Статьи

Есенин. Обещая встречу впереди

Фрагменты книги. Готовится к выходу в издательстве «Молодая гвардия» осенью 2019 года


Тема «есенинских собутыльников», которые якобы затянули его в пропасть, постоянно возникает, но если попытаться понять, кто, собственно, имеется в виду, неизбежно возникнут сложности.
То, что Мариенгоф, Шершеневич и даже Кусиков этими собутыльниками не были, мы уже выяснили. Даже Кусиков, напомним, и тот страдал от есенинских загулов и ритм этот выдержать был не в состоянии.
Иван Грузинов — человек не из породы алкоголиков и балагуров.
Матвей Ройзман и Николай Эрдман — ни разу не пьяницы.
Рюрик Ивнев — тем более.
Может, его знакомые большевики спаивали?
Блюмкин, Устинов, Сахаров?
Ни в одних мемуарах про Блюмкина алкоголь вообще не фигурирует. С Устиновым наливались пару раз, да и вообще Георгий стал с какой-то поры до зелья этого падок — но вообще и он, и Сахаров были люди глубоко партийные, работавшие так, как большевикам в те годы полагалось: если партия прикажет — собраться в три часа и отбыть куда угодно для исполнения партийного задания. Спиться с такими — шансов нет. К тому же оба были семейными.
Про Вронского с Вардиным в этом смысле даже речь заводить неприлично: оба в известном смысле — фанатики, человеческие слабости — сведены к минимуму. 
Переходим к мужиковствующим.
Ширяевец почти не пил.
Клюев, как мы помним, долгое время тоже почти не употреблял, хотя в 1924 году и он поддался на общее настроение: Ахматова вспоминала, как в июле к ней в гости явились Есенин и Клюев — причем последний был пьян настолько, что лег поперек кровати, и заснул.
Ну, то есть, иногда все-таки принимал, но чтоб споить Сережу: едва ли.
Клычков, Орешин и Ганин — да, были не прочь опрокинуть, тем более за счет Есенина, — но время, проведенное с ними, было ограниченно: Есенин от них по самым разным причинам скоро уставал. Была близость творческая, мужичья — но душевная возникала куда реже.
Следуем дальше: Приблудный. Да, Ваня, он же Яков Овчаренко, был человек молодой, удалой, и к тому же хохловатый и вороватый. Проблема тут одна: Есенин его любил и в обществе преданного Приблудного нуждался. 
Бывало, накричит на него, один раз пивной кружкой разнес Приблудному голову, того унесли на носилках — но через неделю они снова были вместе.
Ваня, что ли, задурил наивного Сережу? 
Ну, это не так, конечно.
Наивный Сережа в 19 лет лавировал меж Городецким, Блоком и Мережковскими — и справлялся, в 23 года не менее успешно манипулировал имажинистскими связями и эсеровскими знакомствами, — а тут, накануне 29-летия, вдруг стал наивен.
Ничего тут от наивности нет: Приблудный был единственным поэтом, о котором можно было говорить: вот ученик Есенина, более того, с какого-то момента — достойный ученик.
Это потом, после есенинской смерти, достойные его ученики будут исчисляться в десятках — так или иначе ему будут наследовать и Павел Васильев, и Твардовский, и Исаковский, и Борис Корнилов, — но в 1924 году ничего подобного не наблюдалось. 
Есенин даже у Вольфа Эрлиха спросил однажды: может ли тот назвать себя его учеником. Эрлих честно ответил: нет.
Но другом Вольф Эрлих был преданным — и к пьянству, опять же, не столь склонным. 
И Приблудного, и Эрлиха Есенин подтягивал к себе по собственному почину — потому что оба молодые, от них можно задором подпитаться, — преданные, а даже и красивые: тоже немаловажно. 
Есенин сам был подтянутый, видный, — и с тех пор, как сбежал от Клюева, друзей себе подбирал под стать. Посмотрите на есенинские фотографии: вы никогда не увидите его в компании непонятных, неопрятных стариков или каких-нибудь обрюзгших персонажей — нет, напротив, всегда наглядная мужская стать соседствует с ним: Есенин и Мариенгоф, Есенин и молодой симпатяга Всеволод Иванов, Есенин и молодой красавец Василий Казин, Есенин и молодой красавец Чагин, Есенин и молодой красавец Леонид Леонов…
Есенин и ленинградские имажинисты, наконец.
Этих, пожалуй, чаще других подозревают в спаивании Есенина — но: смешно же. 
Когда ленинградские имажинисты ездили в Москву, никто не замечал, чтоб они спаивали Шершеневича или Мариенгофа, — просто потому, что никакой возможности к этому не представлялось. 
Есенин сам был инициатором этого времяпрепровождения — в нем неизменно просыпался его константиновский дед, возвращавшийся с заработков — и устраивающий праздник всей улице на несколько дней, пока все с ног не свалится, а бабка не спрячет непропитые еще деньги. Может, деда тоже спаивала константиновская улица?
Ни Эрлих, ни Ричиотти, ни Шмерельсон в 1924 году и предположить не могли, что имеют дело с человеком, который имеет суицидальные наклонности, который весь заграничный вояж пил так, что это уже напоминало медленное самоубийство, и посадил и печень, и почки, и все остальные органы, и выжег мозг, — ведь только жестоко пьющий человек понимает смысл уже написанной к тому времени строчки «…осыпает мозги алкоголь». 
