Проза

Чудотворец

Чудотворец был высокого роста…

Что за чушь!

Моцарт Хармс-3, Сергей Мокеич в физике, содрал с головы таламусовый венец и с отвращением выплюнул вмиг ставшую чужой во рту обгрызенную шершавую трубку. Потом осторожно спустил затекшие ноги, обтянутые нелепыми полосатыми носками с неудобными резинками, с ветхого двухтумбового стола, мигом превратившегося в обычную полоску живого стекла на магнитных подвесах. Вскочил и прошелся по кристаллической киновии, парящей в поднебесье Нового Петербурга.

— Что за чушь! — повторил он уже вслух.

А ведь так хорошо все начиналось!

Впрочем, нет. По правде сказать, начиналось все не так уж хорошо. Гроссмейстеры, коллеги Сергея Мокеича, собираясь в узком физическом кругу, любили порой подтрунить над своими недалекими (в обоих смыслах) предшественниками, которые всерьез надеялись с помощью компьютерных генеративных моделей, звучно, но непонятно называемыми нейросетями, написать, к примеру, второй том «Мертвых душ». Сколько трудочасов было затрачено, господи боже мой, сколько, впрочем, и солидных грантов благополучно освоено, прежде чем заказчики поняли наконец очевидное: «Мертвые души» может написать только Гоголь. Значит, задача не в том, чтобы сгенерировать текст, а в том, чтобы сгенерировать Гоголя. Но как?! Легко сказать — «сгенерировать Гоголя». Это все-таки посложнее, чем построить маршрут до ближайшей фейжоадерии или скомпоновать отчетный доклад, который другая такая же нейросеть одобрит и подошьет в виртуальную папочку на вечное хранение. Без белковой неопределенности, аминокислотной сырости, той самой человеческой сумасшедшинки тут не обойтись.

А где взять?

Простых-то, обыкновенных сумасшедших всегда хватало. В том числе — вполне социально адаптированных. И даже успешных — по житейским меркам. Но тут же надо не просто по клавиатуре порхать или по планшету чертить, этому и обезьяну научить можно — ту самую, из примера про сто обезьян с пишущими машинками и Британскую энциклопедию. А вот исхитриться поймать волну, войти в резонанс, слиться с нейросетью в экстазе прямо-таки любовном, чтобы восстал и заструился фиджитальный призрак, голем-гоголь, принадлежащий тому и этому миру, — то лишь избранным дано. Занятие на стыке точной науки, вдохновенного искусства и профессионального спорта. Вроде шахмат. Вполне, кстати, к концу XXI века угасших. Все из-за тех же вездесущих нейросетей. Следить за состязаниями которых с живыми гроссмейстерами стало так же скучно, как следить за состязанием бегуна с паровозом. Как ни тренируйся, а все равно обгонит. И даже не нужно уточнять, кто — кого.

Но люди — редкие, штучные люди, наделенные тем уникальным набором задатков, который и выводил их в шахматные чемпионы, — по-прежнему появлялись и продолжали упорно заниматься своим безнадежным делом. Кто-то из разработчиков догадался наконец привлечь к отладке креативной нейросети одного из последних молодых могикан от шахмат — и этот «ход конем» оказался решающим. Более того, задним числом он стал казаться таким же естественным, как набор первых космонавтов из летчиков-истребителей. Так последние шахматные гроссмейстеры стали первыми нейрогроссами — мастерами симбиотического нейроклонирования. А потом таких мастеров и без шахмат научились распознавать.

И понеслось.

Начали, естественно, с Моцарта. Кто еще насочинял так много, сложно, разнообразно и при этом узнаваемо? Появился нейромоцарт-1, потом нейромоцарт-2, потом нейромоцарт-95. Это могло бы показаться некоторым перебором — но подоспели десятки микеланджело, сотни толсты́х… Общий уровень креатива поднялся, как вода на реке, перегороженной плотиной. Никогда человечество не наслаждалось таким половодьем гениев, по сравнению с которым Афины Перикла, флорентийское Кватроченто и русский Серебряный век кажутся перекличкой одиноких голосов в ледяной пустыне.

А потом этот поток гениальных творений неожиданно преградила подводная скала. Когда любой корпоративный праздник сопровождается увертюрой Чайковского или Россини; предвыборные листовки для муниципальных выборов пишет Джонатан Свифт; речи кандидатам — Авраам Линкольн, а визуал для каждой рекламной кампании компонует Климт или отрисовывает Боттичелли — это приедается. Да-с, кто бы мог подумать: гении тоже приедаются!

