1.

«Ветки деревьев отчаянно заметались, спасаясь от крутых порывов ветра, но постепенно шум листвы был заглушен нарастающим гулом падающей воды, который заполнил всю улицу…»

Так оно было на Тверском бульваре, куда юный студент Литинститута Толя Гладилин вышел после семинара, где его признали бездарью и предложили отчислить.

Так оно и есть во втором абзаце его повести «Хроника времен Виктора Подгурского».

Повесть эта меняет Толину жизнь. Но не только. Она меняет литературу. Перемену, как это нередко бывает, не все замечают сразу. Но люди чуткие чувствуют ее уже после десятка прочитанных страниц.

«Он взорвал литературную гладь, — рассказывает мне у себя на даче в Павловской слободе хорошо знавший Гладилина прозаик Александр Кабаков. — Я отлично помню, как открыл тот номер “Юности”. Увидел фото писаного красавца с чубом. И стал читать очень странный текст, наполненный странным гриновским ароматом и увенчанный странным названием. Все в нем было странно нам тогдашним. И прежде всего — твердое и внятное сообщение: писать можно и так тоже. Не как Федин и Фадеев, не как записные авторы “Молодой гвардии”, не как журналисты-завсегдатаи очередных великих строек коммунизма, а как этот парень, рассказывающий свою человеческую историю. Не фрондерскую. Не рискованную. А — человеческую.

Что удивило? Мы ждали таких историй. И вот одна из них появилась в “Юности”.

Я ее прочел в один присест. Она ведь короткая. И сразу начал снова. И вдруг понял: автор-то лишь чуть-чуть, может, на пару лет старше меня. Но он — звезда. Настоящая. Непохожая ни на какую. Гладилин — отдельный.

Для нас, мальчишек и девчонок следующего поколения, это сигнал: как тогда говорили в марьинорощинских и сокольнических дворах: не бэ, ребята! Не бэ! Прорвемся!

При всей нарочитой интеллигентности описанной им среды, как бы отдельно живущей от тогдашней Москвы. А о Москве там сказано так, что, закрыв журнал, я несколько раз повторил про себя: да-да-да, значит, и вот так можно писать — как хочется

Это “как хочется”, а не “как положено” — звучало небывало. Ведь нас учили, что говорят — так, а пишут — эдак. Одинаково — нельзя. А Гладилин показал, что можно.

Автор и его герой — свободные люди, вот что я чувствовал, читая “Хронику”. При всей тогдашней несвободе это первый свободно пишущий человек и первый свободный герой, встреченные мною. То есть явление несравненно более важное, чем новое литературное имя, — новая жизнь. И уже упомянутое мной “оказывается, и так можно” — я сразу это почувствовал — относится не только к тексту, но и к автору. Или — к авторам. Ведь не он же один может так писать. Идут новые люди, новая волна. Так бывает у моря: прилив — ерунда, а с течением, идущим в большую воду, бороться сложно.

Но это была не только волна, пришедшая из культурных глубин, а поток, бьющий в берега. Может быть, нечто такое было в 20-х. Может, во фронтовой прозе первых послевоенных лет. Но для меня — мальчика, считавшего литературу своей жизнью, “Хроника времен Виктора Подгурского” стала открытием. Прорвала дамбу штампованных образов и слов и открыла путь волне исповедальной прозы».

2.

Подумать только! Исповедальная проза! Ведь все вокруг, включая девчонок-мальчишек, привыкли: в нашей советской жизни такой практики, как исповедь, нет. И быть не может. А если может, то, как Кабаков говорит позднее, «только коллективная — на комсомольском собрании». Где исповедь всегда встречает отповедь. А эта встретила всесоюзную славу.

«Что означали для нас слова “исповедальная проза”? То, что вы можете говорить с автором не просто тет-а-тет, а намного глубже. Как ни с кем еще. А он — с вами». И в этом Кабаков прав. Хотя тогда Гладилин не мог еще даже пытаться полностью вырваться из множества гнетущих его норм, форм, правил, мифов и условностей.

Но это прекрасно чувствует редактор отдела прозы журнала «Юность» Мэри Озерова — жена Виталия Озерова, ректора Литинститута, где тогда учится Толя, где коллеги объявляют его бесталанным и откуда он слегка не в себе выходит на бульвар.

А там — редкие прохожие. Редкие машины. Редкие голуби и воробьи. В длинной аллее — покой. Листва будто нарисована: ни движения, ни шороха. Но внезапно все вокруг вскипает и темнеет. И начавший было капать дождик превращается в библейский потоп.

