Статьи

Всматриваться в мир, а не в зеркало

О прозе Василия Авченко

Современная русская проза, особенно проза писателей тридцати- и сорокалетних, антропоцентрична как никогда прежде.

Само по себе это вовсе не плохо. Что же плохого, если в фокус внимания попадает современная горожанка, чей быт и телесность исследуется досконально, до влезания в ее собственную шкуру/кожу (Е. Некрасова); или мучительно ищущий в современности правды, голый, в духе Горького и Достоевского, человек (А. Гончуков, чей роман так и называется — «Доказательство человека»); или открыто делящийся опытом собственной жизни и отношений писатель (Р. Сенчин); или, наконец, странные, маргинальные, но такие любопытные личности со своими приколами и страстями (А. Чухлебова)…

В прозе Василия Авченко все не так.

Начиная с самого раннего «Правого руля» и заканчивая (впрочем, не заканчивая, разумеется, а продолжая) вышедшим в прошлом году «Красным небом» (с говорящим подзаголовком «Невыдуманные истории о земле, огне и человеке летающем»), земля, огонь, человек, а еще — камни, рыбы, а еще — самолеты, машины (которые Авченко ласково окликает по-японски: «дзидоси») в его мире сосуществуют на равных. У человека ни перед «дзидосями», ни тем более перед камнями и рыбами нет преимущества — даже наоборот: человек всего лишь «похож на рыб и моллюсков. Он закрывает створки, как мидия, ложится на дно, как камбала, или вовсе зарывается в песок, подобно спизуле. А рыба хладнокровна и потому молчит как рыба, даже когда разрываешь ей губы и жабры, извлекая проглоченный крючок, или отрезаешь заживо голову <…> Она молчит всегда, хотя видит больше нас — неслучайно широкоугольный объектив назвали “рыбьим глазом”. Разговоры придумали суетные теплокровные люди, чтобы не скучно было проводить мнимую вечность. Рыбы мудрее. Они молчат — и этим нравятся мне…» («Кристалл в прозрачной оправе. Рассказы о воде и камнях», 2015).

«Обывательский антропоцентризм несостоятелен», — открыто говорит автор в одном из более поздних изданий. Пожалуй, единственный из современных писателей, кто подписался бы под этими словами и с кем в этом случае можно провести параллель, — И. Кочергин с его прозой, в которой уживаются, не тесня друг друга, люди, кони, собаки, киты. Недаром именно на вечере-презентации книги Кочергина «Запасный выход» в Доме Ростовых в октябре 2024 года прозвучали слова о том, что писателю стоит смотреть прежде всего в мир, а не в зеркало; что мир должен не уступать человеку, а говорить с ним — через дерево, через камень, через собаку, через коня… Не менее, чем для Кочергина, характерен такой разговор и для Авченко. Его говорящий с человеком владивостокский, тихоокеанский, приморский мир (параллель с кочергинским таежным, алтайским миром снова напрашивается) пестр, причудлив, многоголос, экзотичен, непредсказуем, местами как будто барочно-избыточен, но неизменно гармоничен и органичен.

Можно сказать, что там, где другие писатели поколения нынешних сорокалетних, еще в 1990-е увлеченно осваивавшие жанры «литературы.doc», пытаются через лирическое «я» постичь все, что их окружает, Авченко действует наоборот. В его случае именно мир становится проводником к лирическому «я», и «я» это тем гармоничнее, чем оно больше знает о мире.

Причем, по Авченко, целый мир если и не может быть сосредоточен для автора и читателя в Дальнем Востоке, то начинается точно именно здесь.

Охват судьбы и истории заповедной, говоря по-куваевски, территории от книги к книге у Авченко расширяется концентрическими, в том числе жанровыми, кругами. От публицистического «Правого руля» (впрочем, это публицистика особого, философского, толка; взять хотя бы пассаж о пресловутой «логике пробки», из которого при желании можно вывести ни больше ни меньше как логику веры в российскую государственность) и энциклопедического путеводителя «Глобус Владивостока» (2010) — к написанной в соавторстве с И. Лагутенко киноповести «Владивосток-3000» (2012), от киноповести — к лирическим рассказам о воде и камнях «Кристалл в прозрачной оправе» (2015)… Определение «лирические», предпосланное рассказам, здесь неслучайно. То, что Авченко пишет о своем предшественнике, первопроходце Уссурийского края и создателя знаменитого Дерсу Узала В. Арсеньеве: «…его книги напоминают гибрид поэтического сборника с учебником», — можно сказать и о его собственной прозе.