Но выпущенного из бутылки джинна обратно не загонишь, не правда ли? Мудрено сказать рекламщикам, спичрайтерам и прочем креативщикам: «Ребята, хватит! Приглушите гениальность!» То есть сказать-то можно, они даже усердно покивают и горячо согласятся, подпишут миллион пышных хартий (составленных самыми удачными нейробертранами расселами)… и втихаря продолжат. Потому что платят заказчики, а не составители хартий. И платят за результат. А любые искусственные ограничения на мощность генеративных нейросетей легко обходятся. Как вообще всегда обходятся любые внешние ограничения, накладываемые теми запретителями, которые лично от этих запретов ничего не теряют. Онтологическое перенасыщение гениальными творениями — оно же как бы общее, а разочарованные заказчики и потерянные заказы — свои, личные.

Вероятно, «эпоха моцартов» просто сошла бы на нет сама собой. Оставшись раздутым застывшим мифом, вроде затянувшегося «лета любви» последней трети XX века, породившего изумляющий переизбыток электрифицированных музыкальных групп, записавших неисчислимое количество альбомов, большей частью весьма посредственных. Но человеческая изворотливость и здесь нашла лазейку. Да, признаем, что очередной, 225-й Моцарт никому не нужен. По большому счету, и первого, органического Моцарта вполне хватало — столько он всего успел. Значит, нужно создавать генеративные модели творцов безусловно гениальных, но в силу внешних причин не успевших реализоваться той же мерой, как те, чьи творения в прямом смысле у всех на слуху (и на виду). Не Моцарт, а Перголези. Не Климт, а Шиле. Впрочем, они, трагически рано умершие и вопиюще недореализовавшиеся, тоже все-таки слишком заметны. Нет, нужны по-настоящему забытые одиночки, фигуры второго-третьего ряда. Рано сожженные раком и туберкулезом, задавленные нуждой и задушенные цензурой, сгинувшие в тоталитарных лагерях и павшие на империалистических войнах. Лунц, а не Катаев. Ольга Розанова, а не Марк Ротко.

Они-то, некогда герои ученейших диссертаций, и сделались теперь главным сырьем для нового креатива. А важнейшей задачей начинающего гроссмейстера стало выбрать себе правильного моцарта — то есть того прототипа, который ближе всего подходит к его собственной органике, во всех зыбких смыслах этого коварного понятия. В принципе, ничего нового: с XIX века, когда вообще появилось понятие исполнителя-виртуоза, никого не удивляло, что кто-то из пианистических суперзвезд особенно хорош в Бахе, а кому-то ближе Лист и Шопен. Сколь же важно это теперь, когда задача — не исполнять Шопена, а стать Шопеном! Пусть даже моцартом Шопеном-58.

Нет, конечно, можно и не залезать на плечи гигантов. Твори, выдумывай, пробуй! Мы, как говорится, живем в свободной стране. И при свободном рынке. Так что, пожалуйста — сочиняй самостоятельно. И публикуйся за cвой счет, или, что то же самое, за символическое вознаграждение, как в эпоху позднего карбона. А если все-таки решил сделать креатив своей профессией и рассчитываешь на подобающий доход, изволь и относиться к этому занятию профессионально. Хочешь получать гонорары, как Микеланджело от папы Юлия, — будь им. В смысле, Микеланджело. Быть современным папой Юлием тоже желающих хватает, но это совсем другой жизненный трек. Хоть сильные мира сего именуются нынче не папами и великими магистрами, а президентами и главами советов директоров.

 Сергей Мокеич, потомственный креатор без остро выраженной предрасположенности, но из правильной семьи с хорошо налаженными связями, долго перебирал, с кем, собственно, ему образовать нейропару. Анна Бунина, Максим Березовский, Григорий Сорока? Друзья родителей хвалили за изысканный выбор, показывающий искушенного знатока, но результаты оказывались не слишком убедительными. Пока наконец в каком-то необязательном разговоре на какой-то случайной вечеринке ему не напомнили про этого чудака из чудаков, реализовавшегося в малой степени (принимая во внимание колоссальный потенциал), подписывавшегося глобализованным именем Хармс и при этом, как ни странно, его земляка. Он сгинул во второй фазе Переломной войны и, после недолгого всплеска интереса в эпоху последнего карбона на рубеже XX–XXI веков, оказался почти забыт.

