Предисловие Василия Нацентова

Сегодня трудно писать классические стихи. Почти все мы не выдержали «искушение верлибром», выбрались из-под правильных рифмованных «кирпичиков», как из-под завала, и стоим странниками с полотна Фридриха, и не знаем, что делать дальше. Но там, в каменной глубине стихотворной речи, в вековом силлабо-тоническом гуле столько еще жизни!

Книга Григория Князева «Живые буквы», изданная Ассоциацией союзов писателей и издателей России по итогам Всероссийской мастерской, — замечательное тому подтверждение.

Автор ее — поэт состоявшийся, занимающий свое уникальное место в современном литературном пространстве.

Получив в 2014 году российско-итальянскую премию «Белла», он без малого десять лет активно печатается в ведущих толстых журналах — от «Знамени» и «Нового мира» до «Дружбы народов» и «Звезды», участвует в семинарах для молодых писателей. «Живые буквы» — седьмая книга Князева!

При первом прочтении может показаться, что стихи простые. Но это очень благородная простота. В ней есть и поздняя пастернаковская ясность, и надмирная тютчевская таинственность, и такая необходимая своеобразность речи, которая одновременно продолжает и развивает традиционный строй стиха и тут же как бы опровергает его, где-то глубоко внутри сопротивляясь языковой инерции.

 Традиция здесь не мертвая норма, какой любят прикрываться консерваторы, но свобода распоряжения ценностью, динамичная работа по параллельному реформированию и сохранению поэтического языка. Это работа в самом классическом, элиотовском, понимании, потому что поэзия — одно громадное, как дантовский Харон, коллективное усилие. Остальное же, что скрывается под личиной традиции, — не больше чем картонные перегородки, мнимые заслонки от прекрасного и яростного мира, — тысячи признаний в собственной слабости, замаскированные под добродетель.

В дневнике позднего Толстого есть интересная запись: «Все бедствия от предания, инерции старины. Кофточка разлетелась швам, так мы из нее выросли, а мы не смеем снять ее и заменить такой, какая впору, и ходим почти голые все от любви к старине». Это вполне характеризует и нас сегодняшних: даже набравшиеся смелости и снявшие старую «кофточку» формы не нашли одежды впору и действительно ходят голые, щеголяя и душевными, и физиологическими подробностями. Оставшиеся в лохмотьях, впрочем, никак не лучше.

Григорий Князев не относится ни к тем ни к другим. Это тот редкий случай, когда золотую середину удается выдержать: он прост по старой моде, но по-современному изящен, почти всегда классически точен и легок. Хотя изредка все-таки попадает в ловушку приема или повторяет сам себя.

Писать такие стихи сегодня — значит рисковать. И по отношению к своей судьбе, и по отношению к той самой традиции, которая все полнее и неизбежнее переходит в наши в руки.

Вспоминается хрестоматийное самойловское:

 Вот и все. Смежили очи гении.
 И когда померкли небеса,
 Словно в опустевшем помещении
 Стали слышны наши голоса.
  
 Тянем, тянем слово залежалое,
 Говорим и вяло и темно.
 Как нас чествуют и как нас жалуют!
 Нету их. И все разрешено. 

Нам действительно разрешено все, потому что поэзия — это свобода. И в наших руках не только собственные стихи, но и вся русская литература, весь наш язык, перешептывающийся могучими яснополянскими и болдинскими кронами. Осталось только до конца осознать свою ответственность. В этом смысле с Григория Князева можно брать пример.

 В стихотворении, которое открывает «Живые буквы», кажется, лучшем в книге, есть показательная строфа:

 Мне далеко до Франциска Ассизского.
 Целые ночи и дни напролет
 Почта крылатая голоса близкого
 Дальнему голосу музыку шлет. 