Слава богу, от Тверского до его дома в Антипьевском переулке — рукой подать. И хотя домой Толя вбегает мокрый как мышь и в растрепанных чувствах, он крайне сосредоточен, и прямо так — не скинув ни плащ, ни обувь, — записывает слова, невесть откуда пришедшие в голову, те, что он все повторял в пути: «Ветер гнал обрывки… Пыль с бульвара… Как-то сразу… Черные точки… Прохожие съежились и кинулись…»

А он — не ежился. И не кидался. А шагал, поднявши ворот, руки в карманах, развернув плечи, глядя в небесную воду чуть щурясь, по щиколотку в ручье, под холодом струй, и выдумывал новые фразы: «По лицу его текли капли. Он был без шапки…»

— Толя, сними ботинки.

— Что?

— Слышишь? Немедленно сними ботинки!

Он не сразу понимает, что велит ему мать. Сидит за столом и пишет в тетрадке то, что продумал в пути. Но тут замечает: у него под ногами и под столом — огромная лужа.

— Да ты же весь мокрый! С ума сошел? А ну быстро!..

Приходится скинуть и отжать синий плащ, синий свитер, брюки, рубашку, носки. Сменить трусы. Повесить все на веревки. Скомкать и напихать в обувь газеты. В одной, кажется, в «Труде» — фото с подписью: «Студенты-второкурсники Московского авиационно-технологического института (МАТИ) на подшефном предприятии». Толя, безжалостно превратив ее в тугой бумажный ком, зло и плотно вбивает его в ботинок.

Он старый, весь в трещинах, от воды почти чугунный.

— Поставь их на задники, — просит мама, — Подстели тряпку. Чтоб на пол не текло. А просохнут — почисти. Тебе их все лето носить. А там — поглядим.

Хорошо. Поглядим. Но дело не в этом. Дело в словах.

3.

Они живут в его уме. И постоянно, неостановимо рождаются новые. И слагаются фразы. Так что все, что он делает, исполняя мамины команды, скользит по краю сознания. Он занят. Он пишет.

Разгромный семинар становится событием из тех, что психологи ряда школ именуют пиковым или вершинным опытом. Такой опыт бросает человеку вызов и порой независимо от его воли вышибает из рутины и бросает в жизненный прорыв. В нашем случае — в литературу.

Гладилин пишет два месяца. Не ставя особых литературных задач. Едва ли он вообще ставит задачи, кроме одной — дописать рассказ. Потом, ощутив, что все, что рождается, в рассказ не помещается, — дописать повесть. Понимает ли он — про что именно? И почему — так? И зачем именно этот язык — язык дома, двора, школы, улицы? Ему понадобятся годы и опыт, чтобы отрефлексировать и описать то свое состояние и настроение — подспудное желание поведать, как на самом деле живут стремительно взрослеющие подростки, окончившие школу, ищущие любовь и желающие стать собой. В его голове не великие стройки, не броские лозунги и не геройские клятвы. Ему омерзительны лживые образы счастливых сверстников, идущих с песней из киножурнала в художественный фильм. Глядя на них, он хочет стрелять в экран из пулемета. Ему кажется, напишет он после, что, конечно, не в людей стрелять, а в экран. Тогда он еще не знает, что разница не так уж и велика…

Но пулемета нет. А есть бумага, чернила, деревянная ручка и перо № 11.

И вот — текст готов. Что с ним делать?

Маша говорит: «Знаешь что, дай моему папе. Может, он что-нибудь посоветует».

Яков Моисеевич читает и говорит:

— Это — хорошо. Это — литература. Вы, Толя, меня удивили. Оказывается, вы можете не только портвейн с шампанским смешивать. Знаете, по моим ощущениям это может пойти. То есть именно сейчас именно такой текст могут напечатать. Его надо немедленно нести…

— Куда?

— К Катаеву. В «Юность», конечно.

И впрямь, куда ж еще? Ведь это «Юность» поднимает самумы и торнадо в молодой читательской среде. Это в «Юности», как много лет спустя заметит Ирина Каспэ, юные и не очень авторы вновь и вновь ставят вопрос о смысле жизни вот прям здесь и сейчас, который так важен для Гладилина.

Редакция близко. Сперва по переулку, потом по Гоголевскому до Арбатской площади. Там — налево. Дальше — по улице Воровского. И вы там.

Так «Хроника» попадает в отдел прозы к Мэри Озеровой. И она ее читает. А не кладет под стопку рукописей, как порой поступали в журналах с текстами двадцатилетних авторов, — Гладилину как раз двадцать. Читает и говорит: «Наверное, будем печатать, но надо, конечно, работать, надо редактировать».