Сергей Мокеич примерился, попробовал… Что ж, это было уже что-то. И — пошло́! Первые удачные креативы, первые заказы… Дальше — тот самый «многих славный путь», который на самом деле доступен лишь очень немногим: горячее одобрение семьи (все-таки не подвел Сережа!), скромная, но вполне устойчивая и устойчиво прибывающая репутация, она же слава, — и, что не менее существенно, доход, последовательно увеличивающийся по мере роста ответственности.

А каковы окажутся впечатления твоего Чармса от нового китеж-града? А что твой Шардам скажет об открытии лунного обогатителя тяжелой воды? Давай, Сережа, нацепляй моцартову корону, намывай ýниты. И Сережа послушно тянулся за таламусовым венцом (чье отдаленное сходство с париками XVIII века и привело к тому, что называть моцартами стали не только собственно моцартов, но вообще всех нейрогроссов) и намывал.

А сейчас — заколодило. И как всегда — не вовремя. Сергею Мокеичу не без хлопот и волнений достался престижный и выгодный заказ. От того (или, точнее, на того), у кого было чуть больше оснований считатьcя современным Юлием. То есть, разумеется, это не был прямо «заказ» с ТЗ и счетом-фактурой. Нейрогроссы — натуры легковозбудимые и столь же легко перегорающие, грубая прямота во взаимодействии с ними неприемлема! А то не взовьется гоголь-голем, и все тут. Просто с моцартом Хармсом связался его леопольд и сообщил, между прочим, что у него интересовались, готов ли он будет помочь кавалер-президенту Паданской республики Сильвио Пелликони добиться желаемого на очередном консультативном референдуме. Да-да, они — те, кто связались, — прекрасно понимают, что кавалер, скажем так, давно на виду со всеми своими делами — не всегда, скажем так, истинно кавалерственными. И что помочь ему может только чудо. Но всякое чудо имеет свою цену, не правда ли, маэстро? Не оставьте же кавалер-президента своими стараниями! Кстати, прямо от идеограммы «чудо» и можно отталкиваться. Но они, разумеется, никоим образом не навязывают и т. д. и т. п.

Что ж, чудо так чудо. Отправив семью в китеж-Комарово, Сергей Мокеич расположился в своей удобной городской киновии и принялся за дело — как обычно, не приступом, а методично и последовательно. Кстати, как раз неожиданная на первый взгляд в поэте-абсурдисте размеренность, включавшая, например, любовь чертить планы несуществующих квартир, — первое, что привлекло внимание будущего нейрогросса к его будущему прототипу. Здесь первая фраза будущего креатива была очевидна — она прямо была прописана в библиотеке дебютов моцарта Хармса (шахматное происхождение нейрогроссов все-таки оказалось невытравимо). Дальше тоже шел самотеком густой органический поток, которой надо было обмять по месту и подработать, потихоньку выходя на моцартов режим:

«Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть платком, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда».

И вот тут-то — никак не шло. Не обминался поток!

Вообще-то был червячок, который рвение Сергея Мокеича подтачивал: честно говоря, креатив с предпрописанным генеральным промптом «чудо» — это был еще не заказ, а только предзаказ, по сути дела тендер. Заказчики подключили нескольких моцартов, чтобы, получив от них первые результаты, выбрать наиболее подходящий и заказать разработку уже на полную мощность. Дело обычное, и ничего обидного для нейрогросса в такой практике не было. С одним но: обычно, разумеется, выбирала тоже нейросеть (не моцартовского, другого типа), но среди слухов про Кавалера ходил и тот, что он выбирает самостоятельно, полагаясь не на взвешенное сгенерированное решение, а на собственный спонтанный импульс. Мало того, уверяли, что этот импульс обычно запускался любимым ликером Grand Marinier, щедро вплеснутым в крепчайший паданский эспрессо. Слух нелепый настолько, что приходилось верить. За долгую теперь уже жизнь нейрогросса Сергей Мокеич убедился по опыту, своему и коллег: чем нелепее слух, тем вероятнее его органическое, а не спродуцированное происхождение. Что ж, дело его. Тем более что в случае Кавалера (или в случае Падании) такая пещерная практика себя вполне оправдывала: на самых крутых и рискованных виражах цифровой демократии он, вопреки всем выверенным расчетам, умудрялся оставаться в потоке. Но настроиться на качественную возгонку с такими вводными было сложновато даже профессионалу.

