Отмечали резиденс биолога Лашкова или отсрочку депортации, не все гости знали повод. Поздравляли с тем и этим, дважды спели happy birthday, хозяин не возражал. Муниципальная квартирка потеряла размеры, дверь — остатки смысла, холодильник наполнился подарками. Юрий Лашков, исследователь москитов, прибыл в Веллингтон из Новосибирска для соединения с женой. Но пока оформлял бумаги, ждал визу, то-сё, жена соединилась с местным лоером. Статус Юры временно завис. И вот с помощью мужа бывшей наконец-то прояснился. К пятому часу утра из напитков остался разливной джин без тоника. Из закусок — вчерашнее горячее.
— Я ее понимаю, — рассуждал биолог, сервируя жареный картофель, — Винсент — нормальный мужик. Ей с ним ловчей и детям тоже. Спросят, допустим, в школе: кто ваш папа, и что им говорить? Хрен в пальто? Там я был завлаб, а здесь…
— Юр, хватит уже, целый вечер слушаем про твою шалаву, — заметила Татьяна, грубая, прямая женщина, бывший начальник общепита. — Был всем, стал никем… Сенсация, блин. Я пол-Владика имела вот так. — Она громко щелкнула пальцами. — У меня квартира была… пятикомнатная, и везде — люстры.
— Ну и зачем уехала? — спросил Артем Самарский, поэт, музыкант, невзошедшая звезда российского шансона. Человек в компании новый, иначе не спрашивал бы.
— Подставили меня, Артемий. — Татьяна помрачнела. — Развели как малолетку, до сих пор трясет. Валить надо было срочно и куда подальше. И чтоб меня забыли. А забывчивость больших людей стоит очень дорого.
— Забыли?
— Надеюсь. Ты-то сам чего забыл в этой дыре?
— Я-то? — Артем довольно усмехнулся, он ждал вопроса. — Я эмигрант стихийный, климатический. Мне нужен ветер, океан, циклон. А российская погода для меня как несвобода. О, в рифму заговорил.
Он подтянул к себе гитару. Приобнял, взял аккорд, другой. И вывел хорошо поставленным кабацким баритоном:
Спой нам, ветер, про синие горы,
Про глубокие тайны морей,
Про птичьи разговоры, про… мм…
— Дикие просторы, — подсказал кто-то. Артем кивнул.
Про дикие просторы,
Про смелых и больших людей!
На слове «больших» он подмигнул Татьяне.
— Не-а, — сказала Татьяна, — климат здесь — тоже говно.
А мне ответ барда понравился. Отъезд как жест. Как поиск родственной стихии. Поэтично, двусмысленно — берем. Раньше мы с женой были эмигранты просто так, отчего испытывали легкий дискомфорт. Для политических — излишне мягкотелы. Для колбасных — чересчур погружены в себя. Да и кормили нас в отечестве терпимо. Холодильники существовали помимо магазинов, люди — в стороне от государства. Шили самопал, читали самиздат, гнали самогон. Фарцовка увлекала, как искусство или спорт. Правильные джинсы лидировали в топе ценностей, обгоняя дружбу, любовь и не получить на танцах в морду. По воскресеньям улыбчивый мерзавец в телике рассказывал о дальних странах, где нам не светило побывать. Претензии к властям носили больше эстетический характер. «В связи с чем выезжаете на ПМЖ?» — спросили моего знакомого в ОВИРе. «Чтобы не слышать, как поет Кобзон! — ответил тот. — Не могу жить в одной стране с Пугачевой, Кобзоном и Асадовым». Претензии верхов к низам были до зевоты симметричны. Сегодня ты закуришь «Кент», а завтра — вражеский агент. Помните? Сегодня наливаешь виски, а завтра ты — шпион английский. Тех, кто слушает «Пинк Флойд»… ну и так далее. Ощущение, что ты — внутри анекдота, который давно перестал быть смешным.
