Каждое слово Нины было теперь на вес золота.
Еще три дня назад она могла прибегать к силе своего голоса, когда нужно было поторопить детей, чтобы они одевались, наконец, на прогулку, или чтобы отвлечь мужа от компьютера и задать бытовой вопрос. Но теперь голос пропал. Выключился, совсем.
В общем-то, голос не так уж и нужен, если ты мать близняшек двух лет. Это же практически двухлетний ретрит с обетом молчания. Надень это (детям), купи это (мужу). И все. Дотащишь до парка по нечищеным дорогам вечно буксующую в снегу коляску, подойдешь к ларьку (назвались тоже, «кофейня», это же чисто ларек!), возьмешь кофе, птенцы уже кричат, требуют свои батончики, берешь бумажный стакан трясущимися руками, делаешь глоток, больше нельзя, ибо, мама, нечестно, а нам что. Выдаешь каждой по батончику, теперь они счастливо заняты, делаешь еще глоток. Обожгла язык, но ничего. Из-за плохо надетой крышки — ох, этот бариста, это же не кепка, милый, это скорее бини, — капелька попадает на бежевый пуховик, но Нина не расстраивается, какой смысл уже его стирать, если тут и следы от ботинок Верочки, и капелька краски, и наклейка-сердечко, Варя прилепила. Бариста еще не научился закрывать крышки на кофе, но уже хорошо знает, что Нина всегда берет латте с ореховым сиропом — такой, какой пьет ее подруга-мамочка, с которой они раз в неделю гуляют вместе. Он не спрашивает, что Нина будет, просто молча выдает стаканчик в ответ на приложенную к терминалу карточку.
В этот раз простуда была какая-то злая. От каждого слова боль, будто в горле топор, но звука нет. Нет больше того неповторимого тембра, который слышен, только когда Нина поет. В жизни она всегда говорит по-пионерски, высоко, всегда готова, хоть пионеркой побыть и не довелось. А где ее настоящий голос, она никогда не знала, а сейчас не знает тем более. Нет больше этого «хочу-любовь-больно». Это так педагог учила, так почему-то легче ставить голос, когда произносишь эти слова: «хочу» — на горле, это просто, выходит само собой, «любовь» живет в груди, тут уж немного постараться надо, а «больно» — там, где сидят дети во время беременности. А теперь не осталось ни «хочу», ни «любовь», только больно. И больно не там, где должно быть это «больно», а в горле. Так больно, что ничего не хочется, даже кофе. Но Нина все равно подходит к ларьку, тратит триста пятьдесят рублей на латте и батончики и отходит с коляской к скамейке.
Это случилось после похорон. Ноябрь, минус без снега, дул ветер, вот и простыла. Первые похороны, на которых она была: до этого умирали только бабушка и дедушка по маминой линии, но родители оба раза сообщили уже после того, как все прошло. То ли не хотели расстраивать, то ли боялись, что дочь приедет в деревню и будет мешаться под ногами со своими слезами, а надо же все это организовать — погребение, место на кладбище, поминки.
И вот она впервые в зале морга, а в центре — гроб. С десяток родных, остальные — звезды радио и телевидения, политики и предприниматели, благодарные ученики Валентины Сергеевны. Все молчат, как так? Ведь у них, должно быть, самые лучшие голоса столицы, страны, мира, раз они учились у нее. В молодости она была актрисой МХТ, потом много лет диктором Всесоюзного радио, работала на «Маяке», преподавала. Какой поразительный талант! Открывать красоту голоса учеников, доставать из них то, что спрятано где-то глубоко, самую суть. Делать это не только для звезд, но и для обычных людей тоже. Для таких, как она, Нина.