Тот, у кого когда-нибудь принимали рукописи, знает это счастье — заветные, сладостные слова «наверное, будем печатать» и «надо, конечно, работать». Значат они не слишком много. Но — бесконечно больше, чем «обратитесь в другое издание».

Все, что говорил мне Гладилин о Марии Лазаревне Озеровой — не пересказать. Лучше прочтите его «попытку мемуаров» — «Улицу генералов». Там ясно видна его глубокая признательность своему первому редактору, что сродни той, что он испытал к учителю, читавшему классу его хулиганское сочинение с оценкой пять с минусом.

4.

Авторское нетерпение — страшная вещь. Особенно когда речь идет о первой публикации. Да еще — целой повести. Да еще — в ведущем молодежном журнале страны.

Меж тем «Хроника», собирая отзывы, движется в «Юности» своим чередом — из отдела в отдел. Почти незримо. И неведомо куда. Толя верит, что в печать. И потому что ни день — чтоб не пропустить радостный миг — заходит в редакцию.

А там поговаривают о спецвыпуске журнала. Вроде бы поэт Валентин Берестов предложил собрать особый номер, составленный из текстов совсем молодых авторов. Туда и попадет «Хроника». И, конечно, станет «гвоздем» — надеется Толя.

Уже и до макета доходит. Но… ничего не выходит. «Наверху» говорят: «Зачем нам этот детский сад?» И «юную “Юность”» рассыпают. Но «Хроника» остается в портфеле редакции, и Озерова терпеливо ждет ее часа.

И он настает. Спустя год после получения рукописи Мэри кладет ее перед главным редактором Валентином Катаевым. И поясняет: ее прочла вся редакция, утвердили все редколлегии и все рекомендуют.

Тем временем в журнале к Толе привыкают — ну бродит тут этот парень, аккуратный, вежливый. Вроде рассказ его должен пойти или повесть… И пусть бродит, не мешает же никому. А он все спрашивает: какие новости? И не зря! Потому что Мэри однажды говорит: «Повесть прочла дочь Катаева Женя и сказала: “Папа, это надо печатать, это гениальная вещь”. Теперь Катаев будет читать».

Тут важно пометить: в семье Валентина Петровича все устроено не как у мистера Твистера, где «все чего требует дочка, должно быть исполнено — точка». У Катаевых — хоть дочка требует, хоть жена — никаких точек. Одни многоточия…

Но однажды Толя входит в редакцию и видит: что-то изменилось. И это касается его — «все высунулись из кабинетов и провожают взглядами». Нет, конечно, все на своих местах, но ощущение такое. Он продолжает путь, доходит до стола Мэри, и та говорит: «Катаев сказал, что под конец даже всплакнул. Ну… с юмором… сказал, что даже вытер слезы. Сказал, что прекрасная вещь. И пойдет в 9-м номере».

Эта новость, невесть как, в миг облетает Литературный институт. И ставит Толю в центр внимания. Потому что — приняли! Приняли текст в журнал. Потрясающе! И вот он там ждет сентября 1956-го. А мы хотели автора отчислить за бездарность. Стоп-стоп-стоп, товарищи! В Союзе писателей толкуют о работе с молодежью. Корят редакторов: мол, где она в литературе? А Катаев — бац, заявляет: «А мы будем печатать молодого автора, которому всего двадцать лет!» У всех — глаза на лоб, а Валентин Петрович на коне.

— А вы, Толя, в командировочку съездить не желаете? — спрашивает Мэри.

— Само собой! Конечно! Еду!

И едет. На Алтай. Там комсомольская стройка — Западно-Сибирский комбинат. Гостя из важного журнала везут по Чуйскому тракту до самой Монголии. А по пути домой он заезжает в Челябинск. Там на тракторном заводе проходит практику его жена Маша. Толя идет прямо в цех. И ведет ее оттуда в гостиницу…

А повесть… Она выходит: через несколько дней после дня рождения — ему исполняется двадцать один. Тираж — 150 000 экземпляров. Знакомьтесь: писатель Гладилин.

5.

На следующий день он просыпается знаменитым. Точнее, не так. Дня через два. Надо же стране прочесть текст-то…

И тут — начинается.

Скажем прямо: того официально-публичного резонанса, как его следующие вещи, как «Продолжение легенды» Анатолия Кузнецова или «Коллеги» Аксенова, «Хроника» не вызывает. Ее сдержанно-положительно рецензируют «Московский комсомолец» и «Комсомолка». Зато, как сказали бы сейчас, обратная связь с читателями достигает буйного размаха.