Жанр журналистского очерка сочетается в ней с лирическим жанром элегии. Вот, скажем, из книги «Дальний Восток: иероглиф пространства» (2020): «Корабли садятся на камни, взрываются, гибнут от обледенения, стискиваются айсбергами, пропадают в шторм, переворачиваются у пирсов. Остовы погибших кораблей похожи на скелеты гигантских китообразных, выбросившихся на берег и объеденных участниками круговорота материи в природе <…>

Коренные приморцы говорят о смерти: “уйти к верхним людям”; здесь можно сказать — “уйти к нижним кораблям”. Море — опрокинутое небо…»

А «Врагу продается наш гордый “Варяг”» (о продаже недостроенного авианосца с легендарным именем в 1998 году Украиной — Китаю)? Здесь одной строчке явлено приращение горькой лирической ноты к броскому журналистскому заголовку…

Авченко поэтически чуток к языку современности. В «Правом руле» он восторженно вслушивается в автомобильный владивостокский жаргон, удивляясь тому, как язык «играючи переварил многие тонны японского железа, сделав их фактором русской речи». В «Кристалле в прозрачной оправе» щедро рассыпает перед читателем имена морских обитателей, позволяя не только привыкнуть к экзотическим для нашего среднерусского уха трепангам, аухам и терпугам, но и расслышать зов неизвестного в самом обыденном: «Сельдь — одно из моих любимых слов. <…> В сельди слышится мужественное, северное, поморско-приморское, просоленное. “Сельдь” по своему звучанию родственна финифти, меди, нефти».

Позже эта заветная привычка вслушиваться в музыку приморской речи отзовется в рассказах о кораблях, которыми Авченко восхищается не меньше, чем машинами («Для меня эти слова ожили, когда я освоил свое первое судно… и, посидев на кливер-шкоте, пересел за румпель, чтобы приводиться, уваливаться, поворачивать оверштаг и через фордевинд»), о самолетах, о минералах. А лингвистическо-географическая связь «машина — язык» вновь возникнет в рассказе «Станция Зилово», подтолкнув к тезису, что значение фамилии Виктора Зилова, программного героя А. Вампилова, может восходить вовсе не к ЗИЛу с его комплексом «неживых, автомобильно-дорожных», ассоциаций, а… к топонимике Забайкалья: «Местные топонимы Вампилов, разумеется, прекрасно знал. Когда подумаешь об этом, Зилов сразу становится более живым, осязаемым, врастает в почву местного контекста…»

Местный контекст важен не только для Авченко-писателя, но и для Авченко — исследователя литературы. Будучи автором нескольких книг в серии «ЖЗЛ», мастерски владея жанром литературной и исторической биографии, Дальний Восток ни в одной из них он из виду не выпускает. По мысли Авченко, именно здесь, на его территории, ярче всего проступают образцы редкой человеческой породы (такая «порода» для выходца из семьи геологов — буквальная и вещественная метафора), едва ли не утраченной «на материке».

Литературный секретарь «Фрегата “Паллады”» И. Гончаров, исследователь сахалинской каторги Чехов, таежник Арсеньев, писатель Фадеев, писатель и геофизик Куваев, военный летчик Колесников… Пристрастный читатель может пожать плечами: что их объединяет друг с другом? Разве достаточно ссылки на Дальний Восток (каламбур вышел непреднамеренным, и поэтому я его оставляю. — Е. П.), так или иначе нашедший свое отражение в их судьбах, чтобы во всеуслышание заявить о внутреннем сходстве или даже родстве таких разных людей?