Наконец, радиоведущая в спортивном костюме вышла вперед и начала говорить. О Валентине Сергеевне, о себе — о том, как та вылепила ее голос. Этот голос отскакивал от тесных стен зала морга, носился над головами, занимал все пространство, пел у Нины в голове, резонировал в ее груди. Потом были еще и еще люди. Большей частью те, кто учился у Валентины Сергеевны лет пятнадцать-двадцать назад. Нине было так интересно слушать: поразительно же, как один человек может изменить столько жизней. Она ловила все: что они говорят, как говорят, убеждаясь в том, что артикуляционная гимнастика не пропала даром. Нина ничего не говорила: что она скажет? Ей нечего, она никто, тень, да и голос у нее, только педагога позорить. И Нина слушала, внимала, удивлялась, радовалась. Но потом какая-то дама с пренебрежением сказала: «Что мы о себе да о себе, давайте о покойной». Все стали стесняться, быстро свернулась устная часть, и представительные молчаливые мужчины в костюмах и белых перчатках стали выпроваживать людей к микроавтобусам, чтобы ехать на кладбище.
На занятия к Валентине Сергеевне Нина попала вместе с двумя другими девочками из театральной студии. Ну как девочками: Але было сорок пять, Вике тридцать пять, Нине двадцать пять. У их театрального проекта, который они назвали «Жизнь — театр», был профессиональный режиссер и актеры-любители, но «подающие надежды». Тогда, десять лет назад, любительские труппы были в тренде и даже занимали места на фестивалях. Однажды на их постановку пришел человек из одного театра с Арбата и сказал режиссеру, что, в общем-то, играют хорошо, с чувством, можно даже дать им малую сцену раз в пару месяцев, вот только речь надо подтянуть. Аля, HR-директор, натура чувственная, прирожденная актриса, при этом гений нетворкинга и очень практичная, искала по всей Москве самого лучшего педагога, который может поставить голос, и вот, нашла.
Дорога к Вэ Эс, как они с девочками ее называли, занимала у Нины полтора часа: метро, маршрутка. Потом два часа занятий и маршрутка-метро.
Краб крабу сделал грабли.
Полили ли Лилию, видели ли Лидию.
Все бобры для своих бобрят добры.
РЛИ-РЛИ-РЛИ РЛЕ-РЛЕ-РЛЕ РЛЯ-РЛЯ-РЛЯ
ШТЯ-ШТЯ-ШТЯ-ШТЕ-ШТЕ-ШТЕ
Поначалу Нина еле сдерживала смех. Ну что за бред все эти кпти-кпти-кпти и гбдэ-гбдэ-гбдэ, особенно если когда ты их делаешь, нужно совершать движения рукой, будто шьешь, или давить, нажимая рукой на невидимую педаль? Но потом Нина впервые услышала свой настоящий голос и поняла, что авторская система Вэ Эс работает, и как!
Штя-штя и кпти-кпти, артикуляционная гимнастика и скороговорки вперемешку с разговорами про всевидящее око, масонов и чашу Грааля (Вэ Эс любила все загадочное и таинственное) и самое приятное для Нины — чтение стихов и отрывков из классики. Учись на стихах о любви, на них проще уходить вниз. Пушкин, Цветаева, Ахматова, «Барышня-крестьянка», «Кавказский пленник» и «Воскресение», после занятия — чашка чая или даже бокальчик шампанского, прогулка по саду вокруг дома. Розы, гортензии, смородина рядом с беседкой. Вэ Эс так гордилась тем, что беседку построили ей ученики.
Однажды Валентина Сергеевна дала Нине самое страшное упражнение. Нужно было делать все те же кпти-кпти, но все занятие — стоя напротив зеркала. Нина видела в зеркале результаты своих упорных тренировок в зале, обтянутые платьем-лапшой (впервые в жизни у нее наконец такая идеальная фигура!), безупречный макияж (Бобби Браун, премиальная косметика, на минуточку), серьги. Все красиво, со вкусом, но глаза… Эта встреча с собой Нину напугала так, что она расплакалась и на занятия к Вэ Эс ездить перестала.
