, пусть лучше «кони», чем «мясо». За «мясо» у нас болел один Вовчик, но он пропал с радаров через пару лет после окончания института. Мы думаем, его убили. Он был парнем заводным, компанейским. Плюс КМС по дзюдо и огромный опыт присутствия на окраинных дискотеках. А это, знаете, такая школа жизни… Но пропал. Я помню, как он на моем дне рождения году в девяносто первом рассказывал, что его напарника зарубили топором. Вовчик тогда заведовал несколькими ларьками в центре города. Начальничья должность. Времена сложные. Вполне могли зарубить.
Через полчаса после назначенного срока косяком пошли. Илюха, Седов, этот, отчисленный на втором курсе… Девчонки подъехали, стали усаживаться на трибуне.
— С днем рождения! — сложив руки рупором, прокричала Ирка.
— С днем рождения! — прокричали они хором со Светкой.
Я послал им воздушный поцелуй и прижал руку к сердцу.
Из вагончика стали появляться переодевшиеся футболисты.
— То есть вовремя вообще никак? — широчайше улыбаясь, приветствовал я их.
— Игорь, хорош…
Мы обнялись. По спине и ребрам мне хлопали так, что все гудело. На трибуны пришла Светка. Да, еще одна, но она, впрочем, не Светка, она Гузель, просто ей нравится быть Светой. Ольга, Настя, Люба…
— Мальчишки, вперед! — орали девчонки.
Какие же яркие фонари на мачтах, и как же здорово, что все мы здесь.
Разбились на команды, началась заруба. Мы всегда играли жестко. Потому что играли честно. Спорт — это такая вещь, что ты либо играешь, либо врешь. А мы друг другу старались не врать. Глупая студенческая привычка, которую я решил сегодня нарушить.
Мойша всегда был отвратительным защитником, но если человек не может быть даже защитником, не ставить же его в нападение.
Мы «горели». Я орал на всех. Все орали на Мойшу. Это эмоции. Мы знали, что один человек из команды не может играть плохо, плохо играет вся команда. Мы ругались. Но, господи боже ты мой, как же честно, открыто и от души мы ругались. Ничего не тая, ничего не нося за пазухой. Чистые эмоции и ничего кроме. Чистые эмоции очищают.
Под самый конец матча, когда мы «горели», как бенгальские огни, я споткнулся раз, другой, остановился, погладил себя по левой стороне груди и упал в центральном круге. Глаза мои расфокусировались, подернулись дымком бессмысленности.
Некоторое время игра продолжалась без моего участия. Потом кто-то, по-моему, Игорь, подошел ко мне, потряс за плечо. Подошли еще люди, трясли меня, пугались, видя расфокус в моих глазах.
Аркадий упал на коленки, схватил мою руку, принялся искать пульс.
Я сделал никому не видимое усилие.
— Пульса нет! — щупая запястье, заорал он. — Нет пульса!
— Дай сюда! — схватил мою руку Леха.
Принялся ощупывать запястье в поисках пульса. Потом задрал мою майку, прижался ухом к груди. Моей же, конечно. И опять ничего не различил.
— Не бьется! Сердце не бьется!
Подбежали девчонки, я услышал их нервные крики.
— Что с ним?
— Инфаркт?
— Инсульт?
Кто-то из них — Светка? Ирка? — прижался к моей груди, пытаясь отыскать бьющееся сердце.
— Он умирает?
— Он умер?
— В скорую звоните!
— Кто умеет делать прямой массаж сердца?
— В скорую!.. Скорую!.. Скорую!..
Я запустил сердце и сел. Обвел глазами собравшихся вокруг меня одногруппников.
— С днем рождения меня? — спросил я.
И тут с четырех сторон, как и было запланировано, в небо с грохотом взлетели струи салюта. Небо разверзлось праздником. Ночь шарахнулась вправо-влево, темнота закрутилась воронкой. Темное ночное небо расцвело цветами самых нехарактерных для России оттенков. Небо светилось и опадало светом.
— Малышев, какая ж ты тварь! — заорала Светка.
— Живой!
Кто-то, я даже не понял кто, бросился мне на шею.
— Нет, ну не тварь?! — с неподдельной радостью в голосе сказал Мойша, перекрывая залпы.
В небе кувыркались и джигитовали огни салюта, который, конечно же, тоже был приготовлен заранее.
— Так с днем рождения меня? — крикнул я.
— Падла! Тварь! Скот! С днем рождения тебя! Живи, сука, долго! Очень долго живи, гад! — орали мне в уши одногруппники, а небо все расцветало и расцветало новыми красками.