Авченко с блеском доказывает, что — безусловно, достаточно, ибо случайные люди попросту на территорию не попадают. В качестве доказательства часто используются неочевидные или малоизвестные биографические параллели, иногда снабженные примечанием «из альтернативной истории». В 1904-м Джек Лондон был военным корреспондентом от американцев на Русско-японской войне, А. Чехов собирался туда же военным врачом; «если бы Джека Лондона ранили и он попал к русским, Чехов оказал бы ему помощь…» Реальная же история часто оказывается круче любого альтернативного варианта, о чем свидетельствует разошедшаяся по журнальным страницам рецензий цитата из книги «Красное небо», посвященной истории преимущественно советского освоения неба и космоса: «Сына первой любви Фадеева (имеется в виду летчик Лев Колесников. — Е. П.), внука первого летописца Владивостока, двоюродного брата Новеллы Матвеевой и Ивана Елагина сбил в Корее Базз Олдрин, будущий покоритель Луны; даже не знаю, как к этому относиться. Люди связаны друг с другом не шестью рукопожатиями — куда теснее, как будто ходят по одному пятачку, то и дело пересекаясь».

А. Чанцев, к примеру, приводит этот фрагмент с одобрением. В его глазах подобная структура, предполагающая исследование скорее исторической «грибницы», чем отдельных, пусть даже и героических, линий, — «только плюс. Не линейная биография, родился-вырос-достижения-смерть-(не)признание, а такое эссе, разговор даже, вернее. “А вот тут еще такое, кстати, было, знаете?” Не знаем. И позволяет она взглянуть на весь наш почти прошлый век. Через истории людей. А через кого еще смотреть, не с вершин памятников же…»

М. Гундарин, напротив, настроен скептически: «Отступления получились слишком обширными, обходные пути слишком дальними. Ну не смог увлеченный автор остановиться и перестать обрушивать на нас многочисленнейшие факты и имена!»

Эти два отклика, выбранные из «Журнального зала» рандомно, навскидку, ярче всего иллюстрируют едва ли не противоположное отношение к Авченко со стороны критиков. Одни приветствуют каждую его книгу с восторгом и благодарностью, другие — пеняют за «слишком обширные» обходные пути. Оно и понятно: для классической «прозы.doc» это множество отражений, эти разбегающиеся линии повествования, эти повторяющиеся от текста к тексту, зарифмованные самой жизнью сюжеты выглядят слишком избыточными — тут бы хоть на какой-то истории сосредоточиться! Однако все дело в том, что классический нон-фикшен — лишь один из элементов того жанрового сплава, из которого рождается проза Авченко.

Не менее, но и не более значимый, чем другие, лирические, элементы.

Впрочем, к природе этого загадочного жанрового сплава мы обратимся чуть позже; пока что необходимо закончить об авченковских героях.

Если не все они, то по крайней мере любимые — родом из СССР. Притом что Авченко отлично знает и освещает дореволюционный период освоения Приморья (половина книги «Литературные первопроходцы Дальнего Востока» (2021) — как раз об этом периоде, и главы о Гончарове, Чехове, Дж. Лондоне и В. Арсеньеве без преувеличения блестящи), все же его любимая эпоха — советская.

Тут и Гражданская война, продолжавшаяся на Дальнем Востоке «на два года дольше, чем в “большой” России», и раскидавшая по разные стороны баррикад красного А. Фадеева и белого А. Несмелова, о каждом из которым Авченко пишет одинаково увлеченно — притом что, пожалуй, сочувствует все-таки красным.

И 1930-е, названные в «Красном небе» «временем призыва молодежи на крылья» (если вдуматься, это не только о самолетах).

И 1940-е: рассказывая о Второй мировой, Авченко вновь предлагает посмотреть на происходящее с непривычного ракурса — из окопов Сталинграда и даже не с европейских «безымянных высот», а из-под красного неба Китая, которое в годы войны защищали советские летчики.

И 1950-е — излет сталинского «мрачного восьмилетия», отмеченного в том числе и «забытой»/незнаменитой корейской войной (1956-й особенно значим для Авченко как год самоубийства его героя — Фадеева, чья жизнь как бы вписана в логику пяти войн, так или иначе задевших Дальний Восток, — Русско-японской, германской, Гражданской, Второй мировой и корейской).

И, разумеется, оттепель — годы покорения космоса, геологической романтики, открытия советским читателям куваевской территории — и «Территории»…

Советские годы дороги Авченко как доказательство преобладания человеческого духа над материей, как выпад против «гипноза потребительства», на который идет войной герой его книги, написанной в соавторстве с А. Коровашко, — «Олег Куваев. Повесть о нерегламентированном человеке» (2020): «Сволочи, куркули проклятые, ничего в жизни не знают, кроме ковров, телевизоров, сберкнижки…» Все это Куваев писал в 1970-е о пятидесятых. А что бы сказал сейчас, когда те времена кажутся нам чуть ли не монашескими?!