Додумав до этого места, Сергей Мокеич вздохнул и потянулся за таламусовым венцом. Но не закончил привычного движения: одна из прозрачных стен киновии мигнула и сама, без запроса, переключилась в режим двухсторонней связи. Это мог быть только кто-то из ближнего круга. Что-то с Мартышкой?!

Но вместо родного детского личика Маремьяны Сергеевны на стене появилась обширная и благообразная, как у римского кардинала времен Борджиа, физиономия Марка Юльевича. У нейрогросса отлегло от сердца. Но не избавило от тревоги. Леопольдне стал бы беспокоить своего моцарта в разгар рабочего дня без крайней необходимости. Впрочем, моцарт сам снял венец (и проявился в ближнем круге), и это Марка Юльевича отчасти извиняло — но самого Сергея Мокеича отнюдь не успокаивало. Если леопольд позволяет себе тормошить моцарта в рабочее время, не беспокоясь о его возможном недовольстве, значит, им начинали быть недовольны заказчики.

— Приветствую вас, многопочтеннейшей Се́ргий Мо́киевич!

Как и большинство леопольдов, Марк Юльевич сам начинал как моцарт — моцарт Баженов-2. Нива моцартов-архитекторов тучна, но узка, удержаться на ней непросто. Марк Юльевич не удержался. Но навык поддерживать в рабочем состоянии большие артели помог ему стать хорошим леопольдом: где надо — чутким, когда надо — жестким. Только вот погружение в XVIII век не прошло даром для его вокабуляра. Впрочем, в сообществе нейрогроссов, где карпаччо должен находить общий язык с кокошкой, а шютц коллабить со штокхаузеном, на это никто не обращал внимания.

— Где изволите пребывать корпорально? Среди родных пенатов али в отъезде?

А вот сам вопрос, в отличие от его словесного воплощения, был странным. И даже бестактным. В эпоху тотальной мультисенсорной коммуникации каждый волен был «пребывать корпорально», то есть физическим телом, там, где ему нравилось (и позволяли ýниты на счету, разумеется), — и это могло занимать лишь тех немногих, кто имел к этому телу доступ. То есть сексуального или, реже, спортивного партнера — в тех немногих видах спорта, что еще предусматривали физический контакт. Или же заботящегося об этом теле врача, в тех еще более редких случаях, когда телемедицины оказывалось недостаточно.

Марк Юльевич, разумеется, не принадлежал ни к одной из этих категорий, но он был личным леопольдом Сергея Мокеича и, значит, мог иметь причины и право спрашивать.

— Дома я, дома!

— Tres bien! А коли вы дома и коли совлечь венец изволили, соблаговолите проследовать на Кронверкский проспект.

— Что?!

— …в фатеру Введенского. Сиречь Дом обэриутов. Али не ведаете?

— Марк Юльевич, дорогой, как не ведать, но ведь чудотворец же… Кавалер-президент…

— Опосля, батюшка, опосля. Обождет кавалер. Дело самонужнейшее и отлагательств не терпящее.

Последние слова были сказаны со всей учтивостью, но с твердостью, всякие возражения отметающей. Сергей Мокеич понял, что поработать сегодня не получится, и изготовился слушать.

Дело, изложенное все с той же невыносимой велеречивостью, заключалось в следующем. В китеж-Парголове открывается новый роскошный театрон. Его фондатор непременно хотел в качестве премьерного показа представить что-то совсем неожиданное и в то же время исполненное la couleur locale. Выбор, после обычной многоступенчатой процедуры, в которой участвовали как нейросети, так и нейроны органического происхождения, пал на совместную пьесу Хармса и Александра Введенского «Моя мама вся в часах». В физике она утеряна еще при жизни обоих прототипов, но, как известно, где заканчивается физика, там-то и начинается нейронка. А посему Сергею Мокиевичу надлежало не мешкая познакомиться с моцартом Введенским-2 и незамедлительно приступить к совместной работе. Потому что сроки, как водится, поджимают. И даже вопиют. А щедрость означенного фондатора общеизвестна — как и его причуды, по сравнению с которыми все escapades паданского кавалер-президента кажутся образцом скромности и здравомыслия. Так, он непременно настаивает, чтобы первая встреча двух нейрогроссов произошла в Доме обэриутов. Вы что-то изволили сказать, Сергий Мокиевич?

Действительно, как бы Сергей Мокеич не крепился, на этом месте он все-таки дернулся и даже промычал что-то невнятное. Что на внятном языке значило бы: «Зачем?!»