Нину всегда подмывало спросить, а что это значит — «хочу, любовь, больно», почему именно эти слова? Ладно еще «хочу» и «любовь», но почему обязательно должно быть больно? Лингвист-переводчик Нина придавала словам большое значение, хотела дойти до самой сути, все объяснить. Ведь должна же быть какая-то логика? Хотела спросить Вэ Эс, но не успела. А потом согласилась, поняла, что просто так есть. И что как Ньютону открылась сила тяжести, а Менделееву — таблица химических элементов, так Валентине Сергеевне была дана ее система, и среди прочего — «хочу, любовь, больно». Именно эти слова, именно там. Можно с этим не согласиться, а можно принять, как мы свободно принимаем то, во что верим. И Нина приняла.
«Театр» через год развалился, но жизнь осталась. Нину поглотили отношения с будущим мужем, переезд во Францию, неудачные попытки переводить художку и возврат к глупой работе в московском офисе. С Алей и Викой Нина больше не виделась, а вот с Валентиной Сергеевной они продолжали общаться. Та часто оставляла ей голосовые в ватсапе, комментировала каждую фотографию в соцсетях. Нина посылала любимому учителю цветы к праздникам, звонить стеснялась — Валентина Сергеевна услышит, что занятия прошли зря.
И только за месяц до смерти Нина приехала. Протискиваясь в дверях между двумя огромными установками с кислородом, от которых шли трубочки до спальни Вэ Эс, она думала, а что если она, такая неуклюжая, которая вечно спотыкается и все роняет, сейчас упадет и оборвутся эти провода, без которых Валентина Сергеевна не может жить?
Валентина Сергеевна сидела на кровати, похудевшая, четыре трубки в носу, но в платье и с зелеными бусами. Уложенные волосы, помада. На столе стояло блюдо со сливой, окруженное бутылечками лекарств всех калибров, но больничного запаха не было. Пахло только принесенными Ниной цветами. О, Вэ Эс обожала цветы! Она ежедневно присылала отчет о том, как они стоят и не вянут, ведь подарены с любовью. Нина, садись. Обнялись. Я слышала, ты теперь ведешь лекции в институте. Давай вспомним. Кпти, кпти, кпти. Хочу-любовь-больно. Вот она, любовь. Ну! Вот он, твой голос. Безумная! Как ты могла забыть, где он. Занимайся дома, обязательно занимайся. Всего пять минут в день, но как это тебя украшает. Вот он, твой природный тембр, вот твоя глубина. Тебе не нужно менять твой голос, он у тебя уже есть, но пусть он звучит, звучит по-настоящему, не бойся его, не создавай ему рамки. Ниночка, ты прекрасна, ты неземная, небожительница!
Нет, Валентина Сергеевна, небожительница теперь — вы.
В морге Нина поняла, что она единственная пришла без цветов. Даже не подумала, что нужны цветы, ну как так-то, могла ведь догадаться. Вэ Эс лежала такая красивая. Только холодная, и не было слышно этого совершенного голоса, не было видно этих глаз, в которых всегда жизнь, страсть, желание передать то, что она умела делать лучше всего.
Ни одного знакомого лица. Ну то есть знакомых лиц хоть отбавляй — Нина многих видела по телевизору, но ни Аля, ни Вика не пришли. В автобусе до кладбища Нина сидела с девушкой-женщиной неопределенного возраста, иногда мелькавшей в рекламе. А вы давно Валентину Сергеевну знаете? Что, десять лет? Понятно. А я пятнадцать, училась у нее в Останкино. Нина спросила, какой отрывок девушка-женщина любила больше всего. Та ответила, что из «Воскресения». Нина хорошо помнила этот отрывок: тот, где Маслова лежит в тюрьме и думает о том, что и тут как-нибудь проживет, «они все на это падки», а Нехлюдова больше не вспоминает: «похоронила она все воспоминания о своем прошедшем с ним в ту ужасную темную ночь, когда он приезжал из армии и не заехал к тетушкам». Я, знаете, тогда из-за этого отрывка прочитала весь роман, и так впечатлилась, что помогала одному заключенному, по доброте душевной. Ну а он как вышел, решил, что я хочу с ним жить. Ой, что было. Они замолчали.