Должно быть, сейчас и про сейчас ему было бы нечего говорить, как и самому Авченко. Возможно, отсутствие классического автофикшена у Авченко объясняется именно тем, что ему не особенно интересно о материальном сегодня, а интересно — о неизменно стремящемся к духу вчера?

Есть ощущение, что и собственную писательскую идентичность Авченко выстраивает без оглядки на современников, но зато ориентируясь на Арсеньева, Фадеева и Куваева. Во всяком случае, творческое и человеческое кредо последнего: «Я всегда верил в то, что для каждого человека есть его работа и есть его географическая точка для жизни. Человек, который занят нелюбимой работой, обкрадывает себя на половину жизни. Точно так же и с тем местом, где человек живет» — явно созвучно его биографу. Да и только ли это кредо? То же самое замечание, что Куваев любил населять свои тексты сквозными героями, вполне можно распространить и на прозу самого Авченко. В его текстах тоже появляются своего рода сквозные герои, причем тот, кто мелькнул на периферии, к примеру, «Фадеева» (2017) или в качестве эпизодического персонажа отметился в книге «Дальний Восток. Иероглиф пространства», вполне может оказаться главным героем следующей книги, как бы иллюстрируя излюбленную мысль Авченко о том, что в (его) мире не существует героев второго плана. Каждого из них можно вывести на авансцену, о каждом создать потенциальный бестселлер — будь то «птенец гнезда Матвеева-Амурского» поэт-футурист Венедикт Март, прозаик-белоэмигрант Арсений Несмелов или вот — Лев Колесников, летчик, сын переписывавшейся с Фадеевым в 1950-е Аси Колесниковой и участник корейской войны.

О каждом из них Авченко пишет на удивление бережно, оставляя за рамками текста сомнительные подробности и суждения. Каждого стремится увидеть на фоне большой истории, если и не оправдывающей, то объясняющей их поступки. В каждом — опять-таки видит не зеркало для отражения собственных писательских амбиций, чем грешат подчас авторы растиражированных биографий, но требующий сочувственного и внимательного познания человеческий мир. Сознательная ли это авторская установка — то самое стремление всматриваться в мир, а не в зеркало, понимая и принимая его? Или дело в его, авченковской, очевидной любви к территории и к ее (даже временным) обитателям, ведь, как писала М. Цветаева, «любить — это значит видеть человека таким, каким его задумал Бог…»

Добавляя: «…и не осуществили родители», но это второстепенно.

Так вот, в прозе Авченко все предстают такими, какими, наверное, были задуманы Богом.

И Фадеев — «приморский мальчишка», идеалист, отчаянный партизан, всю жизнь мечтавший о возвращении в места своей юности и надеявшийся, что в Приморье к нему в свою очередь возвратится утраченный дар, позволив закончить заветный роман о «Последнем из удэге».

И Куваев — верный рыцарь Чукотки и прозы 1960-х, подвижник из тех, о которых писал еще Чехов в одном символическом некрологе: «Подвижники нужны, как солнце… Их личности — это живые документы, указывающие обществу, что кроме… скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, либералов и консерваторов есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно осознанной цели»; эти чеховские слова, посвященные Пржевальскому, Авченко приводит в соответствующей главе «Литературных первопроходцев…», сопровождая комментарием «Не некролог — программа жизни» и с явственным сожалением оглядываясь на современность, которой подобных подвижников не хватает.

 И Лев Колесников — такой же человек подвига, «честный солдат неба и литературы», один из угодивших в небытие персонажей истории XX века, чья судьба, счастливо воскрешенная под пером Авченко, заставляет опять-таки сбиться с жанра энциклопедического путеводителя по Якам, МиГам и прочим созданиям советской авиапромышленности — на жанр элегии: «Что следует из того, что сына философа Нон Эсма сбил человек, вторым ступивший на Луну? Или же никому, кроме меня, это пересечение неинтересно? Встретились два метеора, опасно сблизились, едва не коснувшись друг друга металлическими поджарыми животами, и, толкая друг друга керосиновыми реактивными струями, навсегда разошлись. Что это значит — или не значит ничего? Случайно ли все происходит в этом мире, беспорядочно ли носятся по черной пустоте частички космической пыли? В хаосе мы живем, бесконечном и беспощадном, или в осмысленном, упорядоченном космосе?..»

