1.
Эта статья — своего рода послесловие к книге, написанной три года назад и все еще не вышедшей (но имеющей шанс выйти в будущем году в издательстве «Вита Нова»). Речь о сборнике биографий двенадцати писателей, так или иначе связанных с группой ОБЭРИУ (Объединение реального искусства). Группа сама по себе (напомним общеизвестное) существовала под этим названием два с половиной года (с осени 1927 по весну 1930 года). До этого — под другими. Кульминацией ее существования был вечер «Три левых часа» в Доме печати на Фонтанке 24 января 1928 года.
Однако когда мы говорим об «обэриутской эстетике», имеется в виду нечто, с одной стороны, более узкое, с другой — более широкое. Прежде всего в центре внимания оказываются Даниил Хармс и Александр Введенский. Но высший расцвет их творчества относится к периоду уже после 1930 года. В 1933–1934 годы (а отчасти и позже) Хармс и Введенский входят в кружок, собиравшийся в доме философа и детского писателя Леонида Савельевича Липавского на Гатчинской улице. Николай Заболоцкий, который в 1926–1928 годах был «третьим» в дружеском союзе Хармса и Введенского и сыграл важнейшую роль в создании ОБЭРИУ, тоже участвовал в этих встречах. Кроме того, их постоянными участниками были поэт Николай Олейников, философ Яков Друскин, историк и филолог Дмитрий Михайлов и, наконец, Татьяна Александровна Мейер, «прекрасная дама» обэриутского кружка, жена Введенского, потом Липавского, а на склоне лет — спутница Друскина.
Никто из четырех человек, упомянутых в последней фразе, в ОБЭРИУ формально не входил. Олейников был — по одной версии — «оглашенным» при объединении (кандидатом в члены, другими словами), по другой — тайным участником содружества. Липавский считался «сочувствующим». Друскин только принял участие (незначительное) в подготовке вечера «Три левых часа». В то же время и многие участники ОБЭРИУ в кружок Липавского не вошли. У Игоря Бахтерева, Дойвбера Левина и Александра Разумовского была своя, особая, отдельная компания. Клементий Минц далеко отошел от прежних друзей. Константин Вагинов (для которого ОБЭРИУ было кратким эпизодом писательской биографии) и Юрий Владимиров рано умерли.
Якову Семеновичу Друскину суждено было стать хранителем памяти о своих друзьях (и их рукописей). Переоценить его заслуги невозможно. Но — сознательно или нет — он трансформировал историю кружка, выстроил ее в соответствии со своими представлениями и ощущениями. В изложении Друскина ОБЭРИУ было лишь эфемерной официальной структурой, использовавшейся Хармсом и Введенским для публичной презентации своего творчества. Подлинным же их духовным пристанищем было «эзотерическое» сообщество чинарей, в которое входили, кроме Хармса и Введенского, Олейников, Липавский и сам Друскин. Вдохновительницей их, «энтелехией» была Тамара Мейер. Друскин не включил в описанное им сообщество Заболоцкого, которого недолюбливал лично. Но в действительности чинарями называли себя только Хармс («чинарь-взиральник») и Введенский («чинарь-авто-ритет бессмыслицы»), и только в юности. Введенский порою шутки ради принимал в чинари своих знакомых. Может быть, принял и Друскина. Кружок же, встречавшийся на Гатчинской, — это тоже был всего лишь очередной этап трансформации сообщества, не более того.
Друскин видел своих друзей в определенном ракурсе. Никто лучше него не понимал их метафизических, философских исканий. Но другого (чисто литературных экспериментов, бытовой игры) он не чувствовал по-настоящему. Поэтому смотреть на обэриутский круг лучше одновременно из нескольких точек.
