Внезапно, посреди зимы ртутная черта градусника поднялась выше нуля и вот — у всех заболела голова и испортилось настроение от резких перепадов температур, а подтаявший снег во дворах, между рядами панельных девятиэтажек, обнажил мусор и измокшую черно-коричневую траву. Лёд полз вдоль тротуара, и приходилось шагать осторожными мелкими шажками, чтобы не упасть: потом мышцы ног жалобно ныли от напряжённой ходьбы. Чтобы ничего не болело, нужно больше заниматься спортом, с досадой думал Киш, но, конечно, он-то заниматься ничем не будет. Во-первых — он и так потерпит; во-вторых — вдруг, он что-то сделает не так? Потянет связку или, чего хуже, сместит какой-нибудь позвонок? Девятнадцать лет жил с болезненными мышцами и ещё сто проживет — не велика потеря.
Все вокруг — какое-то напряженное, звенит в ушах и стоит в полупрозрачной дымке. На улице пустынно, солнце заливает проспект. Градусник гласит: +2, но зябкий колючий холод все равно забирается под джинсы, обмораживает нос и щеки и больно цепляется за пальцы, сжимающие сумку.
Машины, автобусные остановки, обветренные губы. Сумка с учебниками тяжелая, и приходится перекладывать ее из руки в руку. В подъезде пахнет кошачьей шерстью и почему-то — морской водой. Странный кисло-сладкий запах российских подъездов, такой вечный, как классика, и до невозможности родной. Третий этаж, комната вторая по счету от входной двери. Киш снимает ботинки, наступая на носки, и ныряет в комнату, пока не попался на глаза соседям.
Тёплый запах комнаты: пыль, ванилин, мокрая шерсть пальто, незаправленная постель.
А он тут как тут. Сидит за столом, подтянув коленки к груди, читает книжку, уместив локти на столе, в окружении апельсиновых корок. Клеенка на столе липнет к его локтям. Апельсины, между прочим, покупал Киш.
— Привет. Чего ты тут?
— Сижу вот. Данте читаю.
— А. Здорово, — Киш стягивает шарф с шеи, запихивая его на верхнюю полку дспшного шкафчика, а пальто вешает на дверную ручку (она жалобно скрипит и опускается под его весом). — а тут-то ты что делаешь?
Слава поднимает глаза. Его пшеничные ресницы — народная ментальность. — Живу тут вообще-то.
Ах да. У Киша есть сосед по комнате. Он учится на физико-математическом факультете, но почему-то все время читает философию, любит заваривать один пакетик чёрного чая несколько раз подряд и апельсины. Последний пункт — в убыток Кишу.
— Ага… а так рано зачем? — спрашивает Киш, растирая замёрзшие ладони друг о друга.
— Да так… — Слава вздыхает, загибая уголок страницы, чтобы потом варварски закрыть книгу. В «Божественной комедии» уже набралось таких загнутых уголков, и это для мальчика с филфака (Киша то есть), наверное, страшнее, чем любой из кругов ада. — Настроение не то. Жизнь просиживать на парах. А толку-то? Так и умру бесполезным учителем математики.
— Учителя математики важны, — Киш снимает свитер. Плечи сразу обдаёт зябкими мурашками. На улице +2, но этого недостаточно, чтобы снять с себя все слои одежды, поэтому его передергивает неприятной прохладной волной, и он ведёт плечами.
— Это неправда. Когда ты в последний раз слушал учителя математики? — Слава разрывает на мелкие кусочки апельсиновую корку: это нервное. Русая чёлка спадает на глаза.
— Ну… я-то тут при чём? Мы о тебе говорим говорим же. Локально.
— Если мы вечно будем говорить о локальном, никакого глобального устроить не сможем, а тогда и локальное не пойдёт. Так я мыслю.
— Это тебе тоже какой-то философ рассказал?
— Не, это я уже сам придумал. Хотя, может, кто-то так до меня уже и говорил. Мы же в постмодерне все таки живем: все уже придумано до нас. Но мудро звучит, скажи же?
— Да, ничего так. Но пары прогуливать все равно не дело.