Нет, это даже уже не элегия, слушайте. Это практически заговор.

От книги к книге, от истории к истории Авченко заговаривает реальность, сращивая оборванные концы бытия и раз за разом возвращая культурной памяти тех, кто в силу исторических или географических обстоятельств оказывается не то чтобы вычеркнут из нее, но изглажен, вычтен из современности. То, в чем некоторые критики упрекают авченковскую прозу: повторы, возвращения к одному и тому же, переизбыток сюжетных и исторических линий, — на самом деле есть следствие поэтики заговора, предполагающей и совпадающие речевые конструкции, и вечные формулы возвращения, и уходящие в бесконечность перечислительные ряды: «Хочется исполнить гимн и звездам, и винтикам. Тем, кто не долетел и кому не дали даже оторваться от земли. Кто вообще не был рожден, чтобы летать, но делал что мог — пешком или ползком.

Вторым, третьим, сорок первым… Безымянным бойцам братских могил.

Безвестным дублерам, ведомым, героям второго плана, эпизода, закадра.

Людям массовки, чьи имена и лица неразличимы, как песчинки, составляющие пляж. Аутсайдерам и маргиналам, плебеям и дворнягам. Бедным некрасивым неталантливым неуспешным провинциалам. Сбитым летчикам, неудачливым конструкторам и их никчемным невзлетевшим детищам, забытым писателям второго ряда, умершим в сумасшедших домах философам…»

Это поэтика заговора вызывает из небытия тех, кому Авченко посвящает свой гимн, потому что пока повторяются имена — они живы.

Это поэтика заговора предполагает возвращение к вечным дальневосточным сюжетам.

Это поэтика заговора встраивает сюжеты о Чехове и Фадееве, Арсеньеве и Куваеве, Старцеве и Колесникове не в локальный дальневосточный, но в общий космический миф. В нем, в этом мифе, с легкой руки Авченко находится место «звездам и винтикам», летчикам и геологам, странникам и поэтам, донным морским обитателям и заветной куваевской розовой чайке — своего рода дальневосточной Синей птице, в погоню за которой до сих пор, хотя, может быть, и не так часто, как раньше, отправляются летчики, капитаны, первопроходцы, поэты.

«Не хлебом единым, не житейскими удобствами и не красной “Чайкой” жив человек», — писал Олег Светлане Гринь, явно держа между строк чайку розовую, — читаем в куваевской биографии, поэтически сопоставляющей жизненную программу первых советских прагматиков с подвижническим бескорыстием человека «нерегламентированного».

Пожалуй, только такого человека Авченко готов признать частью дальневосточного мира — и мифа.

…В его первой книге можно было расслышать элегическое сожаление о том, что человек не столь совершенен, как праворульная иномарка, которая, кажется, для героя желаннее женщины.

В «Кристалле в прозрачной оправе» подобное сожаление звучит по-иному: да, человек, увы, вовсе не столь совершенен, как рыба и камни, но в принципе может приблизиться к ним, если в нем проявляется что-либо от кристалла, от рыбы, от севера, от воды.

В «Красном небе» машина и ее человек описаны как достигающие совершенства в единстве. Летчик обретает безупречность машины, машина очеловечивается; не так ли советские идеалисты видели будущую коммунистическую утопию, как известно, во многом основанную на убеждении, что человек — это то, что должно быть преодолено?

Утопия, разумеется, не состоялась, но от этого не перестала быть частью мира и космоса современного человека.

Даже если сам человек, увлеченный инерцией «обывательского антропоцентризма», об этом надолго забыл.

Подберите удобный вам вариант подписки

Вам будет доступна бесплатная доставка печатной версии в ваш почтовый ящик и PDF версия в личном кабинете на нашем сайте.

3 месяца 1000 ₽
6 месяцев 2000 ₽
12 месяцев 4000 ₽
Дорогие читатели! Просим вас обратить внимание, что заявки на подписку принимаются до 10 числа (включительно) месяца выпуска журнала. При оформлении подписки после 10 числа рассылка будет осуществляться со следующего месяца.