О Толином состоянии и настроении, ощущениях и переживаниях в те дни лучше всего говорит его письмо Маше в Вильнюс, где она навещает родственников: «Вчера вышел номер. Видел его у Наташки. Весь их дом сбился с ног — ищут журнал. Панику раздувает Вовка Ясенев. Говорит: наш парень [написал] о наших ребятах.

У Лидии Васильевны (матери Олега) я вдруг стал ангелом. Правда, вспоминается, что я был хулиганом и писал Олегу нецензурные письма. И многое еще другое. Все в таком роде. <…>

Сегодня был в редакции. Говорят, уже успех у школьниц. В частности — 29-й школы. Было много звонков в редакцию. Какой-то туз звонил мне в институт и просил, чтобы я поговорил с его сыном.

Очень неприятное положение. Неудобно отказываться. И, в то же время, я на позиции сына. Очевидно, так и не приду. Мама уже не подпускает меня к телефону. Подходит сама… А там сразу бросают трубку.

Все это — страницы жизни. Завтра скажу [в редакции], чтобы не давали мой домашний телефон. Хотя, по-моему, они уже и так догадались».

А ведь ему еще и пишут. И в журнал, и в институт.

Министр культуры Николай Михайлов, Рина Зеленая, Фаина Раневская… Толе их письма читать не дают. Чтоб не зазнался. Впрочем, в метро он замечает: у двух-трех человек в вагоне 9-й номер «Юности». А Маша шепчет: «В библиотеке читает ползала».

В холле института стол для почты завален письмами Гладилину. И на собрании вдруг кто-то замечает: «Знаете, есть студент, которому пишут больше, чем всем нам вместе взятым?»

Знают. И говорят: теперь ты, Толя, в творческой бригаде. Будешь выступать.

— Зачем?

— То есть как — зачем? За это платят!

— Сколько?

— Пятнашку.

Толина стипендия имени Шишкова — 40 рублей. Гонорар за «Хронику» быстро разлетается. Ему платят по низшей ставке — вдвое меньше, чем всем. Опять же — чтоб не зазнался. Воспитывают. И он соглашается — в бригаде, так в бригаде.

И вот едет бригада в студенческий клуб. Все писатели на сцену, а Гладилин в зал. Дескать, пригласят — выйду. Сидит, глядит — все как всегда: со сцены говорят, в зале слушают. Сейчас бы слали эсэмэски, читали бы ватсап, а в глубине играли б в игры, а тогда — у кого журнал на коленях, у кого кроссворд в «Комсомольце».

И тут объявляют: «А теперь выступит молодой писатель Анатолий Гладилин, автор…» Не успевают даже сказать — зал бьет в ладоши. Уж насколько Толя бойкий, даже самоуверенный, но такой прием смутит любого. Смутил и его. Сейчас бы сказали — чувак поплыл. Каждый, кто переживал успех, понимает, о чем я.

Он выходит не сразу. Но выходит. И овация продолжается. В ответ на каждую его фразу — аплодисменты и приветственные клики.

Дальше — больше. Новые приглашения. Бурный прием. Горящие глаза. Разговоры в курилках, девочки — невзначай прижимаются кто бедром, кто грудью. Машут ресницами: Толя, вы такой обаятельный.

А он и впрямь — парень хоть куда. Нет еще знаменитой челки, есть залихватский кудрявый чуб. И огромная, неукротимая радость: я — писатель! — управляющая поведением и подсказывающая слова.

Внезапно он обнаруживает — ему нравится выступать. И еще примерно с год он с удовольствием ходит на такие встречи, отрабатывает слог, учится угадывать настроение и реакцию зала. А ее поди — угадай.

Ведь как бывает: все идет как идет, и тут откуда ни возьмись — насупленный, вихрастый, серьезный молодой человек. Ты думаешь: вот он — верный читатель моих будущих книг, умный, надежный поклонник. А он: «Знаете что? Обидно, но я больше ваших книг читать не буду, потому что такую вещь, как “Хроника”, вы уже никогда не напишете. Лучше такой книги написать невозможно. Так что, извините…»

Это — что? Это — вызов.

То есть новый автор является публике, а автору — новый читатель. Он неожидан и востер. Со своим мнением. Он ходит на встречи, звонит, пишет письма. А автор их читает и на многие отвечает. И кладет в большой мешок. Видит в них реликвии — знаки успеха. И хранит долго — до середины 70-х… До начала следующей жизни.

А пока на вызов надо отвечать. И ответить можно только новым текстом.