Вернемся к заданному вопросу: кого же этот круг включал? Восемь обэриутов участвовали в вечере в Доме печати. Еще один, Владимиров, вступил в объединение, когда оно умирало, и смог принять участие лишь в самом последнем вечере, в студенческом общежитии на Мытнинской набережной, 1 апреля 1930 года. Участвовал втроем — с Хармсом и Левиным. Эта же тройка подписала чуть раньше гротескный, истинно обэриутский по духу документ — «Устав дозорных на крыше Госиздата». Владимиров не застал в составе ОБЭРИУ некоторых из восьми учредителей группы. Но стал девятым, последним.
И к девяти — еще трое: Олейников (чье имя и чья поэзия сегодня, наряду с произведениями Хармса, Введенского и Заболоцкого, символизирует обэриутский проект), «сочувствующий» Липавский и Друскин. Итого в книге двенадцать биографий.
Но есть круг еще более широкий: люди, соприкасавшиеся с ОБЭРИУ. И тут мы встречаем классиков русской советской литературы Евгения Шварца и Вениамина Каверина, литературоведов Юрия Тынянова, Бориса Эйхенбаума, Николая Харджиева, многочисленных художников — от Казимира Малевича и Павла Филонова до Анатолия Каплана и Алисы Порет, колоритного «заумника»-утописта Александра Туфанова, считавшегося мэтром Хармса и Введенского, и не менее колоритного, пребывающего на грани безумия графомана-эгофутуриста Константина Олимпова. И, кстати, многочисленных клинических безумцев, «естественных мыслителей», которыми любил окружать себя Даниил Хармс. А с другой стороны — сам Дмитрий Дмитриевич Шостакович, постоянно находящийся от обэриутов на расстоянии одного рукопожатия (и местами соприкасающийся с ними эстетически).
Мог стать одним из обэриутов, но в последний момент отказался от этой чести товарищ Хармса, Введенского, Бахтерева и Левина по сценическим экспериментам середины 1920-х, впоследствии видный советский театровед Сергей Цимбал. Мог стать обэриутом и Геннадий Гор (его кандидатура обсуждалась) — и это поразительно с учетом всего, что мы об этом писателе знаем: тут и странная история взаимоотношений с Хармсом, и безумно-великие блокадные стихи…
И дальше, дальше — партийные оппозиционеры и антропософы, народовольцы и советские литературные функционеры. Все это персонажи книги, посвященной одному литературному кружку. Точнее, биографиям его участников.
2.
Итак, перед нами двенадцать судеб. Попытаемся проанализировать их.
Год рождения. От 1898 (Олейников) до 1908-го (Бахтерев, Владимиров, Минц). Старшие (Олейников и Вагинов) успели поучаствовать в Гражданской войне, на стороне красных. Олейников — по своему выбору, Вагинов — по мобилизации. Заболоцкий успел по пустяковому делу побывать в тюрьме у красных, успел и послужить им (секретарем сельсовета). Остальные (родившиеся в 1904 году и позже) пережили революционные годы детьми.
Пол. Все — мужчины. ОБЭРИУ — единственная чисто мужская из великих русских поэтических школ первой половины XX века. И обэриутам не чужда была мизогиния, несмотря на преклонение перед «энтелехией» Тамарой.
Социальное происхождение (важнейшая в ту эпоху графа анкеты).
Пятеро (Хармс, Введенский, Друскин, Бахтерев, Разумовский) — из образованных профессионалов, принадлежавших к городскому среднему классу. Сыновья врачей, юристов, инженеров. Во всех семьях — образованные, обладавшие профессией матери (признак новых времен, прогресса!): мать Введенского — преуспевающий врач, мать Бахтерева — чуть ли не первая в России женщина-адвокат. Особняком стоит отец Хармса, Иван Павлович Ювачев, с его народовольческим и сахалинским прошлым и литературными занятиями (в свободное от успешной службы в Управлении сберегательных касс время). И особняком же — Липавский: тоже сын врача, но семья богатая, владельцы шестиэтажного дома, построенного самим Лидвалем.