Зачем в музее, прости господи?

Такое уcловиe, пожалуй, имело бы смысл в карбоне. Но в оптоволокнезвучит странно. Да что там — простоотдает непроходимым дилетантством. Зачем нейрогроссам вообще встречаться в физике? И даже не в своей кастомизированной киновии, где все под рукой, а в тесном пыльном музее! Само слово-то какое — из далекого прошлого! Встречаться — чтобы что? Торжественно извлечь сообща утерянную рукопись из-под потемневшего паркета? Это было бы эффектно для промо нового театрона, спору нет, но ведь так, с ходу, невыполнимо. Там ведь каждую паркетину еще больше ста лет назад, при создании музея, простучали — нет там ничего эдакого, из чего можно сделать гвоздик. Нет, конечно, все можно сделать, но соответствующая препарация нужна. Прямо даже неловко вам, Марк Юльевич, объяснять азы нашего ремесла.

— Все так, батюшка Сергий Мокиевич! Да ведь это же не просто музей. Вы же сами знать изволите, что это за музей.

А вот к этому повороту разговора Сергей Мокеич успел подготовиться и теперь со значением кивнул. Даже с несколько преувеличенным значением. Потому что — смешно сказать, но в пресловутом Доме обэриутов, с помпой открытом в самом начале оптоволокна и, в общем, сыгравшем немалую роль в укоренении самого института моцартов в русскоязычном ноосе, он побывать так и не удосужился. Зачем? Библиотека дебютов всегда под рукой. Любые биографические сведения о физическом прото-Хармсе можно получить, не выходя из киновии. Равно как и труды записных хармсоведов позднего карбона о нем, начиная с мятежной Анны Герасимовой. Впрочем, зачем они Сергею Мокеичу, он же не собирается делать академическую карьеру. Нейрогроссы — это про совсем, совсем другое. Пушкин не знал и десятую часть того, что знают о нем пушкинисты, отследившие каждый его день и изучившие каждый клочок бумаги того времени, будь то частное письмо, дневник гимназиста или официальный документ, на котором начертано его имя. Но все пушкинисты сообща не могут написать ни одного произведения Пушкина. А хороший моцарт Пушкин — может.

И Марк Юльевич, кстати, понимает это не хуже его самого. Но сейчас предпочел принять фигуру непонимания.

— То-то! Так что не теряйте времени, а извольте своего маяковского запречь, да и поезжайте немедленно. Моцарта Введенского я уже упредил.

Спорить с собственным леопольдом моцарту не c руки — поэтому, собственно, их так и прозвали. Сергей Мокеич и не спорил. А просто вышел из киновии, спустился на подземный этаж и, пройдя через рамку с мигом облепившей его мембраной одноразового уличного хитона, забрался в заплечную корзину-каюту ИШАНДа — индивидуального шагающего андроида, называемого также маяковским за огромный рост и выступающий сверху полукруглый кожух антенны. Кожуху была сознательно придано сходство с обритой человеческой головой, потому что само словечко «маяковский» возникло в литературном произведении раннего оптоволокна, когда пассажирские андроиды еще толком и не появились, и вошло во все мануалы по нейролингвистике как образец самопроецирующегося креатива.

Переход с колесного транспорта на шагающий так же изменил вид городских улиц, как в свое время изменил его переход с копытного на колесный. Они опять раздались — только теперь уже ввысь, а не вширь. Каюта маяковского размещалась на уровне когдатошнего второго этажа — и туда же переместились все вывески, витрины, рекламные щиты и, главное, парадные входы, отдав цокольные этажи под гаражи, склады и технические нужды. Кроме того, и двуногие пассажирские маяковские, и многолапые грузовые котобусы-тоторо (не говоря уж про юрких доставщиков-чемозавров), несмотря на свои внушительные размеры, были куда маневреннее былых четырехколесных тележек, способных двигаться только в одном направлении. И, разумеется, они полностью самоуправлялись. Выходя из атриума приватного домуса или из подземного гаража кондоминиума, маяковский подцеплялся к городской коммуникационной сети, как некогда сотовый телефон или, еще раньше, троллейбус. И поэтому не нуждался в светофорах, дорожных знаках и тому подобных грубых внешних направляющих. Встречаясь на перекрестках, маяковские расходились по сложному, но всегда безошибочному алгоритму.