— Ты материалист, — отмахивается Слава. — ничего не смыслишь в символизме и думаешь только о своих мещанских гонках.
— Вечно безработные бакалавры ни локальное ни глобальное не построят, — пожимает плечами Киш и решает-таки надеть свитер обратно: зябко. — так я мыслю.
Материализм — это коммунальная квартира, двенадцатый час дня, запах апельсинов, «Божественная комедия» и почему-то — холодные пальцы, хотя на улице, между прочим, +2. Они живут вместе, но стараются контактировать не часто и по настроению, потому что, как известно, при слишком активной коммуникации в замкнутом пространстве очень быстро может проснуться неприязнь. Люди почему-то очень быстро друг другу надоедают. И Киш со Славой, смекнув, что неприязни в их четырнадцати квадратных метрах им точно не нужно, решили, что донимать друг друга приятным соседским общением смысла нет — они и так чувствуют дыхание друг друга по ночам, а это уже — достаточно сильная ментальная связь.
У Славы есть особенность: он всегда пьёт дешевый чёрный чай. В любой ситуации и при любых обстоятельствах. Дополнение к этой особенности — он всегда проливает его на паркет. Если вздумает перебираться с кружкой (ей даже необязательно быть полной) от небольшого стола в углу комнаты к кровати или обратно, то неизменно выплеснет содержимое на пол. В небольших количествах, конечно, но этого хватает, чтобы зачертыхаться и снова и снова вытирать пол кусочком старой футболки. (Идея
разрезать грязную старую футболку на тряпки изначально пришла Кишу, но грязная футболка, заляпанная супер-клеем, оказалась именно у Славы, поэтому разработку они негласно зарегистрировали именно на него).
Вечером закатное солнце слепит глаза. Золотой мороз лежит четкой белоснежной чертой на стене, кусочке стола, пачке печенья на столе, стуле и немного — на Славиной коленке.
В магнитофоне говорят разное: хорошее и плохое, но чаще всего, конечно, хорошее, потому что в России все всегда хорошо: солнце светит, два градуса тепла и, между прочим, у безработных бакалавров имеются апельсины.
Они сидят за столом — клеенка липнет к локтям — и слушают. Какие-то люди сегодня идут за хлебом и молоком, но в магнитофоне настоятельно советуют этого не делать, потому что это незаконно и плохо. А незаконное — это нехорошо, хорошо — это закатное солнце и +2 посреди зимы.
— Как думаешь? Все будет хорошо? — у Киша отчего-то страшно горят, болят тупой жгучей болью глаза.
— В смысле? — Слава склоняет голову.
— В смысле, закончится ли это когда-нибудь?
— Да закончишь ты университет. Не переживай. Ты же умник ещё тот. — пожимает плечами Слава. — И все будет хорошо.
Киш поворачивает голову к окну. К заляпанному отпечатками пальцев с внутренней стороны и следами прошедших дождей — с наружной окну липнет солнечный свет. Отчего-то пространство зависает в комнате, непонятный шум в ушах, будто они посреди вакуума, вместившего в себя только немытое окно, стол и бесконечный закатный свет. Тихо и светло, как за секунду до чего-то ужасного.
— Да я не про это хорошо же, — говорит Киш тихо, по больше части в сторону окна, и слышит его только пыль, толпящаяся в полоске света.
«…сегодня наш эксперт расскажет, чем вам может грозить поход за хлебом и молоком и о том, как именно внушают, что вам нужен хлеб и молоко.»
«…сегодня глупые дети решили, что хотят есть хлеб и пить молоко…» «…какой ужас!»
В дверь тихонько скребутся чьи-то ногти. Дверные петли поддаются с мягким скрипом. — Вера.
О, вера. Вера. От неё пахнет топленым молоком и мимозой. Бледное лицо, залитое пыльным солнцем из окна, появляется в проеме двери.
— К вам можно?
— Ну конечно же, — часто кивает Слава, стряхивая крошки с футболки (они теперь на полу, и в прочем, лучше, чем на футболке).