Нина слышала, как старушка на переднем сиденье говорила соседке: «Хорошо, что этот Иннокентий, ее бывший муж, не пришел. И вообще хорошо, что они разошлись. Жила бы с ним, такой дом бы не построила». Неужели муж Вэ Эс был так плох, что лучше иметь дом, чем быть вместе? Нина подумала: вот если бы ей предложили одиночество и виллу на Капри вместо Славика и съемной «двушки», что бы она выбрала? При всей привлекательности Италии Славик выиграл. Лучше не выбирать, конечно, пусть будет и то и другое, но честное слово, тетенька, как, увидев хотя бы однажды смерть, можно сморозить такое?
Кого бы спросить про этого Иннокентия? Нине хотелось верить, что у женщины, которая так проникновенно читает «Смятение» Ахматовой, был красивый роман. О, как Вэ Эс произносила эти строки:
Было душно от жгучего света,
А взгляды его — как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Нина так не смогла бы. Тут нужен нерв, драматизм. У Нины, конечно, бывали любовные неудачи, но все это так, скорее, комедии. Неоткуда была достать пафос. А когда она доставала его подобие, мысленно фыркала и смеялась над собой.
Приехали на кладбище. Неужели сейчас закроют гроб, и все? В голове продолжали стучать ахматовские строчки.
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Только там, в стихотворении, лирической героине мужик мешал. А Нине никто не мешает. Лети — не хочу. Повезло ей со Славиком.
Ноги вязли в глине, порывистый ветер сушил слезы, шевелил цветы у соседних надгробных плит.
Когда Нина, отстояв длинную очередь, бросала на могилу Валентины Сергеевны горстку сырой земли, она мысленно пообещала покойной, что не забудет ее заветы и обязательно будет заниматься голосом. Прямо завтра откроет видео с упражнениями, список скороговорок и как займется.
Но наутро голоса уже не было. Все три дня Нина думала, вспоминала, какой же все-таки у нее голос. Правда ли пищаще-пионерский или это потому, что она притворяется полной сил оптимисткой? В музыкалке в хоре Нина пела высоким, первым. Зато когда пришла на занятия вокалом в школу, в которую подалась половина офиса, препод сказал, что у нее какой-то особенный тембр и «глубокий низ». Такой глубокий, что из джаза можно петь самые черные песни. Вообще, после первого же занятия вокалом Нина вернулась в офис знаменитостью. Они распевались, и преподу вдруг пришел в голову мотив и первая строчка песни, Нина быстро досочинила остальное, он сыграл на «ямахе», она спела своим глубоким низом, почему-то с французским акцентом. Песня начиналась словами «Здравствуйте, монсеньер, осень уж на дворе», и акцент появился как-то сам. К третьему занятию Нина поняла, что преподавателя волнуют совсем другие низы, и вокал бросила.
На выпускном в школе Нина простыла, и голос звучал как у курильщицы со стажем. Тогда Артем, толстенький молчаливый одноклассник, который был в нее влюблен, впервые заговорил с ней и сказал, что такой голос ей больше идет. Это было вдвойне обидно, потому она считала его единственным мальчиком, который принимает ее целиком, как есть. Не то что Вася или Димка: одному она нравилась за то, что слушает его рэп, другому — за то, что смеется над карикатурами на уроках физики. И на тебе, оказывается, есть на солнце пятна!
После трех дней безмолвия Нина перестала бояться, что голос не вернется. Но как коммуницировать по срочным делам? Сначала она пыталась «кричать» на детей шепотом. Не лезь на книжную полку! Ну упадешь же. Потом стала нежно стучать по плечику, заглядывать в глаза, объясняться жестами. Дети привыкли прислушиваться к матери. Муж вдруг сам спросил, как дела. Сначала она подумала: «Вот гад! Знает же, что не могу ответить». А на второй поняла, что он ее и так понимает.