Нет, отличные, бравые, смелые, добрые эти ребята — Эрлих, Ричиотти, Шмерельсон, и прочие, и даже Приблудный, — были уверены, что имеют дело с таким же молодым бодливым быком, как они, — разве что на пять-семь лет старше, разве что опытней, разве что известней.
А большинство из тех, кто потом кивал непонятно на кого, уверяя, что Есенина споили, — зачастую сам хотел оказаться в той же самой компании, — и более ничего.
Вон, Всеволода Рождественского, интеллигентнейшего человека, который проживет огромную жизнь признанного советского поэта, — позвали, и он вместе со всей компанией пил из горла все подряд напитки вперемешку, трещал трещотками и ходил на руках.
И все остальные, кто попадали в есенинскую орбиту, — делали точно то ж самое. 
Всеволод Иванов — никакой не пьяница, а крепкий сибирский мужичок, который тоже проживет немалую жизнь признанного советского писателя, — то в одном письме, то в другом того года хвастается: пил с Есениным, опять пил с Есениным, пил и куролесил с Есениным, пил и Есенину не уступал.
А Валентин Катаев? Которому предстояла огромная жизнь советского классика? Та же история!
А споил-то кто? Имя назовите!
Да никто.
Просто не было уже никого, кто посмел бы ему отказать.
Может, в давние времена мог бы Клюев — но его понизили в правах.
Точно мог бы Мариенгоф — но его отлучили за реальные или мнимые прегрешения.
Есенина любили, и да, ему завидовали — и, может быть, кто-то из перечисленных втайне ждал, что все еще крепкий к алкоголю, неутомимый, безоглядный, буйный Есенин однажды спотыкнется, упадет, — чтоб видеть его упавшим, — ну и на правах, наконец-то, сильного подать ему руку. Вставай, что ж ты…
А то ведь какое сердце надо иметь, чтобы вечно наблюдать, как Есенина обожают толпы, как с трудом терпят, пока читаешь ты — и снова зовут своего Сережу, и сползаются ко сцене, и тащат опять его куда-то на руках — куда? Куда они собирались его донести?
Легко ли было Клычкову? Сильному на самом деле поэту! Легко ли было Петру Орешину? Шершеневичу и Кусикову — точно было тяжело.
Клюев вообще страдал.
Но все — и любили, или — старались любить, и — мучились.
Есенин, желая помочь товарищам — самому старшему и самому младшему, — организовал как-то в Ленинграде, в этот заезд, выступление на троих: он, Клюев и Приблудный. Аудитория была студенческая — открытая, гуттаперчевая: гни ее, как хочешь, — только силу покажи. Но студенты послушали Клюева, послушали Приблудного и честно взмолились: пусть эти двое больше не читают — лучше вы, Сергей Александрович. Лучше только вы.
Что Есенин мог сделать после вечера?
Стол накрыть — и Николая накормить, а Ивана напоить: чтоб хоть как-то подсластить им жизнь.
С утра проснулся — голова набок — позвонил имажинистам: приходите лечить, дети мои.
В итоге добрый друг и точно не собутыльник Володя Чернявский вспоминает: когда бы ни зашел я к Сергею — вечный кабак.
Но у Чернявского — семья, у Чернявского — жена, у Чернявского только что родился ребенок.
Он во всякий лишний час и с каждым лишним рублем бежит к своему чаду.
А у Есенина — вот только что Надя Вольпин родила: а он боится идти посмотреть на ребенка.
А вдруг увижу и полюблю?
В итоге Есенин идет провожать Чернявского и просит его: а дай я к тебе зайду посмотрю на твоего ребенка?
А тот с сомнением ссылался на то, что жена уже спит, и дитя спит — давай в другой раз, — а сам втайне не верил, что Есенину вообще может быть интересен семейный быт. Думал: из дружеских чувств просится, чтоб приятней сделать.
А он просился, чтоб для себя понять: ничего ведь страшного не случится — сейчас на этого гляну, а потом, может, и к своему схожу — не съест же он меня.
Но раз Чернявский не пустил — пойду домой. Хотя что там дома делать одному? Захвачу Ричиотти, он отлично играет на баяне, песен с ним попоем, пивом запьем. 
Допился в Ленинграде тем летом до того, что с пьяных глаз полез верхом на встреченную где-то лошадь: я ж деревенский, я вам покажу.
Закончилось и в Ленинграде все ровно так же, как в прошлый раз в цирке: упал, разбил лицо, ушиб грудную клетку, повредил позвоночник.
Позвоночник пришлось вправлять.
Гале Бениславской жаловался в письме, что стало тяжело дышать.
Воспринял падение с лошади как знак свыше: парень, остановись, — а то в другой раз, как дети Айседоры, с моста свалишься, и поминай как звали.
Есенин, пользуясь случаем, сбежал в Сестрорецк — там у знакомых жилье освободилось.
Посидел там день, два, три — трезвый.
Писал, читал, отсыпался. Просох, прояснился.
И заскучал вскоре: ну сколько можно писать, сколько можно читать.
Стал раздумывать, кого зазвать.
Если явятся имажинисты — они юные, им море по колено, — опять начнется.
Приблудный — тоже пьянка неизбежная.
Клычков, Орешин? Тяжело с ними.
У Чернявского семья, театр.
Вдруг вспомнил: а Вася Казин? Солнечный, молодой, не пьющий. Вот его.
И написал Васе Казину письмо: приезжай, Вася. 
Даром что первый сборник его стихов разругал.
Это ничего. У Эрлиха вон вообще пока ни одного хорошего стихотворения нет: разве что склад ума поэтический, обнадеживающий. 
А у Васи хотя бы десяток отличных стихов есть.
 