Здесь заявлена не только важная перекличка далекого и близкого, которая не раз будет встречаться в книге и станет одним из самых важных сюжетов наряду с историко-генетическим контекстом, неизбежным и тяжелым для автора: «Слава Богу, не все биохимия, // Слава Богу, не все Архимед — // Есть же нечто, что невыразимее, // Чем явление или предмет!»

Неслучайно имя святого Франциска. Если разобраться, лирический герой Князева, да и сам поэт, все больше сливающийся со своим героем, — русский Франциск XXI века. Разом — и фотосинтез, и фикус, и красивый тихий ребенок «с корнями в Эдемском саду».


* * *

 Почему этот дождь, эта вьюга
 Мне диктуют права и слова?
 Как же выйти из тесного круга
 Обстоятельств?
 Так знает плотва
 Время нереста, будто ей свыше
 Четко сказано: «Новых плоди,
 Что бы ни было!»
 Слышишь, по крыше
 Зарядили все то же дожди?
 Неужели парящий мой разум
 Столь зависим от календаря,
 От погоды? 
 Он падает наземь
 На холодной заре ноября.
 Чем я лучше плывущей той стаи
 Листьев-рыб по воздушной реке?
 Из привычных оков вы-ра-ста-ю,
 Ритм ломаю в судьбе 
 и в строке!
 Обновляясь, меняется зренье —
 Раскрывается глаза цветок.
 Как в иное нырну измеренье —
 В бесконечный поток… 

Нередица

 Художнику-реставратору Т. А. Ромашкевич

 …Войной был сброшен в яму
 Нередицы алтарь —
 Живую роспись храму
 Вернут, открыв, как встарь.
  
 Так сохранились краски,
 Как твердое «Аминь!».
 В Багдаде и в Дамаске
 Купили эту синь.
  
 Осколки древней фрески,
 А в пальцах — трепет, дрожь.
 Жить долго — довод веский, —
 Пока не соберешь.
  
 Но сколько ни пытаюсь
 Всей хваткою ума
 Осилить смертный хаос —
 Жизнь строится сама.
  
 И да поможет чудо
 Найти, как в пазле, стык,
 Чтоб каменная груда
 Преобразилась в лик. 

* * *

 Слышишь, как птицы шифруются-прячутся
 В кронах черемухи, вязов и лип?
 Нечто за «фьюи» и «тьюи» их значится,
 Если наречие перевели б.
  
 Птичий язык посложнее китайского —
 Гулкая дробь или мелкая дрожь…
 Их разговора, их пения майского
 И с переводчиком не разберешь.
  
 В нотной тетрадочке — грязно ли, чисто ли —
 Пишут пернатые, тексты мельчат.
 Вязью арабскою выглядят издали
 Черные стаи грачей и галчат.
  
 Мне далеко до Франциска Ассизского.
 Целые ночи и дни напролет
 Почта крылатая голоса близкого
 Дальнему голосу музыку шлет. 

На закате

 Пространства свернута метафора,
 Звезда — вращающийся атом,
 Чей свет лучится — слаще сахара,
 Но с послевкусьем горьковатым.
  
 Догнать бы солнце на окраине —
 За дальнею многоэтажкой.
 Превозмогая снега таянье,
 Птиц покормить бы над Веряжкой.
  
 Лучом прощальным поцелованы
 До слез в глаза, и в нос, и губы
 И кратким счастьем избалованы —
 Как вечера такие любы!
  
 Вдруг передастся чувство жаркое
 Деревьям, их влюбленным парам, —
 Они, как мы, зеленой аркою
 В обнимку встанут над бульваром. 

Синички

Орнитологу Андрею Коткину

 Как маленькие музыкантши,
 Играют-поют на свой лад
 Музы́ку, звучавшую раньше, —
 И кружится мир их, крылат.
  
 Тепло им в компании тесной,
 Пусть кроны и крыши тесны.
 Им пищи хватает небесной —
 Дожить бы, душа, до весны!
  