Она много думала, убрала всю квартиру, сделала за три дня работу на две недели вперед. Жить стало чище, проще, дружнее, веселее. Только надо было все-таки найти его, свой голос. Где же он, собака, прячется.
В понедельник Нина проснулась, посмотрела в зеркало, прямо себе в глаза, и впервые себе улыбнулась. Уже не больно, но «хочу» и «любовь». Она по-прежнему не знала, чего хочет больше: жить в городе или в доме на берегу Волги, что любит — классику или фанк, Толстого или Сенчина, голубой или красный, но ведь иногда можно не выбирать. Зато ей есть что сказать, и она будет говорить своим голосом, и начнет прямо сегодня, вот как они придут в парк, так сразу и скажет.
Дети впервые в жизни спокойно оделись, ну хочет обуть младшая туфли — и ладно. Пусть прокатится в лифте все двадцать этажей, покажет бархатные розовые туфли консьержке, а на крыльце все равно переобую валенки, но уже без истерик.
Дошли до ларька. Бариста открыл окошко, подставил Нине терминал для оплаты с суммой 350, но она улыбнулась и сказала своим природным грудным, который шел оттуда, откуда «любовь»:
— Американо, пожалуйста.
Побег
Волки смотрели на Шурку. Один, два, три… Семеро. Стая из семерых волков. Спокойных, отдыхающих в свете луны.
— Беги, Шурка, пришли за тятей в кожаных тужурках, — сказала Ташка сестре, когда та была в поле.
Шурка бы прыснула со смеху вместе с Ташкой — они всегда хохотали над неожиданно получившимися рифмами, но не в этот раз.
Шурке в деревню было нельзя, десятилетних забирали в трудлагерь. Тятя сказал бежать к тетке Марьке, и Шурка бежала.
Волчья шерсть серебрилась в свете луны, глаза жгли ярче звезд, тех самых, которые не раз видели в этих краях влюбленные парочки односельчан — как-никак, одно из самых романтических мест в деревне! Один, два, три… На той стороне речки, сразу за мостом. Дорога к Марьке одна — через мост. Вернуться назад? Но те, в кожаных тужурках, страшнее волков.
Не смотреть в глаза, не поворачиваться спиной. «Господи, спаси и сохрани», — шептала Шурка. Подойти к ним ближе и свернуть направо. Шаг, два, три. Не бежать. Красивые, будто породистые. Местные цари. Взять палку? Но что она со своей палкой против стаи? Пахнет болотом, подгнившей травой. Холодно на ветру. Заляпанные скользкой глиной, мокрые ноги — тысячу раз упала, пока бежала по проулку от страшных людей в черном, а теперь крадется от волков. Теперь нельзя бежать. Хочется, но нельзя.
Все началось в 1922-м, когда тятя сказал:
— Новую политику объявили: можно частным промыслом заниматься.
Шурка помнила, как от этой новости мама, сажавшая опальки в печь, прислонила к стене ухват. Еще немного — и мамина талия снова станет узкой, как ни у кого в деревне, а пока она ждет Ташку, четвертую девочку, и Шурка ждет. Она любит, как большая, сидеть вместе с бабушкой Агафьей в няньках.
Семь лет занимался возгонкой дегтя Колей. Продавал его в лавочке, которая стояла в проулке рядом с его домом. В доносе лавочка значилась заводом.
Донесли соседи напротив. Беднота беднотой, они не могли не завидовать Колею и Евдокии. Он — красавец, широкоплечий. Она — выпускница епархиального, с не по-крестьянски тонкими запястьями, будто созданными только для игры на фортепиано, но крепкая, работы не боится, дети всегда одеты, учат все стихи какие-то — Плещеева, Фета, Тютчева — зачем? — едят дома из тарелок, а не из общей миски, да и вообще есть что поесть. Вот и донесли Фуфины, не сдержались. Зато зажили как! Дом купили, лошадь, две коровы… Правда, через год Фуфин повесился, а дом так и стоит. Пустой.