И это все? Не все. Я задаю себе вопрос: допустим, разрешили бы тогда любую музыку, фильмы, книги. Никакой идеологии. Никакого дефицита. Кожаный верх, замшевый низ, деним за полцены, сервелат в нагрузку. Туалетная бумага с фейсами вождей. Битлы на Красной площади с оркестром. Папа-генерал, МГИМО, квартира в центре, дом за городом… Уехал бы я все равно? Уехал бы. И жена бы уехала. Значит, дело в климате.
К отечеству я в целом равнодушен. Любить и обижаться — не за что. Гордиться мне привычнее своими косяками. В ностальгии ощущаю фальшь. Хоть та земля теплей, а родина милей. Помню, репетировали в садике. Я думал: теплей — понятно, измеряется в градусах, а милей — это как? И почему? И сравнить не помешает. Или вот: хоть похоже на Россию, только все же не Россия. В чем разница-то? С чего тоска? Не опохмелился вовремя? Люди меняют нечто более интимное, чем страны. Например, супругов, внешность, пол, мировоззрение. Нелепо заморачиваться из-за территорий, где нас без спросу извлекли на свет.
Итог самоанализа — коктейль «Родина»: 30 мл печали, 40 мл досады и 60 мл удивления. Потрясти в шейкере, добавить три-четыре кубика страха. Но о страхе потом. Удивление интереснее. Только по нему я узнаю себя в нуаре детских фото. Вот — коллективное сидение на горшках. Кто это снимал и зачем? Общий энтузиазм, лишь на одной физиономии скепсис. Первое сентября, костюмчики, цветы. Какой-то пионерский балаган. Здесь лица уже разные: скука, мука, пустота… недоумение. Стоп, это я.
Смутная идея ошибки — ровесница моей памяти. Чувство, будто меня с кем-то перепутали. Сомнения колобка, попавшего в набор гостинцев для бабушки. Полумрак, и тебя куда-то несут. Рядом пироги, масло — вроде свои, а контекст не тот. Какого хрена я здесь делаю? Кто меня сюда заслал? Все не так, ребята.
Оказаться сразу в подходящем месте — редкая удача. Такая же, как найти работу, где зарплата кажется бонусом. Или человека, с которым нестрашно стареть. Нет, я понимаю, родиться можно в Кении или Сомали. Однако там есть преимущество незнания. Сообразить, в какой ты зопе, просто некогда. Чуть задумался — тебя уже едят.
СССР давал возможность размышлений. Углубился — и хоть не выходи. В очередях, например, славно размышлялось. На автобусных остановках. Я думал: неужели это все мое? Эти косматые бараки, сталинки, хрущевки, черные дыры подъездов. Сквозняки присутственных мест, решетки на окнах, кирпичная тяжесть школ… Мое, да? Или все-таки чужое? Необходимость мимикрии. Ежедневное исчезновение какой-то малости себя, фрагмента, пикселя. Черно-белый фон девять месяцев в году. А главное — холод внутри и снаружи, холод на букву «ша». Шарфы, шубы, шапки, подштанники с начесом. О, мерзкая ноша! О, вечное, изматывающее, горькое ожидание тепла!
Неплохая, кстати, фраза: страна ожидания тепла.
Но если здесь я лишний, то где — свой? Ответ родился на премьере «Фантомаса». В нашем городке это событие вспоминают до сих пор. Кинотеатр давила очередь, народное цунами сметало билетеров. Милицию колбасило. Хулиганье с колготками на лицах терроризировало винный магазин. Я видел фильм четырежды, два раза «на протырку». Единодушно с залом цепенел от страха, восхищался, ржал, как типичный подросток-дебил. Пока экран не заполняло ослепительное море. Левитация утесов, одинокий пляж. Цвета воды, песка и гор могли составить флаг. Шоссе напоминало почерк гения. «Остановитесь! Мне сюда!» — кричал далекий голос. Но фильм, исполнив миссию, катился прочь.