Впрочем, надо признать: все больше былых горожан могли себе позволить рассредоточиться по взметнувшимся вокруг бывших мегаполисов парящим китеж-градам, откуда выходить было в принципе некуда и незачем. И удушающий некогда «городской трафик» практически рассосался.

Избавленные от постоянных мучительных заторов, очищенные от паутины проводов, бородавок указателей и уродливого рекламного лишая́, улицы Петербурга приблизились к тому математически безупречному виду, который примстился некогда в амстердамском табачном чаду его фондатору, императору Петру: стрелы ровных проспектов-перспектив, пронзающие равновысокие слои островных линий, и тугие дуги кронверков, огибающие отвесные гранитные набережные.

К одному из них, ставшему Кронверкским проспектом, маяковский Сергея Мокеича и приближался.

Дом обэриутов он узнал сразу, хотя ни разу в нем не бывал — даже виртуально, только смотрел видеомы. Возведенный в начале XX века и похожий своими ломаными контурами и полукруглыми эркерами на броненосцы того времени с их боковыми орудийными башнями (Марк Юльевич в минуты отдохновения уверял, что это не случайное совпадение), внушительный дом-за́мок вплывал с угла ровной Съезжинской улицы прямой в обширный парк, как в акваторию морского порта. Сходство усилилось после того, как часть наружной стены на уровне окон второго этажа разобрали, чтобы облегчить доступ седокам маяковских, — и обнажившееся пространство с межэтажными перекрытиями сделало грузный старинный дом похожим еще и на парусный линкор «Васа», поднятый со дна бухты и мумифицированный на веки вечные в Стокгольме.

Но военно-морская тематика не интересовала Сергея Мокеича. Это было не его предметное поле. Поэтому, хлопнув маяковского по плечу (что переводило его в режим пассивного ожидания), он сразу вознесся в лифте на нужный этаж. И позвонил в нарочито древний дверной звонок.

Надо отдать должное Марку Юльевичу: велеречие и нарочитая неспешность не мешали проворству в деле. У него все было под контролем. Несмотря на неурочный час, нейрогросса ждали. Точнее, ждала — остриженная à la garçonne девушка на вид биологических лет тридцати в круглых очках той же эпохи, что и звонок (Сергей Мокеич даже умилился такой незамутненной наивности — впрочем, чего еще ждать от сотрудницы музея). Представившись Юлией Иосифовной, она немедленно развернулась и увлекла его за собой вглубь довольно мрачного, пахучего коридора, щебеча по дороге, что давно мечтала познакомиться в физике с самим Хармсом-3 и чрезвычайно рада, что обстоятельства наконец сложились.

Дойдя до последней трапециевидной комнаты, она развернулась и замолчала, открыто разглядывая Сергея Мокеича — и давая возможность разглядеть себя. И, похоже, умышленно. Только присмотревшись хорошенько, он понял, что поторопился с выводами: то, что он принял за прямолинейно воспроизведенный имидж 1920–30-х годов, было тонкой стилизацией — под раннее оптоволокно, интерпретирующее советский авангард.

— Моцарт Введенский предупредил, что он, к сожалению, сильно задерживается, — сказала она наконец, четко выговаривая все окончания. — Срочная работа, увы…

«Тоже, небось, к кавалер-президенту прилаживается, — кольнуло Сергея Мокеича. — И не отлынивает. Да уж не специально ли Марк меня сюда выдернул, чтобы из тендера выкинуть? Ладно, после переговорим…»

— …но я рада возможности показать вам наше физическое пространство, где мы проблематизируем и контекстуализируем прошлое, как и саму работу памяти…

Ох. Что ж. Как всякому моцарту, Сергею Мокеичу не всегда удавалось избегать первичников, всерьез принимающих его за жившего некогда человека и допытывающихся, что тот имел в виду в том или ином произведении, выговаривавших ему (ему!), как он мог так поступить и т. д. Такое уподобление было нелепо, но пытаться объяснить это первичнику — еще нелепее. Так что нейрогроссы просто научились размеренно кивать и отделываться общими словами, не противоречащими устоявшимся представлениям об их прототипах. Что поделать: профессиональная вредность, неотделимая от их привилегированного, что ни говори, положения.