Казин, хоть и горд был, что его позвал сам Есенин, но вырваться не смог.
Из Сестрорецка Есенин вернулся обратно в Ленинград.
Главой Ленинградского отделения Госиздата работал Илья Ионов (настоящая фамилия Бернштейн) — 57 лет, в прошлом профессиональный революционер, член Центральной контрольной комиссии РКП(б), автор двух никем не замеченных книжек стихов, написанных в народническом стиле, шурин главы Ленинграда Григория Зиновьева (родная сестра Ионова была его второй женой), председатель Ленинградского общества политкаторжан. 
Харизматик, одесский еврей, в 1908 году по обвинению в принадлежности к военно-боевой организации Петербургского комитета РСДРП был приговорен к 8 годам каторги и отбывал ее в каторжных тюрьмах, в том числе в Шлиссельбургской крепости. Так и просидел до февральской революции 17-го.
Они познакомились и начали, насколько это возможно — учитывая разницу возраста, статуса и некоторых убеждений, — приятельствовать.
Есенина всегда тянуло к большевистским лидерам — тут была особая смесь и любопытства, и восторга, и обиды, и даже в какой-то степени затаенной неприязни, от которой он явно хотел избавиться, и — куда без него — крестьянского лукавства: сейчас я с вами сойдусь, а вы меня прокатите на своем большевистском горбу.
В случае Ионова-Бернштейна нельзя не отметить и отдельную, устойчивую тягу Есенина к этому древнему, поразительному народу. 
Испытывающий по поводу насыщенных и непростых русско-еврейских взаимоотношений перманентное раздражение, Есенин одновременно испытывал столь же устойчивое желание сойтись, сдружиться, объясниться — желательно с кем-то могущим разрешить накопившиеся вопросы: должны все эти противоречия иметь хоть какие-то объяснения.
Не Эрлиху же их разрешать. Эрлиха Есенин очень любил — но что мог этот юнец объяснить. Души в нем было — с избытком, а ума — не больше, чем в Приблудном.
Ионов подходил для этих целей.
К тому же он купил у Есенина собрание стихов — книга под имажинистским названием «Ржаной путь» находилось в стадии подготовки.
В качестве предисловия к сборнику Есенин пишет программное стихотворение, многое в его взглядах объясняющее:
 