Словосочетание «Лазурный берег» я узнал лет через восемь. Образ долго был свободен от захватанного, глянцевого имени. Он созрел до идеи пространства, куда меня надо вернуть. Стал более предметен, чем реальность. Запустил программу в голове. Превратился в цель и смысл. Дневник украсили пятерки по английскому. Рисунки в тетрадях достигли высот мастерства. К морю, пальмам и чайкам добавились яхты. Следом — человек в шезлонге с книгой, закатная дорожка на воде. В девятом классе у героя появилась сигарета. В десятом — стильная бутылка и фужер. Теперь на вопрос «Кем ты хочешь стать?» — я честно отвечал: «Колобком. Чтобы свалить от вас к едрене фене». Шутка. На самом деле я говорил: «Оператором машинного доения». Еще я понял, что такое одиночество. Это не отсутствие друзей. Это когда не с кем поделиться главным. Когда друзья устроены иначе, а родители еще не доросли.
Маленькая пустота в груди увеличивалась вместе с телом. Тоска по равновесию и цельности, ностальгия наоборот. Отчасти ее заполняли книги. Читал я бессмысленно и беспощадно, почти не отвлекаясь на еду, школу, сон и романтические терзания. В юности книги слегка потеснил алкоголь. Я выучился читать нетрезвым, зажмурив один глаз, иначе буквы расползались, как насекомые. Алкоголь и книги объединились в борьбе с действительностью. Дружно отодвигали ее, как рабочие сцены — использованную декорацию.
И открывалось море. Теплый ветер с берега, запах нездешних растений. Холмы из зеленого фетра, и среди них, подобный бабочке, веселый, разноцветный город. Там небо другое, люди другие — открытые, улыбчивые, светлые. А как иначе, если носишь шорты и сандалии круглый год? Там нет понятий «ждать» и «спешка». Сандалии — обувь медленная. Время — не мера, его нельзя потерять. Оно невесомо, бесплатно, как воздух. Цикличность бытия разомкнута, в сутках часов тридцать или пятьдесят. Или сколько надо. Там низкие кусты вместо оград, атласные закаты и неуверенность: какой теперь сезон. Новый год определяют по елкам в супермаркетах. И наконец — все это далеко.
Короче, город Веллингтон я себе придумал. Ошибки исключались: я знал, что реальность — плагиат вымысла. Энциклопедии могут соврать, фантазия — никогда. Оставалось лишь уехать в сочиненный мною город. Что может быть разумней и естественней? Только свалить туда вместе с женой.
— От проблем не убежишь, — сообщил один друг, — их надо решать.
— От себя не убежишь, — интимно поведал другой.
— Ты и есть проблема, — догадался третий, наиболее успешный и богатый. — Захандришь — возвращайся. Возьму на работу.
— А хрен вам, — сказали мы с женой.
Нам было чуть за тридцать. Пара кандидатских, четырнадцать рабочих мест, восемь арендованных квартир. Плюс движимое имущество — одна сумка. Минус родственники там, перспективы — здесь, деньги — везде, то есть нигде. Между тем утихала гульба и пальба девяностых. Заграница нас любила, но уже без огонька. Просвет легальной эмиграции сузился до размеров небольшого ангела. Выпускали хмуро, брали привередливо, едва ли не обнюхивали, морщась. Бумажных дел мастера изгалялись с обеих сторон. Типичная история, увлекательность которой обратно пропорциональна ее длине. Даже в романах-бестселлерах она заменяется фразой «незаметно прошло два года».
Улетали мы как-то буднично, аж досада взяла. У людей отъезд на дачу выглядит значительней. В последний момент не раздался звонок. Проникновенный голос в трубке не сказал: «Останьтесь. Все забудем и дадим». На Ленинградке и съезде к терминалу чудесным образом исчезли пробки. Толпа пьяных друзей с гармонью не явилась в аэропорт. Мы избежали прощальных объятий, напутственных слов и размытой косметики. Двое встречных ментов и овчарка были задумчивы, как аспиранты филфака. А ведь я готовился, почти хотел услышать: «Эй, стоять! Документы предъявляем. Ишь, собрались, умники. Мы, понимаешь, здесь, а эти гады — в Новую Зеландию. Пройдемте-ка…» Нет, тишина.