 Вот — алые палые листья,
 Рябина для вас на кустах.
 Мы трепету и бескорыстью
 Могли бы учиться у птах.
  
 Сестрички-синички, недолог
 Ваш век и загадочна речь.
 Ответит всерьез орнитолог:
 «Все сущее — очеловечь!»
  
 А вдруг со своей колокольни,
 Голодные, жадные рты,
 Мы вам приписали невольно
 Прекрасные наши черты? 

* * *

 И сад, и лес в полнейшем запустении,
 Забыли всю былую красоту —
 Уснули насмерть, отцвели растения,
 Осыпались петунии в цвету.
  
 Трава-осока встала — не колышется,
 Не режет детских пальцев, языка.
 И ничего не пишется, не слышится,
 Лишь в кронах сосен — эхо ветерка.
  
 А дальше — поздней осени распутица,
 Дороги, сны — еще немей, черней,
 Лишь долго влага ледяная крутится
 В подземном лабиринте меж корней.
  
 Да возродится существо великое,
 Что лесом или садом я зову,
 С садовою и дикой ежевикою,
 Опавшею с кустарника — в траву! 

* * *

 В эту тишь глухонемую,
 Что сродни безмолвной рыбе,
 В ледяной глуши зимую
 У Вселенной на отшибе.
 В комнате моей так тихо,
 Что закладывает уши,
 И дрожит душа-трусиха,
 Будто есть смелее души!
 Лишь с тяжелых книжных полок
 Говорят Толстой и Чехов,
 Лишь вдали ночной поселок
 Отдается тихим эхом,
 Лишь загадочные лица
 Там, под стертой амальгамой…
 Страшно с тишиною слиться,
 Невесомой и упрямой,
 Стать зимы безликой частью.
 Вдруг лишившись дара речи,
 Ты проглочен жадной пастью
 Ночи, что чернее печи.
 Где ж цивилизаций гомон?
 Что ни звук — так плотен-слитен!
 Мир, что в городах разломан,
 На природе монолитен.
 Как же страшно, как же мощно!
 Все сильней во мне тревога.
 Если попытаться, можно
 Уловить и шепот Бога… 

* * *

 В доме, пахнущем небытием,
 Без детей — безысходно и глухо.
 Одинокую старость вдвоем
 Коротают старик и старуха.
  
 Так и вижу себя и тебя
 В этих двух, постаревших до срока,
 Безнадежно и нежно любя
 Жизнь, что есть, — ни горчинки упрека!
  
 Не моя в том, не Божья вина,
 Что не выйти из тесного круга.
 Нам любовь во смиренье дана —
 Чтоб остаться детьми друг для друга. 

Немота

 …Ну кто мне сказал, что придут они снова
 Из царства болотного, мира лесного,
 Поднимутся в горы и спустятся с гор,
 И, спрятавшись в норы, вдруг глянут из нор?
  
 О, сердце мое, что, увы, бессловесно,
 Когда же откроется новая бездна?
 Мне тесно. Надежды почти никакой
 На свет, что продлю стихотворной строкой…
  
 Устану их ждать — и они постучатся,
 Дороже и ближе мне, чем домочадцы,
 И станут гурьбой на меня напирать,
 Наполнив собой мою жизнь и тетрадь.
  
 Не просто бумажный и буквенный ворох —
 Поющие дети мои, без которых
 Быть крайним в роду мне: не ставший отцом,
 Навек онемею — и дело с концом!
  
 Что были давно и что явятся скоро —
 Вы в смутное время оплот и опора:
 Не осиротею, с ума не сойду,
 Покуда все дую и дую в дуду!
   

ОФОРМИТЕ ПОДПИСКУ

ЦИФРОВАЯ ВЕРСИЯ

Единоразовая покупка
цифровой версии журнала
в формате PDF.

150 ₽
Выбрать

1 месяц подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

350 ₽

3 месяца подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1000 ₽

6 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1920 ₽

12 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

3600 ₽