Издатель славный! В этой книге
Я новым чувствам предаюсь,
Учусь постигнуть в каждом миге
Коммуной вздыбленную Русь.
 
Можно, конечно же, впасть в ложную филологичность и напомнить, что прилагательное «вздыбленный» в буквальном смысле может означать «висящий на дыбе, переживающий пытку», — но все это, конечно, от лукавого: торжественные эти стихи говорят совсем о другом — я, поэт Сергей Есенин, хочу разделить с вами, большевиками, наш общий праздник обновления жизни, — да, волею судеб, на несколько лет мне пришлось выпасть из всех этих процессов, но я готов вернуться и наверстать утерянное.
Эрлих вспоминает, что в начавшийся наконец «трезвый» период Есенин ежедневно сидел у Ионова с трех до пяти вечера в Госиздате. Ионов много рассказывал о своем заключении, о Шлиссельбургской крепости, о ссылке сначала в Нарым, а затем в село Тутура Верхоленского уезда Иркутской губернии. Неизбежно выплывали истории из жизни иных каторжников царских времен. Понемногу у Есенина вызревал замысел «Поэмы о 36», в основе которой будут лежать разговоры с Ионовым.
С тех пор как Ленин умер, Есенин был внутренне готов к созданию советских вещей — уже не той, «космической» формы, характерной для его поэтики 17–18 годов, — но реалистических, повествовательных, имеющих прямое отношению к тому, что на самом деле происходило: нужен был только сюжет — и вот он, кажется, нашелся. 
 