Она проскальзывает в комнату: соседка пролетом ниже, живет с мамой и собакой и всегда пахнет мимозой. Большая фанатка Леонида Андреева и Владимира Набокова, страдает легкой формой синдрома туретта и ходит только в длинных юбках и старых свитерах. Вера: обветренные руки и тёплые каштановые волосы.
— Привет, — Заспанная. Белая кожа. Теперь в комнате пахнет мимозой и пылью. — Ничего что я так?.. Без приглашения. Мне как-то неуютно дома. Так светло, — она достаёт из холщовой сумки пластиковый контейнер. — Ещё у меня есть пирог со шпинатом.
— Да ничего конечно, конечно — ничего, — Слава поднимается, освобождая ей стул. — Мы тут особо ничем и не заняты. Сидим вот только и ждём тебя.
Она улыбается, потирая глаза. У неё на щеке ресница: очевидно, она спала днём, потому что этот день — сплошной прозрачный полусон. Киш внезапно понимает, как он устал за неделю.
— Здорово, что ждёте. Я вот себя бы не ждала на вашем месте.
Слава не успевает услышать ее, потому что скрывается за дверью, чтобы налить в чайник воды из под крана.
— Чего так? — спрашивает Киш.
— Потому что я хочу поразговаривать об умных вещах, — она садится на Славин стул. Ставит контейнер на стол. Завитки каштановых прядей парят у ее висков, — пофилософствовать о вещах, в которых не разбираюсь. Мою маму это бесит, а собака уже наслушалась меня. Да и из неё сомнительный собеседник. А вы вон, книжки умные читаете, — она подцепляет двумя пальцами корешок «Божественной комедии». — иногда.
На обложке книги разводы от разлитого Славой чая. Она принимается с усердием распрямлять загнутые уголки страниц.
— Ну, в этом нет ничего такого. Все вокруг философствуют о вещах, в которых не разбираются. В этом же и есть смысл.
— Вот именно, — она цокает языком, обнаруживая одну порванную страницу. Как раз на седьмом кругу.
Слава возвращается с полным чайником и блюдцами. Он ставит чайник на платформу и щёлкает кнопку.
— Так что ты говорила..? Тебе грустно?
— Нет-нет, ни в коем случае, просто… на меня как-то все давит. Свет ещё этот. И новости неприятные.
— Новости и впрямь неприятные. Из приёмника только что сказали не покупать хлеб. И я вот думаю, как так? — Слава достаёт пачку с пакетированным дешёвым чаем, но в одну из кружек отчего-то насыпает хороший, не из пакетиков, а из банки, пахнущий фруктами и цветами, и заливает его кипятком. — А если кому-то очень сильно захочется? Что же здесь плохого?
— Я не слушала приёмник. Я спала. Но мне приснилось, что сегодня Песах. Было утро, но на улице в темноте валил снег. Я щёлкала выключатели, лампочки только мигали, но не горели. Я не могла найти собаку в темноте, звала маму, а она не приходила, — Вера зябко обхватила руками плечи. — Я с перепугу позвонила бабушке, а она плачет в трубку, я спрашиваю, что такое, почему ты плачешь, сегодня же день освобождения, а она мне говорит: «Вера, милая, какое освобождение, у меня хлеб заплесневел и молоко прокисло».
У меня сердце так колотилось, когда я проснулась. А потом-то я вспомнила, что мы не отмечаем Песах.
— Это, наверное, от того, что сегодня в центре все собираются одновременно купить хлеб. Или прогуляться. Я так и не понял, чего они там хотят, но из магнитофона говорили никуда ни в коем случае не ходить. — Слава ставит на стол кружки, придвигает к Вере ту, от которой исходит цветочно-фруктовый пар. — Вот у тебя и случилось раздвоение сознания своеобразное.
— Может быть, — Вера пожимает плечами. — Как тут можно устраивать такой переполох, когда на улице такое солнце?
— Мне одногруппник вчера сказал, что это все ради свободы, — сказал Киш.
— Свободы? — Вера задумчиво смотрит в потолок, залитый светом, обхватывая ладонями кружку. — Типа свежий хлеб — это свобода? Экая метафора на филфаке то.