Его нужно писать. Пока первый еще гремит.

6.

Здесь уместна старая добрая англо-американская идиома: if you were in my shoes — «если бы ты был на моем месте» или дословно: «если бы ты был в моих ботинках». Сложно сказать, везение это или нет: умудриться написать повесть так, что читатель мигом непроизвольно надевает ботинки твоего героя. Иными словами — путает, склеивает Гладилина и Подгурского, при этом узнавая в них себя. И соседа по парте. И приятеля с третьего этажа. И парня из секции бокса.

Образ юноши Подгурского сольется с образом его автора в восприятии не только множества разных — серьезных и романтических, глубоких и поверхностных — читателей, но и людей заведомо деловых — издателей. Вот какое письмо на солидном бланке от 24 июля 2000 года — то есть больше, чем через полвека после выхода повести, — получит Анатолий Тихонович: «…в серии “Пушкинская библиотека” подготовлен к изданию сборник рассказов и повестей “Русская проза второй половины ХХ века”, в который предполагается включить повесть “Хроника времен Виктора Гладилина”. Прилагаем договор».

Это не шутка. Это письмо я держу в руках. И понимаю, где корни огреха.

Примерно тогда же на вопрос корреспондента «Известий» в Париже Юрия Коваленко: «Вам было 20 лет. “Крыша” от популярности не поехала?» Гладилин ответит: «Как ни странно, нет. Сегодня мне жаль, что я не воспользовался как следует этой популярностью. Мне тогда говорили, что первую книгу, дескать, каждый дурак может написать, а вот попробуй сочинить следующую.

Как раз она у меня никак не шла. И вместо того, чтобы наслаждаться обществом девушек, я не спал ночи, работал… Это была “Бригантина поднимает паруса”, оказавшаяся не столь удачной. Но именно она имела наибольший официальный успех — печаталась во всех молодежных газетах, начиная с “Комсомольской правды”».

Но вернемся к беседе с Кабаковым: «Литературная гладь не так спокойна, как прежде. Является Гладилин. В 50-х он — весь раньше других. И уже, что называется, влиятельный автор. Он формирует поколение исповедальной прозы — поколение людей, родившихся между 1930 и 1935 годами. Их имена известны. А он их лидер.

Гладилин — странное явление в литературе. Так бывает — казалось бы, написано много, а литературную судьбу делает одна книга. А после оказывается, что эта главная книга — не лучшая. И то, что сделало твою судьбу, отнюдь не сделало твой уровень. Чем дальше, тем Гладилин пишет энергичней. Вспомним “Дым в глаза” — отличный текст. И еще много других. Но “Хроника” перебивает все».

И впрямь, не так уж часто качество книги совпадает с ее ролью в судьбе автора. Может быть, кто-то и хотел бы, чтоб «Хроника» была лучше написана. Но как написана, так написана. Для тех времен очень стройно. Все в ней на месте. Скажем, этот романс:

Листья осыпаются в саду.

По привычке к вам я забреду.

И как много лет назад,

уведу вас в листопад —

в тихо осыпающийся сад.

А вот что пишет еще один друг Гладилина, а значит, и Подгурского, — Василий Аксенов: «Передо мной в тиши Библиотеки американского Конгресса появляется не просто молодое, но почти детское, мальчишеское лицо моего старого друга. Повесть “Хроника времен Виктора Подгурского”, автору Анатолию Гладилину не исполнилось еще и двадцати одного года. Золотистые и довольно густые кудри венчают его чело. <…>

Нерадивый и легкомысленный студентик… он в одночасье стал первым знаменитейшим писателем нашего поколения. Такого в советской литературе не случалось уже несколько десятилетий, с тех пор как “золотые двадцатые” сменились “чугунными тридцатыми”.

В Литературном институте Гладилина учили тому, как не стать знаменитым писателем 1956 года. Уроки впрок не пошли, и он им стал.

Открываю наугад “Хронику времен Виктора Подгурского”. Герой-мальчик идет с героиней-девочкой по Гоголевскому бульвару. Вот лужа. Спорим, перепрыгну?

Никогда не перепрыгнешь, говорит героиня. Он перепрыгивает лужу. Она смотрит на него. Какая замечательная девушка.

Потрясенные молодые читатели смотрят друг на друга — да ведь это же мы сами, такие же, как Виктор, юные и безденежные московские бродяги, провалившиеся в институт и влюбленные. Влюбленный неудачник впервые потеснил плечом розовощеких роботов комсомольского энтузиазма…»

Так Василий Аксенов вспоминает их общую юность — то есть журнал «Юность». А вместе с ним — эпоху и среду, где, как замечает Михаил Рожанский, «подданнические отношения человека с режимом» вступают в конфликт с его «нацеленностью на социальную инициативу».