Сергея Мокеича как человека, в общем, не сильно интересовала сама личность жившего некогда человека Даниила Ивановича Ювачева — Хармса и ее сложные отношения с личностью жившего некогда человека Александра Ивановича Введенского. Тем более изложенные птичьим языком раннего оптоволокна. Работая, он обряжался в подаренные ему антикварные носки и брал в рот трубку, но это было скорее данью уважения к традициям нейрогроссов, чем проявлением интереса к прототипу. Ему вполне хватало сложных отношений себя-моцарта с Марком-леопольдом. Не говоря уж об отношениях с эгоцентричными и не всегда предсказуемыми заказчиками, вроде того же кавалер-президента. Но сейчас что-то мешало ему самому «перейти в режим пассивного ожидания», как маяковскому, чтобы перетерпеть щебет восторженной музейщицы.

Может, он просто давно не выходил в город? И давно не смотрел на него собственными глазами с высоты маяковского, а не из поднебесья через умные окна, научившиеся скрашивать особенности петербургского климата. Нет, Сергей Мокеич не принадлежал к фанатикам моцартианства, жертвующим всем во имя полного слияния со своей нейропарой. Шаловливая Мартышка и ее здравомысленная мать значили для него очень, очень много, не говоря уж про ту семью, которой он принадлежал по рождению. Так что переход из фиджитального вектора в физический скаляр обычно давался ему легче, чем многим другим нейрогроссам, не выходящим из него в ходе большой работы месяцами.

Или дело в запахах? Сергей Мокеич, разумеется, имел степень доктора digital humanities университета АСТВА и в свое время добросовестно прослушал курс количественных исследований литературных феноменов, в ходе которого много читал и сам уверенно рассуждал о «Петербурге Достоевского» и о «поэтике ленинградских коммуналок», но в настоящей коммуналке оказался впервые. Конечно, «настоящей» в нынешнем смысле, в смысле эпохи оптоволокна. Понятно, что все здесь: запахи старой штукатурки и дымка из угловой печи в огромной гостиной, через которую они прошли, и скрип паркетин, и копоть на древнем чайнике на кухне, куда они тоже по пути как бы мимоходом заглянули, — все это было искусно воспроизведено. Но воспроизведено то, что действительно некогда было! Было само по себе, а не потому, что кому-то выгодно так представить, что оно было, чтобы выковать из этого представления scoop — новостной «гвоздик», на который можно подвесить ощутимый бюджет.

Да, запахи, конечно, но дело все-таки не только в них. А в самой этой непривычной и неуютной для настоящего нейрогросса подлинности. На которую и напирала Юлия Иосифовна, не прерывавшая своего восторженного нарратива. Из которого следовало, что эта самая комната, в которой они сейчас стояли, точно есть та самая комната, в которой человек Введенский прожил двадцать два года из своих тридцати семи.

— Александр Иванович был старшим ребенком в семье, — уверенно говорила она. — Видимо, поэтому у него была отдельная комната. Мы точно знаем, что это именно она: Яков Друскин, один из участников круга ОБЭРИУ, вспоминает о ней как «о комнате неправильной трапеции». В этой архитектуре и геометрии комнаты — конечно, мощный символизм, передающий дух обэриутов: кривое, сужающееся пространство, необычная угловатость. При этом квартира в целом оставалась весьма приличной и даже буржуазной. Мама Александра Ивановича была известным врачом-гинекологом, она до 1931 года вела здесь прием пациенток. Поэтому все девятьсот двадцатые ей удавалось избегать «уплотнений».

— «Собачье сердце», — неожиданно для себя буркнул Сергей Мокеич.

— Простите? Ах да, вы совершенно правы, браво, маэстро! Да, конечно, у реальной Евгении Ивановны Введенской нашлись такие же влиятельные покровители, как у фикционального героя «Собачьего сердца» Филиппа Филипповича Преображенского. Которые тоже смогли выписать ей «окончательную бумажку», избавлявшую от поползновений на ее недвижимость. Но после ее смерти, последовавшей в…

Но Сергию Мокеичу снова словно отключили звук. Его накрыло странное, гулкое чувство. Он привык возгонять густой поток оригинального нарратива, проникая с помощью таламусового венца (управлять которым дано лишь избранным) в самую сердцевину той не поддающейся количественному исчислению сущности, которую в обиходе называют нейросетью. И которую он сам привык представлять через прочитанные еще в тривиуме строки древнего поэта:

Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.

А сейчас?! Древние нарративы — огромная база данных, но эти данные не могут сами по себе ничего продуцировать. А тут вдруг неожиданная и весьма увесистая искорка нового смысла спродуцировалась сама, не из нейросети, а из ниоткуда, из его простой человеческой памяти!

