Павел Пономарев. Чернозем и суглинок. Воронеж: Воронежская областная типография, 2025
Первая поэтическая книга воронежского поэта Павла Пономарева затягивает в образную систему не сразу, постепенно. Слишком густа здесь тематическая наполненность — сродни гудящей земле, на которую напластованы проекции давно минувшего. Читаешь — и будто бродишь с автором по дореволюционному погосту, идешь и чувствуешь под ногами кости когда-то живших людей, давно уплывшие из-под собственных, стертых временем памятников. Оптика Павла Пономарева ведет в «город, которого нет», протягивает воздушные и реальные тропы по родной земле — к давно ушедшим родным. Эпиграфом или, скорее, саундтреком к этой книге могла бы стать песня Игоря Корнелюка, где «день за днем, то теряя, то путая след» герой пытается вернуться к тем, кто помнит и ждет, к семейной идиллии, возвращающей подлинное ощущение жизни.
Книга Пономарева и выстроена как духовное путешествие с завязкой, развитием действия, кульминацией и развязкой в виде трех поэм. Имена на могильных плитах. Прадед-священник, расстрелянный большевиками. Любимая женщина, которая, вразрез патриархальным представлениям о браке, таскала этого прадеда за бороду. Большая и яркая история семьи будто бы обещает еще не рожденному ребенку суровую долю:
кровь твою
замесили уже на тесто —
будет тертый калач
Обилие деталей — бытовых, исторических, портретных. Они сыплются как из мешка, будто читаешь вольный пересказ протокола или ревизские сказки. Думается, склонность к нарративу, к оптике, направленной на вещи и предания старины глубокой, у Павла Пономарева — от журналистского образования: он окончил Воронежский государственный университет, там же и преподает. И начинал с прозы: со сборника художественной публицистики «Со-бытие. Дневник молодого человека», что вышел в 2020 году. К 2024-му в журнале «Наш современник» Павел Пономарев выпустил роман под молитвенным называнием «Ныне и присно». Видимо, поэтическое говорение для него — просто один из способов повествования с усиленным лирическим началом.
Итак, завязка. Раздел «Из детства». Здесь ранние воспоминания о руках деда, в которых «катался, как плавленый сырок», становятся путем к духовному преображению, к узнаванию себя в ушедших. Город превращается в некрополь, в город-храм, где старики снова дети (деды-дети):
«Спи — ничего
не бойся, мальчик мой».
…На кладбище играет детвора.
И больше нет — ни дома, ни двора.
Предание обрастает речью от первого лица, происходит воскресение через слово:
«…И мне не больно, Ванечка, не больно!» —
причитывала все бабуля Леля
(она была больна и ожидала
прапрадеда из «красных» лагерей).
И он на белом снеге снится ей —
расстрелян и прикладом добиваем.
В разделе «Пасхальный огонь» эти тени становятся как бы постоянными спутниками героя («десять поколений… за окном в черных рясах стоят»), неожиданно находятся и портретные, и житейские сходства с теми, кто жил до него. Особый сакральный смысл несет здесь Благодатный огонь, побеждающий темноту и смерть. Это — о духовной жизни на земле, о вере в бессмертную душу, спасающей от уныния.
Закрепляется тут же, как паттерн поведения (как сказали бы психологи), мотив болезненной, неправильной любви, которая «долготерпит»:
Любить как прапрадед, священник:
когда она тебе — пощечину,
подставь ей плечо.
Неожиданно прорастает этот паттерн в разделе «Тверское лето», кульминационном в структуре книги: там любовь, замешанная на страдании, приходит к лирическому герою, сближенному с alter ego автора, и рушит его надежды на православный брак. В общем-то, для поэтов, родившихся на излете 90-х, такой здоровый исконный путь, желание во что бы то ни стало жить правильно, что называется, «по-людски», — большая редкость и, кажется, признак синдрома отличника. Такие ребята учатся на пятерки, заслуживают уважение старших, строят крепкие семьи с оглядкой на исконное. Но живут ли на самом деле?.. Автор задается и этим вопросом, но ближе к финалу книги:
Неужели большего мне не дано?
Неужели на большее я не способен,
кроме как бесконечно и неудержимо
в детство впадать —
возвращать и его, и их?