Тут в текст просится история этого уникального журнала, роль которого в становлении нескольких поколений советских людей, как тогда говорили, трудно переоценить. Но об этом удивительном эксперименте написали уже столько, и в том числе его яркие участники, что мне — его многолетнему наблюдателю-читателю — добавлять свою горсть слов неловко. Скажу лишь, что через «Юность» прошли все, кого вскоре назовут шестидесятниками. Да, собственно, и назовет их так этот журнал.

И первым из них станет Анатолий Гладилин с его «Хроникой».

7.

В одном из писем ко мне вдова писателя Мария Яковлевна объясняет: «Все, что написано в повести, было на самом деле. И полностью соответствует действительности. Вплоть до записок или писем к героине или ее рассказов об институте.

Она — это я. Конечно, у Толи могла бы быть другая девушка и другая любовь. Но тогда это была бы другая книжка.

Единственное, что он придумал, — это последнюю фразу, так как когда повесть вышла в “Юности”, он уже полтора года был счастливо женат на героине этой книги.

И ему предстояло стать большим писателем. И он им стал».

И не только писателем, а предвестником новой волны. Вскоре в московских журналах выйдут отличные рассказы Юрия Казакова, а в середине 1957-го в «Юности» — «Продолжение легенды» Анатолия Кузнецова. Эта повесть продолжит запущенный Гладилиным тренд прозы, которую после назовут исповедальной. Исповедь начинается в первой фразе: «Кто изобрел слово “зрелость”? Кому пришло в голову выдавать удостоверения о зрелости наивным ребятам после школы? Как будто можно бумажкой в один день перевернуть жизнь!

Я окончил десятый класс, но никогда в жизни не чувствовал себя таким растерянным. Таким беспомощным. Щенком.

Об этом я не скажу никому. Напишу в дневнике, потому что мне трудно и страшно. Нам десять лет говорили, что перед нами открыты все пути. И вот, оказывается, они передо мной закрыты.

Зачем было готовить нас к легкой жизни?»

 О тексте Кузнецова пишет пресса. Это то, чего после «Хроники» ждут от молодой прозы. Его герой едет на стройку в Сибирь. Там ему трудно. Но все встает на свои места: герой и коллектив вершат трудовые подвиги — словом, «то, что доктор прописал».

Кузнецов жаловался Гладилину: в «Юности» его сильно редактировали — рукопись была острее. Но теперь Кузнецов звезда. Плюс — слава и деньги.

— Тебе, Толя, повезло. — часто повторяет тезка, — тебя не правили.

Травля впереди. А с «Хроникой» — да, повезло. Она вышла в сентябре 1956-го. А чрез два месяца — после восстания и боев в Будапеште — вряд ли ее и набрали бы. Может, через год. И, возможно, это была б его первая книга. Но он бы уже не был первым.

8.

Меж тем вторая повесть — «Бригантина поднимает паруса» — у Гладилина не идет. Но он старается — отдает ее в «Юность», несколько раз переписав. Мэри рукопись берет и тоже старается — применяет проверенную тактику — собирает положительные отзывы. Но Катаев печатать повесть не хочет. Слишком много в ней, говорит, индивидуализма.

Однако Гладилина уже знают в издательстве «Советский писатель» — хотят издать «Хронику». И он несет «Бригантину» туда. Рукопись отдают на рецензию. Ее читает Толе редактор Эльвира Мороз, но предупреждает:

— Смотри, Толя… Это — не рецензия. Это — донос. Я не шучу — донос чистой воды.

— Да? И что теперь?

— Теперь… Теперь, будем считать, — другое время. Раньше после этой рецензии за тобой бы просто пришли.

То есть это — отказ. Ни «Юность», ни «Совпис» печатать «Бригантину» не будут. Толя воспринимает это со всем пылом юношеского максимализма ее героя — как жестокий коварный удар — слишком эмоционально и всерьез. До того, что решает: в литературе ему делать нечего. По крайней мере, в ближайшее время. А значит, и в Литинституте. Где, как ему кажется, не умеют учить. Обычный детский взбрык: вы ко мне задом? И я к вам — задом. Еще увидите, кем я стану! А пока пойду в матросы (как потом Георгий Владимов).