13 июля состоялось еще одно удивительное путешествие из разряда «ах, нам бы в тот день в ту компанию».
Всероссийский союз писателей зафрахтовал пароход для путешествия из Ленинграда в Петергоф. Билеты на рейс продавались — по всему городу висели афиши.
Главными выступающими значились вернувшийся из эмиграции Алексей Николаевич Толстой и Сергей Есенин.
Помимо них, однако, присутствовали и символист Владимир Пяст, и Всеволод Рождественский, и вся есенинская свита: Иван Приблудный, которому тоже предоставили право выступать, и компания имажинистов.
С утра пароход уже стоял на всех парах, публика собралась, все литераторы прибыли — не было, как обычно, одного Есенина.
Толстый и важный администратор в необычайном волнении носился туда-сюда по палубе, выглядывая кудрявую голову, — и, наконец, с облегчением обнаружил Есенина, сопровождаемого друзьями: кто-то из имажинистов тащил ящик пива.
Впрочем, когда Есенину, уже усевшемуся на палубе, кто-то из сотоварищей — скорей всего, Приблудный, — поднес открытую бутылку, тот отреагировал неожиданно:
— Пошел вон, пока я тобой палубу не вытер… — И когда тот безропотно удалился, резюмировал сам для себя: — Как можно пить в такое утро…
Было солнечно, хорошо.
Все мемуаристы один за другим повторяют: несмотря на то что Толстой своими сатирическими рассказами довел публику до гомерического хохота, выступавший уже под вечер, после него, все еще трезвый Есенин сразу отыграл свое: публика ликовала, плакала и обожала.
Свой кус славы выхватил и Приблудный, нисколько не обидевшийся на прилюдное унижение, и читал свое на этот раз с успехом, и, пытаясь Есенину угодить, после выступления веселил публику — на этот вечер став, что называется, душой компании: все, что угодно, лишь бы Есенин взъерошил голову его, за ухом почесал, простил, приголубил.
Тот простил, приголубил — Приблудный взвился еще пуще: не ясно стало, с кого смеялись больше — с рассказов Толстого или шуток Приблудного.
Но в какой-то момент Есенин утомился этим весельем и пропал.
Бросились искать — никто, кроме Всеволода Рождественского, не нашел.
Есенин был в матросском кубрике и, подыгрывая себе на баяне, пел — собственные стихи на собственную музыку.
Кажется, он уже догадался о том, что станет нормой на все последующее столетие: положенные на мелодию, стихи становятся доходчивей и проще достигают сердца тех, кто к чтенью не привык.
Матросы, свободные от вахты, благоговейно слушали Есенина.
Зная уже за собой, что в состоянии покорить людей, любящих и понимающих поэзию, Есенин остро хотел быть обожаемым людьми, книг не читающими — а таковых всегда большинство.
Рождественский пишет, что в промежутках меж куплетами Есенин замечательно импровизировал на баяне, поражая мастерством владения инструментом.
Тальянку Есенин освоил еще в Константиново, а затем, при случае, доучивался, взяв в руки баян.
Есть также несколько свидетельств, что он и гитарой немного владел.
Судя по всему, история примерно такая же: еще в Константиново в какой-то мере он освоил балалайку, поняв элементарные переборы и принцип игры на струнных, а потом, где мог, подглядывал, как это делается.
Мелодии для песен на свои стихи Есенин, скорей всего, строил на основе каких-то народных песен.
Известно, что как минимум три своих стихотворения Есенин положил на музыку и время от времени пел.
На пароходе он исполнял «Не жалею, не зову, не плачу…».
Существовал есенинский мелодический вариант стихотворений «Годы молодые с забубенной славой…». 
Мелодию к стихотворению «Вечер черные брови насопил» Есенин придумал вместе с сестрами Катей и Шурой.
Есенин-исполнитель и Есенин-композитор — темы необычайно волнующие, но, увы, не имеющие никакого разрешения.
Не велись записи ни его игры на баяне, ни пения, не производилась нотная запись сочиненных им на свои стихи песен.
Мы знаем только, что у него был хрипловатый, приятный тенор — и пение его, и сами песни неизменно нравились всем, кто их слышал.
Тогда, на пароходе, из матросского кубрика его с баяном вызвали на палубу — и он там устроил целый концерт.
И вообразить невозможно: Есенин поющий, бард с баяном.
 