Как такое вообще возможно?

— Сергей Мокеич, с вами все в порядке?

Спохватившись, нейрогросс перевел глаза из скошенного угла комнаты на стоящую прямо перед ним молодую женщину, которая, оказывается, показывала на какие-то плохо различимые охряные пятна на стене, огороженные необычно толстой пленкой живого стекла. Да нет, не живого, самого обычного древнего силикатного стекла! Вот почему такое толстое. И так необычно блестит. Но что это вообще такое?

— Простите, задумался. Так что, вы говорите, это за… артефакты?

Юлия если и удивилась, то не подала вида — слишком много легенд окружало моцартов с номерами первой пятерки, слишком узок круг был этих супернейрогроссов. Моцарт Хармс-3 — это тебе не моцарт Маяковский-200, подвизающийся ныне на средней руки корпоративах!

— Я говорила, что в процессе музеефикации при первой же расчистке стен создатели Дома обэриутов обнаружили на стене этой комнаты граффити. Что полностью совпало с воспоминаниями современников о том, что сами обэриуты во время посиделок у Введенского делали такие рисунки. Это было большое открытие. И просто невероятное везение! Вдумайтесь: прошло сто лет. Дом пережил Блокаду. В нем менялись жильцы, которые даже не подозревали, что это за место. Но когда соскобы краски в 2025 году сдали на экспертизу в Эрмитаж, подлинность рисунков полностью подтвердилась! Так что этот образ рыбки нанесен именно на эту стену кем-то из наших героев. Возможно, Олейниковым, написавшим целое послание о рыбке, помните?

Сергей Мокеич непроизвольно улыбнулся и кивнул. Откуда-то из студенчества всплыли веселые строки. И он с удовольствием продекламировал:

— Жареная рыбка,
Дорогой карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?

Юлия Иосифовна так же неожиданно прыснула и по-девчоночьи захлопала в ладоши:

— Именно! А этот отпечаток ладони — это, вероятно, силуэт ладони Хармса. Известно, что у него были большие руки… Маэстро, куда вы? Сергей Мокеич, подождите! Моцарт Введенский скоро будет!

Но Сергей Мокеич уже мчался обратно к выходу, презрев простейшие приличия. Выскочив, он впрыгнул в маяковского и замолотил по его лысой башке: «Пошел, пошел!»

Когда он наконец осознал, что бледно-охряные пятна на стене — это действительно отпечаток ладони, подлинный отпечаток конкретного живого человека, неведомое ему доселе чувство, которое можно назвать разве что чувством подлинности, сгустилось, пронзило его и охватило всего — нестерпимо до телесного зуда. Добравшись до наконец до дома, он взлетел в киновию и, не включая никаких видеомов, не взглянув даже на таламусовый венец, ринулся к столу. Схватил лежавший доселе исключительно в качестве реквизита древний карандаш и размашисто вывел в таком же древнем блокноте:

Чудотворец был высокого роста…

20.07.2025, Немецкая слобода

От автора. Современный издательский этикет требует указать, что в уста героини вложены, с некоторыми модификациями, подлинные реплики из интервью куратора музея ОБЕРИУ Юлии Сениной журналу «Собака» 01.04.2025, озаглавленного «Здесь был Хармс!».

Подберите удобный вам вариант подписки

Вам будет доступна бесплатная доставка печатной версии в ваш почтовый ящик и PDF версия в личном кабинете на нашем сайте.

3 месяца 1000 ₽
6 месяцев 2000 ₽
12 месяцев 4000 ₽
Дорогие читатели! Обращаем ваше внимание, что при оформлении заказа или подписки после 15 числа текущего месяца печатная версия журнала передается в доставку позже. Вы получите номер до конца следующего месяца. Цифровая версия журнала, будет доступна сразу в Вашем личном кабинете.

Журнал «Юность» на книжном фестивале!
С 4 по 7 июня в Москве пройдёт 11-й Книжный фестиваль Красная площадь”! 
Ждем вас в шатре художественной литературы. До встречи!

Приём заявок на соискание премии им. Катаева открыт до 10 июля 2025 года!

Журнал «Юность» на ММКЯ!
С 3 по 7 сентября в Москве пройдёт 38-я Московская международная книжная ярмарка”! 
Ждем вас в Павильоне 57. До встречи!

Благотворительный фестиваль «Звезда Рождества» пройдет
с 12 декабря 2025 по 19 января 2026 в Москве, Костроме и Рязани!