— Ну их к черту! — говорит он. — Уйду в плавание. Тянет в дальние страны…

К тому времени он переходит из семинара Березко в семинар Валерии Герасимовой — в 30-х редактора журнала «Смена» — и сдает экстерном экзамены за четвертый курс. Впереди пятый. Зачетка полна пятерок. И диплом не надо защищать — у него вышла повесть в центральном журнале — а это гарантированный «отл.». Тут он опередил Евтушенко и Рождественского. Те хоть уже печатались, но крупных публикаций еще не имели. Словом: малое усилие, и — диплом.

Но он решает: все. Говорите: надо изучать жизнь? Буду изучать. И едет в Вильнюс. Там на видной должности в рыбной отрасли служит Машин дядя Илья Моисеевич — бывший подпольщик. Они знакомы, и Толя думает: вот придет он к Илье, скажет: хочу повариться в трудовом котле, вдоволь поблевать на соленой палубе, а тот посадит его на сейнер: вперед, варись! «Может, и за границу попаду, — думает Толя, — увижу Плимут и Марсель. Ходят же туда моряки. Это ж интересно. И деньги опять же…»

А так у Маши и у него — стипендия 40 рублей. От «Хроники» и аванса в «Советском писателе» ничего не осталось. А выступления по клубам — не жизнь.

Илья Моисеевич согласен, но говорит: «Возьми в институте характеристику. Она нужна для трудоустройства».

Толя идет к комсоргу.

— Куда? — спрашивают.

— Ухожу из института. Иду матросом в плаванье. Изучать жизнь.

— Лады, дадим.

И дают. Настоящий «волчий билет». Жаль, он не сохранился. Такие бумаги хорошо говорят об эпохе и людях. «Политически неактивен, увиливал от общественной работы, высказывал сомнительные идеи…» — тут и грузчиком не возьмут. Не то что за границу. Читая, Илья Моисеевич смеется: «И за что они тебя так любят?»

А Толя бродит по Вильнюсу, скользя взглядом по красотам, и надеется: может, все же на сейнер какой завалящий впихнут? Он же обещал Маше заработать денег и узнать жизнь. А сам ночует у ее родных и шляется без дела. А дальше-то — что?

И тут, рассказывает Мария Гладилина, ему помогает друг ее отца Анатолий Алексин. Видный автор повестей для школьников с обширными связями в литературных, журналистских и комсомольских кругах звонит из Москвы: «Слушай, а ты не хочешь пойти в “Московский комсомолец” завотделом?»

Что тут скажешь?

Предложение из тех, от каких не отказываются. Особенно когда мосты и корабли сожжены, а впереди — неизвестно что.

9.

Спустя много лет он расскажет, что если б его назначили министром культуры, это не так бы его поразило, как вопрос Алексина. Все ж таки блевать на палубе и служить завотделом в столичной газете — не одно и то же. За каждой возможностью стоит картина мира. И выбрать ту, в которой жить, надо прямо сейчас. Анатолий знал такие развилки: учиться летать или ехать в Москву? Заканчивать институт или идти в море? А сколько их еще будет… И всякий раз, заметьте, он делает и будет делать выбор в пользу большей свободы и творчества. Возможно, и не понимая этого.

В ту пору «Московский комсомолец» — одна из немногих газет, где печатают и впрямь молодых. И очень молодых. Туда несут студенты рассказы и стихи. Туда идут парни от станка. Да и самому можно многому научиться. Например, делать журналистику. Но это — не только школа. Там чувствуется биение жизни. Понятно, что море, оно, как и небо, — манит. Но перо, бумага и печатное слово — сильнее.

А почему приглашают его? Ведь без высшего же образования же? Впрочем, а почему — нет? Он автор модной повести о юношестве. Родители — старые большевики. Времена меняются — начальство обновляет кадры, ставит на молодых. И на него тоже? Хорошо. И в институте пусть знают: ни упреками в бездарности, ни убойной характеристикой его не «зарыть». Они хотят увидеть в «Комсомольце» свои тексты? Пусть пишут. И несут. А мы — почитаем.

Он не берет время на размышление. Согласен.

Итак — «Московский комсомолец»? Бац, и он в «Московском комсомольце». Редактор отдела литературы и искусства. Начало трудовой биографии. Плюс — новой учебы. Ведь это и впрямь отличная школа. И журналистики, и управления, и творческого взаимодействия. И общения с номенклатурой. Его никак не миновать, такова должность.