В 1929-м Колея с беременной женой и двумя детьми посадили в телячьи вагоны и выслали в Сибирь. В деревне оставили только Агафью и Ташку, потому что та ослепла от испуга, когда бежала предупредить отца о том, что за ним пришли. Не совсем ослепла, но стала очень плохо видеть, зрение начало возвращаться только спустя пять лет.
Через месяц, еще не доехав до места высылки, Евдокия сбежала. Пошла покупать молоко на станции и затерялась в толпе.
Одним из самых счастливых дней в ее жизни был тот, после побега, когда она сидела на траве, откинув голову на серые, кое-где гнилые доски покосившегося домика лесника, в полах ее платья спали Катюшка с Настей, а Ваня, которому еще не исполнилось двух дней, причмокивая и сжимая грудь крошечными пальчиками, во сне, пока неглубоком, пил свое обеденное молоко.
Дом приютившего их лесника был окружен ветвистыми крепкими соснами с верхушками, стремящимися в небо. Рядом с домиком росли луговые цветы, которых обычно не встретишь в чаще: клевер и васильки, лютики и «часики». «Часики» — точь-в-точь такие, как за деревней, на околице, и они снова «тикали». Конечно, Евдокия давно знала, что то не звук, издаваемый цветами, а стрекот наслаждавшихся знойным днем кузнечиков, но ей казалось, как в детстве, что тикали именно «часики».
Плыло облако. Пушистое, белое с голубым отблеском лучей, оно, одинокое и заслоняющее собой лишь маленький нижний краешек солнца, вальяжно проходило мимо. Облако знало свое место, в отличие от застывшего среди «часиков» смешного угловатого богомола. Иной биолог мог бы сказать, что богомолам не место в этих лесах, что им здесь не по климату, но богомол обычно ползал здесь по-хозяйски, с высоко поднятой головой. Только сейчас он, как и все вокруг, остановился и, казалось, блаженно закрыл глаза, подставив голову изредка проглядывавшему сквозь иголки сосен солнцу.
Поезд прогудел где-то вдали, отчего малыш вскинул ручки, но Евдокия гудка не заметила. Она нюхала сладко пахнущую головку, слышала райские звуки леса, смотрела на эти приглушенные спасительной тенью краски. Теперь, после вчерашнего обыска, когда стало понятно, что ищут женщину с двумя детьми, а у нее уже трое, можно было на какое-то время перестать бежать.
Она мечтала, как они встретятся с Колеем, ведь он тоже бежал с мужиками, раньше нее — мужиков должны были отделить и вроде как расстрелять, как только он умудрился со своими плечами пролезть в окно вагона? Только вот не получилось встретиться там, где договорились, на следующей станции. Она сбилась с пути, потом роды, теперь здесь, сил пока нет, но к вечеру они пойдут, пойдут снова, она уговорит детей, и они встретятся с Николенькой, обязательно, а если не встретятся здесь, на Урале, — увидятся дома, домой, домой надо идти. И они встретились, правда, через три года. И звали его по документам уже Михаилом, а дома — Мишей, Михрей, и дом у него был теперь в другом месте, в пятистах километрах от прежнего. Бывший односельчанин Колея, ездивший на калым в Подмосковье, случайно встретил его на станции, где Колей работал кладовщиком, и передал Евдокии, где она может повидать мужа.
Евдокия пришла к нему, озябшая, январские морозы — дело нешуточное.
— Свои, не тронь. — Колей подошел к крыльцу, услыхав, как лает на нее Вольный.
Пес замолчал и сел, а затем убежал, виляя хвостом. Евдокия вздрогнула от звука родного голоса, но так и осталась стоять, не отрывая от лица потрескавшиеся от мороза руки.