Многие представители нашего поколения стараются не повторять родительских сценариев, насмотревшись на несчастья и безденежье семей 2000-х, на любовь-смирение мам и отцов, пытавшихся прокормить семью, терпящих эту жизнь сквозь пот и слезы. Павел Пономарев же, наоборот, молит о встроенности в родовую программу, ощущая ее силу и своеобразную защиту, которая становится в книге центральным лейтмотивом:
С той стороны открытые ворота —
Из сна вернусь. И с кладбища вернусь.
Я не себя терять боюсь до срока —
Я маму с папой потерять боюсь.
Образ возвращения с кладбища многогранен: с одной стороны, это просто дань усопшим, уход за их могилами в Родительскую субботу, знак, что ты не «манкурт, родства не помнящий» (как в известном романе Чингиза Айтматова). С другой же стороны, кладбище затягивает, как суглинок и чернозем, как сон смертный, не отпускающая (в собственную жизнь) земля.
Здесь невольно задаешься вопросом: ты звено родовой цепи, но кто ты сам по себе? Чем ты ценен, уникален без них? И столкновение с реальной любовью (в разделах «Тверское лето» и «Воронеж») неминуемо становится травмирующим для лирического героя:
И чем больше врастаю в предков прах —
в их меловую плоть,
остающуюся на ногах моих,
тем все ближе могил нарастающий холод
и загробная музыка — глоссы глас.
Это русой девочки сглаз.
Образ «глазливой» русой девочки — колдовской, выманивающий из лона рода, сбивающий с пути своим несогласием на совместный путь. Застревание в эмоциях превращает топос в личный лимб:
Памятник Славе, Проспект туда,
Площадь подстава, Отрожка — отрыжка…
Это Воронеж — воро-нужда:
год еще, два — и реально крышка.
«Хорошая девочка Лида» (героиня стихотворения Ярослава Смелякова) и у Павла Пономарева остается недостижимой. Настолько, что заставляет усомниться, не оборвется ли род, за который он «в ответе», как «вершащая ветвь». Тогда интонация стихотворений становится вновь молитвенной, исключающей зумерский сленг (словечки «типа», «реально» и т. д., коих в стихах Пономарева и так предельно мало).
Кладбище предков в этой книге защищает, но и довлеет над героем (он эту мысль проговаривает очень осторожно, как будто действительно боится разгневать праотцев). Так в одной из «Маленьких поэм» возникает образ святого Павла с семейной иконы, что висит над кроватью. Тяжелый оклад, если рухнет, может убить. Однако воображение героя рисует иной образ: иконой этой когда-нибудь благословят его с будущей женой.
В «Черноземе и суглинке» город мертвых находится параллельно реальным Лебедяни, Воронежу и Тамбову. Инфернальное пространство впускает в себя неожиданно и бесповоротно: идешь за хлебом, а приходишь к могильной плите. Сон и явь перемешиваются и наслаиваются, предоставляя автору своего рода канал спиритической связи:
И тянутся по этой по траве
Руками к шее выбритой моей,
Холодными и жирными, как студень,
Чужие мне, неведомые люди.
Это стихотворение, расположенное в первом разделе, начинается с фразы «мне снилось кладбище родного городка». А начало финала в книге — поэма-сон, где лирический герой с другом убегают от смерти, преследующей их от автобусной остановки. Где-то впереди идет любимая женщина, сзади — «бесноватая» смерть. Бежать трудно, как это всегда во сне и бывает: пограничное пространство имеет иные, отличные от обыденных, скорость и гравитацию.
В «Тамбовском венке», последней поэме в этой книге, происходит как бы примирение с собственной, не совсем правильной судьбой, когда герой, уже переживший травму любовного отвержения, вновь посещает город, где на костях «деревья растут, и дома, и дворы». Последняя фраза звучит как выдох: выписав поименно всех, о ком молиться на службе за здравие и упокой, «последнее имя в записке написал свое». Ворота кладбища остаются за спиной как опыт принятия себя и как место, куда можно прийти за поддержкой к вечно живой семье. А книга будто бы воскрешает традицию среди молодых: помнить о корнях и заручаться их помощью.