Первый секретарь горкома партии Устинов собирает глав творческих союзов и издевается над ними на глазах у Толи. Он слышит, как бархатным голосом мягко стелет сменивший Устинова Демичев, но знает: спать придется жестко, как всегда. Секретарь горкома комсомола Юрий Верченко — будущий секретарь Союза писателей — внимательно слушает его советы: чем хорош такой-то фильм, чем плоха такая-то премьера, отчего новая книга такого-то достойна похвалы и наоборот. Помечает в блокноте. И излагает на пленумах. Толя сжимает кулаки, сидя на торжественном заседании в честь сорокалетия ВЛКСМ 29 октября 1958 года, когда его глава Семичастный то именует Бориса Пастернака «паршивой овцой», то сравнивает со свиньей, мол, тот «нагадил там, где ел, нагадил тем, чьими трудами он живет и дышит». На съездах он близко наблюдает президиумы и решает: попадание туда — следствие «селекционного отбора страшных казенных рыл». Все это ему омерзительно. Но не бесполезно. Пригодится.

10.

 Журналистская жизнь хороша! Он часто печатает молодых. Ездит в командировки. Строит полезные связи: зав. отделом рабочей молодежи Юрий Изюмов со временем станет замом главреда «Литературки» Александра Чаковского. Константин Щербаков, которого Толя, по его словам, сделал постоянным внештатником — замминистра культуры. А министром — Евгений Сидоров, чьи первые рецензии он публикует в «Комсомольце».

И вот вызывает его главный редактор Михаил Борисов и говорит: «А давай-ка печатать твою “Бригантину”. Что? Большая? Не для газеты? А мы — с продолжением!» И книга с подзаголовком «История одного неудачника» выходит в свет. Впрочем, только после публикации фрагмента в «Комсомолке» по статусу куда более высокой, чем «МК», а всю повесть собираются печатать в «Советском писателе» (рецензия-донос затерялась).

В 8-м номере «Юности» за 1958 год выходит его рассказ «Идущий впереди», где автор пытается парадоксально сочетать советскую ценность коллективизма с идеей о великой роли лидера — мощной личности, познающей жизнь через экстремальные опыты и ведущей сквозь них за собою других.

Но ни этот рассказ, где порой мерцает ницшеанство, ни «Бригантина» не прибавят Гладилину славы. А вот «Хроника» — это огромная и во многом случайная, личная удача. Она открыла ему путь в литературу. Сделала писателем. Привела в газету.

Но — соглашусь с Кабаковым — удача литературная. В ней Гладилин проверяет свою гипотезу об уникальной мелодии, делающей текст и его успех. Он находит верный язык и тон общения с читателем. Так говорят с друзьями о том, что важно. И им, и тебе. Автор играет свою мелодию любви и осени, созвучную тысячам других личных мелодий.

Большей частью — не записанных, не сыгранных и не спетых. Но не менее живых. В его очень личной и очень ясной ноте звучит искренность, которой ждут непривычные к ней сверстники. Они устали от маршей. А им предложили балладу. Историю, так схожую с их собственной. Сдержанно, эмоционально, умно и просто.

Это тот прекрасный и радостный случай — встреча таланта с удачей. Причем не в момент согласия Озеровой принять рукопись. И не в минуту решения Катаева ее печатать. Хотя и они важны. Встреча дара и удачи происходит в миг, когда в Гладилине, шагающем по бульвару, начинает звучать, заданный ритмом шагов, текст. И уже не уходит.

Это сродни тому, как Аксенов, сочиняя «Коллег» и «Звездный билет», записывает звучащую в нем джазовую мелодию. И чуткий читатель ловит в тексте звучание разных инструментов. И вместе играющих тему. И импровизирующих.

А Гладилин записывает ритм шагов и сердца. Он, если надо, может громыхать маршем и сиять медью военных оркестров. И петь концертом скрипок и гобоев. И трелью клавиш. И барабанной дробью. И гитарой. Словом: тем, что звучит в душе.

В дни «Хроники» это — надежды маленький оркестрик. Хотя песни этой Толя не знает — их дружба с Булатом впереди. Кстати, и тот, бывает, пишет марши…

Так возникает то, про что можно сказать: творческий метод Гладилина — писание на ходу в ритме шагов. Зря, что ли, он изнашивает столько башмаков?

Ну а те, что промокли на бульваре по пути домой? Они высохли. Толя их чистит. Так, что трещины не видны. И носит несколько месяцев. А потом покупает новые. На гонорар за «Хронику».

ОФОРМИТЕ ПОДПИСКУ

ЦИФРОВАЯ ВЕРСИЯ

Единоразовая покупка
цифровой версии журнала
в формате PDF.

150 ₽
Выбрать

1 месяц подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

350 ₽

3 месяца подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1000 ₽

6 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1920 ₽

12 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

3600 ₽