В 20-х числах июля Клюев засобирался в свою Вытегру.
Купил билет на пароход, отходящий рано утром.
Есенин обязался его проводить, но еще с вечера начали выпивать: Приблудный, Чапыгин, поэт Игорь Марков, еще кто-то.
Чапыгин в ночи начал волноваться, что Есенин зальется через край и они не смогут крестьянского собрата Николая Алексеевича обнять на прощание. Однако Есенин оставался на ногах. Они отправились на пристань у Литейного моста искать пароход и дожидаться его отплытия еще часа в три ночи.
Когда разыскали, уже рассвело.
Явился, наконец, Клюев.
Перенесшая всю ночь на ногах компания понемногу редела: Приблудный и тот куда-то запропал, — хотя потом стало ясно, куда, — но Есенин был все еще странно бодр.
До отплытия еще оставалось время — и они втроем — Есенин, Клюев, Чапыгин — пошли к Летнему саду.
Разыскали буфет на Летней пристани.
Чапыгин был уже не в состоянии пить, а Есенин в состоянии. Заказал пива.
Посидев немного, Чапыгин ушел, Есенин остался с Клюевым — и, на удивление, пить наконец перестал.
В последнее время, оставаясь со старшим своим товарищем в малой компании, Есенин демонстративно отказывался читать стихи: Клюев над ними неизменно надсмехался — но здесь все пошло иначе.
Что-то, видимо, вспомнилось из прошлой, или позапрошлой уже, петербургской жизни.
Есенин почувствовал, что в отсутствие его свиты Клюев отмяк, успокоился.
Есенин читал ему из написанного в последнее время — и Клюев делал точные и умные замечания; и было видно, что искренне рад хорошим стихам младшего брата. 
Расстались нежно.
Вернувшись домой, лег наконец спать.
Проснувшись, увидел, что Приблудного нет — уехал.
Последние недели Есенин дописывал поэму «Песнь о великом походе» — сидел без денег, и Приблудный назанимал у всех подряд — под скорый есенинский гонорар. Сумма собралась изрядная. Что-то досталось и Есенину, остальное Приблудный держал при себе — чтоб старший товарищ в разгульном настроении все не спустил. 
Как выяснилось, в честь своего скорого отбытия в Москву Приблудный сшил себе на эти деньги костюм.
Утром, нарядившись в обновку, он понял, что к его костюму совсем не идут его поношенные ботинки.
Снял их и, недолго думая, обулся в есенинские — заграничные. 
Посмотрел в зеркало — и ахнул: жених! посол в Монреале! всероссийский денди!
…Все равно у Сережи еще одна пара есть.
Есенин писал ранее, что Мариенгоф вор хуже Приблудного, но тут снова передумал. Написал ей, что вор Приблудный хуже Мариенгофа; и потребовал заодно, чтоб она с Приблудного вытребовала три червонца за ботинки: то есть ношенные Ваней ботинки он принять обратно уже не желал.
Успокоившись, перечитал рукопись «Песни о великом походе» — и понес Ивану Майскому в журнал «Звезда».
«Песнь о великом походе» — первая из цикла больших советских вещей безусловно просоветской направленности.
Есенин с этой вещью поставил себе явственную цель вернуть имя первого революционного поэта России.
Майский должен был оценить. И денег дать.
 


Поэма написана в новой для Есенина, будто чуть пританцовывающей, манере — на стыке скоморошьего сказа и частушки.
Заломив картуз, рассказчик в игровой манере, начав с нескольких картин времен Петра Великого, переходит к дням революции, чтоб изложить то, как он увидел центральные события Гражданской войны.
Обзор ведется из города революции.
 
…Как под Питером
Рать Юденича!
Что же делать нам
Всем теперича?
 
Есенин имел в виду осеннее, 1919 года, наступление Юденича на Петроград.
Помимо наступления Юденича, Есенин упоминает иные, не менее пугающие события: казачьи восстания на Дону, наступление Деникина.
 