— Свобода — это выбор, есть мне заплесневелый хлеб или не есть, можно также избежать плесени, тупо засушив его. А вместо молока я и кефир попить могу. Всяко лучше, чем закон нарушать и переть против магнитофона. Там всегда говорят умные вещи, — говорит Славик.
— А разве свобода — это не выбор, купить тебе свежий хлеб или гренки или лепешку в конце-концов?
— Ну, это ты многого хочешь. У нас такого разнообразия на прилавках нет.
— Да как же мы можем узнать, что есть, а чего нет на самом деле, если нам даже в магазин выйти не разрешают?
Слава садится на деревянную табуретку с облупившейся белой краской, и, видимо, она стояла в этой комнате ещё до того как сам Слава, Вера и Киш родились.
— Какое освобождение может быть, если молоко скисло? — продолжает Вера. — Вот, что бабушка имела ввиду. Из магнитофона рассказывают, что вот, мол, все в порядке, кефир — полезный, хлеб — хороший, ну, да, с плесенью, но всяко лучше, чем ничего, а если маслом сверху намазать, так вообще почти и не чувствуется серный запах. Но как же можно наслаждаться таким бутербродом, если бабушка в трубке плачет?
— Положить трубку? — шутит Слава.
— Если все в один момент положат трубку и останутся дома, когда солнце так сильно светит, то… это наверное… как-то неправильно? Оно же не зря так сильно светит?
Вера замолчала, а Киш все думал, как, неужели она все это говорила собаке? Неудивительно, что она не нашлась, что ответить. Собаки-то хлеб не едят, а если и едят, то потом у них болит живот. Верено бледное лицо — высокий лоб, детские, совершенно наивные щёки, узкий рот и губы — тоже почему-то бледные, как будто она замёрзла (хотя на улице, между прочем, +2) — светилось изнутри каким-то зимним искрением, почти таким, как за окном, но все же было в нём что-то до невозможности тёплое, как мимоза или топленое молоко или ее свитер в цветочек или свежий хлеб, который Киш не ел уже девятнадцать лет.
Она нахмурилась, уставившись в кружку.
— Мне так надоело верить и ждать великого освободителя. Они все время нас подводят, изворачивают религию, смотрят добрыми глазами и говорят громкие вещи, а все равно что-то в них не так. Не пойму, что, но мне все равно страшно. Мне приснился Песах, будто подсознание издевается над этой верой. Хлеб ещё этот. И солнце.
— Ну может, этот освободитель как-то иначе будет выглядеть? Мы-то тоже, знаешь ли, не в Ветхом Завете живем, и саранча на средней полосе не водится, — добавляет Киш. Он, в отличие от Славы, Библию читал, потому что он мальчик с филфака, и ему положено такие вещи читать, и понимает, о чем Вера говорит. Слава понимающе кивает ему в ответ, чтобы Вера не заподозрила, что он потерял нить повествования.
— Да в этом-то и смысл, что мы только и делаем, что ждём и магнитофон слушаем, и свято верим в то, что ничего кроме плесени на батоне не существует. А если и существует, то это не наше дело, и вот, может, однажды придёт кто-то и вытащит нас из забвенного незнания, и познаём мы все сорта хлебобулочных изделий. Все так боятся сделать что-то не так — потянуть связку или сместить позвонок, что так и ходят с болезненными мышцами. А вот кому-то надоело ждать, и они — предатели или легкомысленные дети, а мы — умники и даже книжки умные читаем.
Она так не хочет быть Верой из «Молчания» Леонида Андреева, она хочет просто быть верой бакалавров в то, что, может быть, все будет хорошо. Пока. Не грустить. И все будет хорошо.
«Божественная комедия» неловко лежала под прицелом трёх пар глаз, так будто ее осуждали, что она никак не может помочь безработным бакалаврам разобраться в смысле каких-то философских тем, в которых они не разбираются. Но в этом-то и есть смысл.
— Ну что мы, это… сходим, может, прогуляемся? Погода-то чудесная сегодня.