Богаты и Вагенгеймы, ставшие в 1914 году Вагиновыми. Отец — офицер (казначей жандармского конного корпуса), мать — из сибирских золотопромышленников. Напротив, провинциальная полуинтеллигентная семья Заболотских (настоящая фамилия такова) очень бедна: землемер, сельская учительница и их дети живут чуть лучше крестьян. Олейников из казаков, Левин из мещан Западного края, Минц из квалифицированных цеховых ремесленников. И совсем все наособицу у Юрия Владимирова, чьи родители (Лидия Брюллова и критик Петр Пильский) принадлежали к литературной богеме, к самой что ни на есть элите Серебряного века, но притом не состояли в браке. Позднее «незаконнорожденный» ребенок был усыновлен отчимом, а тот — из той же страты, что и отцы Введенского или Разумовского: юрист, потом офицер.
Партийность. Членом ВКП(б) с 1922 года был Олейников. Партбилет давал ему возможность занимать «ответственные» должности, хотя иллюзий относительно его взглядов не было ни у властей, ни у друзей. К концу двадцатых бывший красный казак полностью разочаровался в коммунизме. В 1950 году в партию по, видимо, чисто практическим соображениям вступил Минц.
Национальность. Шесть из двенадцати, Левин, Минц, Вагинов, Разумовский, Друскин, Липавский — евреи полностью или наполовину (Вагинов, впрочем, о еврейском происхождении своего отца не знал). Существенно это социологически (ибо характерно для интеллигенции этого поколения), а также потому, что в сферу интересов обэриутов входила и иудейская мистика (наряду со всякой другой). В 1927 году Дойвбер Левин, родившийся в хасидской семье, привел своих друзей, Хармса и Бахтерева, в дом одного из столпов еврейской мистической религиозности — Шестого Любавичского ребе Иосифа Ицхака Шнеерсона, случайно жившего одно время в Ленинграде. Встреча символичная… но почти неправдоподобная. И все же она имела место.
Следующий пункт анкеты — образование. Блестящая гимназия Гуревича у Вагинова; не менее блестящая школа Лентовской у Введенского, Друскина и Липавского; Петершуле (исключен за неуспешность), а потом бывшая женская гимназия в Царском Селе — у Хармса. У Заболоцкого — хорошее реальное училище в Вятке, у Олейникова тоже провинциальное реальное училище, но незаконченное. У остальных — советские «трудовые школы». А потом общей alma mater обэриутов становятся Высшие курсы искусствоведения при Институте истории искусств — блестящий частный гуманитарный университет, островок свободы, которому по недосмотру позволили существовать в Советской России до конца двадцатых. Оканчивают это заведение Вагинов, Левин, Бахтерев, Разумовский, Минц. Бросает, недоучившись, Хармс. Друскин и Липавский — выпускники философского отделения ЛГУ (успели пройти полный курс у высланного из СССР идеалиста Лосского; вопреки легенде, получили дипломы). Беспутный Введенский университета так и не окончил (а учился он в самом неожиданном месте — на отделении китаистики). Методичный Заболоцкий успешно окончил пединститут.
Литературный статус. Лишь двое, Заболоцкий и Вагинов, успели (первый в меньшей степени, второй в большей) в обэриутский период донести до читателя свое «главное» творчество — то, с которым они связывали свое место в мире и свое, так сказать, экзистенциальное честолюбие. Хармс, Введенский, Левин, Владимиров, Липавский существовали в литературном процессе в качестве детских писателей, иногда признанных, иногда гонимых. Олейников — и в качестве редактора детских журналов. Бахтереву, Разумовскому, Минцу предстояла долгая жизнь советских литературных, деликатно говоря, профессионалов на все руки. Иногда успешных. В активе Минца, например, — фильм «Укротительница тигров» и «Клуб знаменитых капитанов». Драмой многих участников объединения стала полная утрата их «взрослых» обэриутских текстов. Между тем, по крайней мере, Левину и Владимирову наверняка было что в этом смысле предъявить вечности…
Белой вороной здесь был Друскин, который выбрал судьбу школьного учителя математики (и специально с этой целью окончил еще и математический факультет университета), чтобы никак не соприкасаться с официозом в идеологической области. Впрочем, и его прижизненные публикации присутствуют в библиотечных каталогах: труды по музыковедению.