Пот и кровь струит
С лиц встревоженных.
Бьют и бьют людей
В куртках кожаных.
 
Под «кожаными куртками» имеются в виду, само собою, большевики. Поражение и погибель их, казалось бы, неизбежны, но:
 
Ой, ты атамане!
Не вожак, а соцкий.
А на что ж у коммунаров
Есть товарищ Троцкий?
 
Помимо Троцкого, в поэме упомянуты организатор обороны Петрограда Григорий Зиновьев (и шурин Ионова, да, которому Есенин собирается, между прочим, сдать эту поэму для отдельного издания), Фрунзе, Буденный. 
(Потом Фрунзе пришлось заменить на Ворошилова по объективной причине: имя его упоминалось в контексте событий на Дону — а Фрунзе там не было.) 
Никаких двойных смыслов в поэме сколько не ищи — не обнаружишь: автор самым безусловным и панегирическим образом на большевистской стороне:
 
Ах, яблочко,
Цвета милого!
Бьют Деникина,
Бьют Корнилова.
Цветочек мой!
Цветочек маковый!
Ты скорей, адмирал,
Отколчакивай. 
 
Там есть несколько удачно придуманных кусков, однако «Песнь о великом походе» не относится к числу ни безусловных есенинских шедевров, ни к числу канонических текстов советской литературы.
Вместе с тем нельзя не отметить ни легкость, с которой Есенин пользуется новой поэтической манерой, ни последующее воздействие этой манеры на многочисленные, революционного толка, баллады и поэмы, написанные впоследствии.
К середине 1924 года свод поэтических текстов о Гражданской был еще невелик — мифология эта едва начала создаваться, — и можно лишь удивиться, как точно Есенин наметил ту дорожку, по которой стоит идти: эта нарочитая, под перепляс «Яблочка», разудалая интонация — готова в любой миг обернуться то ли предсмертной истерикой, то ли принятием смерти, подвигом и победой. 
Сильный поэт и критик, едко завидовавший Есенину Николай Асеев позже отметит одну немаловажную вещь, заявив, что эта поэма отравлена «устряловщиной».
Николай Устрялов — известный публицист той поры, до недавнего прошлого бывший в стане белогвардейцев; это он придумал термин «национал-большевизм». Смысл казавшегося парадоксальным определения был прост: большевики, по общему мнению, начали свою деятельность как разрушители империи, но, подчеркивал Устрялов, поневоле втянулись в работу по воссозданию империи, став наследниками российских императоров и, в самом широком смысле, русскими националистами. 
Асеев настаивал, что в есенинской поэме слишком чувствуется желание автора срифмовать большевистский задор с петровской «дубинкой», которой император в начале поэмы околачивает глупого дьяка. 
Что ж, скорее всего, Асеев был прав.
Майский поэму прочитал в присутствии Есенина и ахнул: «Берем! В ближайший номер!»
Внутренне ликовал: не к Вронскому в «Красную новь» такую вещь принесли, не к пролетариям в «Октябрь» — а к нему: это ли не удача!
Есенин сразу выпросил себе гонорар за поэму.
Тогда в журналах платили за публикации гонорары — и преогромные.
Многократно отблагодарив Майского за отзывчивость, Есенин на радостях исчез.
 