Он протянул раскрытые ладони в ее сторону, чтобы согреть ее руки дыханием и теплом своих рук, но тут же убрал, сунул в карманы. Как живете? Она отняла ладони от глаз, будто только проснувшись, взяла авоську с лавки, достала письмо. Да вот, живем. От Шуры.
Евдокия взглянула на Колея — изменился или нет тот, кого она считала покойным, но ничего не было видно из-за пара, который шел от его и ее дыхания, из-за того, что у нее темнело в глазах, а затем и из-за спускавшихся на поселок голубых сумерек.
Жене Евдокию представили сестрой.
Уже позже, дома, Колей снял пальто и сапоги с не проронившей за полчаса ни слова Евдокии, надел на ноги шерстяные носки. Донес до спальни, там помог снять верхнее платье и уложил в кровать. Он знал по жене (по первой жене — вторая в этом время суетилась в чулане, готовилась подавать ужин), видел, даже не дотронувшись, что Евдокию лихорадит. Но он дотронулся — прикоснулся губами к ее лбу. Она тогда пожила у них неделю.
Они не по-сестрински встретились один лишь раз. Это мог бы быть их пятый, ах нет, пятым был Феденька, Феденька умер. Этот был бы шестой. Агафья настояла, что родить его — значит выдать Колея. «Не помнишь, как его искали, приходили, наставили наган на Шурку? Помереть хочешь со всей семьей».
Блеск холодного железа, мокрая от крови кровать, незнакомые сморщенные руки. Почему я не кричу, почему не сбежала, как только очнулась от очередного обморока? Кто виноват — я, он, Агафья, те, кто страшнее волков? Евдокия умерла вместе с неродившимся чадом, с ангелом, которого она так хотела. Она обожала целовать маленькие макушки! Через полгода Колей вернется — его уже никто не ищет, ни с наганами, ни без, спать станет на полу — нет, мамину кровать не могу занимать, а еще через полгода, в 1941-м, пропадет без вести на новой войне. Дети будут ждать его, ведь он все может, тятя — прошел Великую войну, сбежал из ссылки, да не дождутся. Без вести — не без вести, а человек пропал. И война тут ни при чем.
За старшую в семье теперь была Шурка. Она еще тогда, в десять лет, очень быстро повзрослела, когда всю зиму прожила в бане у тетки Марьки, пока бабка Агафья с Ташкой жили в бане у других родственников. А в 42-м она повзрослела необратимо, когда ценой своего тела купила послабление для Ташки, призванной на фронт.
— Просишь сестру не забирать? — спросил военком. — А ты красивая. Раздевайся.
Шурка до конца своих дней считала то, что произошло, большим грехом, замуж так и не вышла, хотя предложения были. Зато Ташку вместо фронта направили на шитье шинелей в соседнее село.
…Шурка шла через реку в лес, за земляникой. Ноги осторожно ступали по мосту, подкашивались. Она впервые с тех пор была тут. «Здесь они были тогда. Семеро, глаза блестели. А сейчас — никого, никого нет, только “часики” тикают». Шурка подняла глаза к небу. Ей виделось, как всегда, в каждом облаке, мамины волосы, на руках малыш. Как, как она могла? Шурке тоже хотелось семью, детей, но их у нее не будет, никогда, никогда.
Неожиданно для себя она села на то место, где тогда сидели волки. Обычно днем она не отдыхала ни минуты, некогда, по ягоды, сенокос, покормить младших, прополоть бы надо еще. Но какая-то сила не давала ей идти. Она смотрела на небо и знала, что, когда она умрет, что бы ни случилось, даже если она будет тысячу раз не права, Он возьмет ее за руку и скажет: «Девочка, тебе говорю, встань». Наверное, то же самое Он сказал и маме. И она перестала думать об этом «как».
«Часики» тикали, но время остановилось.