И наконец, смерть: Владимирова, а потом Вагинова уносит чахотка; Олейников расстрелян в дни Большого Террора; Хармс и Введенский гибнут в первые месяцы войны при обстоятельствах, которые можно (но страшно) вообразить себе, после ареста (почти случайного в обоих случаях, но притом закономерного); Липавский и Левин в эти же месяцы гибнут на фронте под Ленинградом; Заболоцкий возвращается из лагеря больным и умирает во цвете лет… Но четверо доживают до старости — и, господи, как же эта старость различна, к примеру, у непреклонного мудреца Друскина и на всю жизнь испуганного литературного ремеcленника Разумовского!
3.
А теперь, собственно, главное.
Советская культура 1920-х годов основывалась на фундаменте русского модернизма, но отбросила его мистическую составляющую, заменив ее утопией. Жесткий рационализм средств, деловитость — и безумная фантастика программ и планов (и это противоречит духу грядущей сталинской эпохи, достигавшей безумными средствами приземленных целей). Жесткость, полное отсутствие сентиментальности, но и отсутствие снобизма, идейная нетерпимость — и терпимость бытовая. В искусстве этот творческий тип воплощают, например, Эйзенштейн или Дейнека. Отчасти — Филонов и его ученики. Понятно, что этот проект был связан с определенным человеческим типом, порожден им (или порождал его).
И вот вопрос о том, как с этим духом времени и типом личности соотносятся герои книги, — самый сложный и интересный. Несомненно, «человеком двадцатых годов», раннесоветским человеком и поэтом в определенной степени был Заболоцкий. Но — со странным поворотом, со сдвигом. Именно поэтому «Столбцы» вышли, и поэтому их выход стал скандалом и сенсацией. Олейников был разочаровавшимся раннесоветским человеком, и именно черный ужас этого разочарования породил его поэзию. Но житейские навыки «системного» литератора своего поколения никуда не делись, и Олейников успешно пускал их в ход.
Хармс, Введенский, Друскин, а отчасти и Липавский — люди совершенно иного плана. Их сближает с поколением ощущение выхода из истории, ее слома. Они презирали буржуазное благополучие людей XIX века (хотя отчасти и завидовали ему). Но там, где у их сверстников маячила утопическая цель, перед ними стояла непроницаемая тьма, в которой ослепительно-ледяным светом блистала Звезда Бессмыслица. В них не было целенаправленной ненависти к, скажем, советской власти — они воспринимали ее лишь как еще одно проявление мировой, экзистенциальной катастрофы.
Отсюда отношения с окружающим миром: сложное и часто конфликтное, но заинтересованное взаимодействие с ним у одних (Заболоцкого, Вагинова в последние годы жизни), отчуждение у других (Хармса, Друскина). Введенский, Липавский, Олейников ведут с этим миром сложную игру, как будто принимая его правила, не брезгуя любой (в том числе пропагандистской) халтурой, но тщательно охраняя от него свою внутреннюю жизнь. Без понимания этих тонкостей зачастую невозможно понять мотивацию и смысл поведения писателей. Вспомним бурные споры из-за позиции Хармса и Введенского во время войны и обстоятельств их гибели…
Мы не похожи на этих людей. Ни на одну минуту не надо этого забывать. Мы не похожи на них лично, ибо некоторые из них — гении. Но даже на самых скромных участников содружества мы не похожи по социальной психологии и жизненному опыту, ибо живем в другое время. И понять их мы должны и можем — именно как других.
И суммируя все сказанное: я надеюсь, что этот опыт (коллективного сравнительного жизнеописания участников литературной группы) окажется относительно удачным и, может быть, получит некое продолжение у других писателей.