…Спустя сутки в редакции неожиданно появился неизвестный человек сомнительной наружности, явно не имевший к литературе никакого отношения.
Он хрипло спросил:
— Как мне повидать товарища Майского?
Несколько озадаченный Майский подумал, что зря в редакции нет охраны, и признался:
— Это я.
Гость передал ему записку.
В записке Есенин попросил немедленно выслать ему с этим самым человеком сто рублей.
— Где человек, передавший вам записку? — спросил Майский.
Тот пожал плечами:
— Там…
Отдавать невесть кому такие большие деньги было бы глупо. Проклиная все на свете, Майский выбрал самого крупного и здорового сотрудника и велел незнакомцу вести их к автору записки.
Как и следовало ожидать, тот находился в натуральном, подпольном нэпманском притоне: темное помещение с золотыми разводами на стенах и плюшевой мебелью.
Есенин был в белых кальсонах, тапочках на босу ногу и пестрой, судя по всему, не своей, рубашке.
Он бросился к Майскому:
— Иван Михайлович, выручайте!
Тут же появилась хозяйка в сопровождении охранника — еще более крупного, чем самый здоровый сотрудник журнала «Звезда». Более того, у самой хозяйки были огромные, больше мужских, руки.
Она ласково попросила уплатить за Сережку некий «долг чести».
Майский отдал сто рублей.
Есенину выдали пиджак с короткими рукавами значительно меньшего размера.
В этом пиджаке, в кальсонах и в тапочках, Майский отвез Есенина на извозчике домой.
Гонорар за поэму о великих событиях Гражданской войны был спущен за сутки на неведомые развлечения: Есенин еще и должен остался Майскому.
Впрочем, костюм, рубашка, тапочки — все-таки неожиданные приобретения в память о «…великом походе».
Зато ботинок теперь у него не было никаких — одни увез Приблудный, другие остались в притоне. 
31 июля Есенин скоропостижно выехал в Москву в компании Эрлиха: как-то неприметно он стал самым близким его другом.
В Ленинграде многие удивились: куда так скоро.
Объяснения были самыми банальными: Приблудный занимал у всех денег, Есенин должен вернуть все с гонорара, но отдавать оказалось нечем.
Более того, и в Москве денег взять было негде.
Одно спасение: его там заждалась Берзинь.
Есенин уже ехал в поезде, а она думала, что он еще в Ленинграде, и в очередной раз писала ему: «До Москвы доходят слухи, что пьете и что разбились!!! Не знаю, насколько верно то и другое.
Черкните пару строк. Очень хочу видеть, хоть не самого, а только почерк.
Если написать трудно или не хочется, то не принуждайте себя к этому. В Москве все по-старому. Все сплетничают, пьют, влюбляются и т. д.
Я никого не люблю, живу смиренной вдовицей…
Ну, целую Ваш загривок».
Мы видим письмо, конечно же, любящей и с теплой улыбкой тоскующей женщины, знающей, что ждать ей нечего… но, вдруг.
Есенин с Эрлихом сразу бросился к ней: Аня должна была что-то придумать, спасти.
Первым делом Есенин прочел ей «Песнь о великом походе».
Берзинь всплеснула руками: надо публиковать поэму в «Октябре»!
(Сама подумала: уроки Вардина не прошли зря! Вот блистательный результат!)
О том, что поэма продана в «Звезду», Есенин не стал ей сообщать. 
Продавать поэму сразу в два журнала было совершенно недопустимым, но жить ему было совершенно не на что.
По сути, он совершил подлог.
Дополнительный флер этой истории придает тот факт, что Есенин до этих пор считался человеком Вронского — и безусловно дорожил отношениями с журналом «Красная новь». Деятели же «Октября» разве что четвертовать не призывали Вронского — но в целом воевали с ним всерьез и свирепо.
Передавая поэму в «Октябрь», Есенин не просто вводил в заблуждение сразу две крупнейшие редакции, но и ставил свои отношения с Вронским на грань разрыва.
А-а-а, ну и… черт с ним, решил Есенин, и ответил Берзинь: да, отдаю, пусть публикуют, но гонорар сразу.
Нужен был только текст: читал Есенин по памяти, а рукопись осталась у Майского. 
Надо было срочно ее переписать.
Эрлих, обладавший уникальной памятью, сел за стол, и тут же, пока Сергей и Аня болтали и выходили покурить, не сделав ни одной ошибки, поэму записал.
Она хранилась в его голове целиком.

  •  
  •  
  •  
  •  
  •