Даже стук пограничного штампа не вызвал эффектных ассоциаций. Например, с аукционом или залом суда. Или со звуком гильотины. Какие сравнения пропали! Просто «тук» и «тук». Второй «тук» слегка запаздывал. Я оглянулся. Пограничница беседовала с моей женой. Напрягся, слышу:
— В Новую Зеландию?
— Да.
— На ПМЖ?
— Ну да.
Тетка в униформе с прищуром взглянула на жену. Увидела длинный лайковый плащ, нефритовые глаза. Ангельское лицо кинозвезды семидесятых. И произнесла сочувственно:
— Говорят, там все мужики — как наши колхозники.
— Я со своим лечу, — ответила жена.
И обе с интересом посмотрели в мою сторону.
Очарование моей лучшей половины сродни инсайту или дежавю. Она приковывает и туманит взоры. В ее присутствии сбиваются кассиры, банкоматы, светофоры и часы. В любом аэропорту жена подвергается назойливому вниманию контролирующих служб. Вначале меня это беспокоило. Затем я стал их понимать. Приятно докучать красивой женщине на законных основаниях. Заглянуть в косметичку, исследовать фигуру металлоискателем, обнюхать собакой. В крайнем случае, поговорить.
Следующий диалог произошел в накопителе. Задерживалась посадка на рейс компании JAL. Пассажиры маялись в неудобных креслах. Вдруг где-то сбоку прорезалась дверь. Будто из стены шагнул японец в костюме и галстуке. Огляделся и двинулся прямо к нам. Ага, вот оно, похолодел я. Но реальность оказалась круче. Японец опустился на колено перед моей женой и на внятном английском сказал:
— Простите за ожидание, мадам, небольшой форс-мажор. Двое пассажиров передумали лететь. Необходимо выгрузить их багаж, что займет…
— Это не мы, — пошутил я.
Он проигнорировал меня с достоинством самурая.
— …что займет не более пятнадцати минут. Еще раз прошу извинить.
— Спасибо, — чуть растерянно ответила жена, — но почему не объявить это для всех?
— О да, конечно. — Самурай поднялся. — Я ведь за этим и шел.
Сбыча мечт, особенно розовых, — хитрая штука. Спросите Мартина Идена. Даже моментом насладиться трудно. Когда оно случается, ты еще не веришь. Когда поверил, оно уже рутина. Я поверил с опозданием часов на семь. Не тогда, когда боинг, взяв октавой ниже, превозмог четыреста тонн здравого смысла и земля стала быстро превращаться в карту местности. Нет, тогда это казалось путешествием. Ощущение родов возникло после Токио. Многочасовые, тяжелые роды как финал двухлетней беременности. Я был одновременно акушером, новорожденным и матерью. И адрес доставки выбрал сам. Смерть здесь тоже присутствовала каким-то боком. Ведь эмиграция — не только смена места, языка. Ты сам меняешься четверти на три. Уходит морщинистый циник с тяжелым анамнезом, появляется некто глупее, моложе, легче.
Сидней, окно между рейсами. Всюду голые ноги, открытые плечи, приветливые декольте. Джинсы выглядят извращением. У нас тоже есть шорты, но они в багаже. Вышли под убийственное солнце. Внутри зашевелилась самолетная еда.
— Знаешь, на кого мы похожи?
— Мм?
— На двух куриц гриль. Их выпотрошили, начинили чем-то посторонним и сунули в горячую духовку.
— Смешно.
Попытка автобусной экскурсии. Проснулся я только раз. За окном волновался перекресток, гневно сигналили автомобили. На меня в упор смотрел блестящий, черный памятник. Казалось, он выполнен из гудрона и стекает на постамент.
Вторично мой сон оборвали глухие удары. Мы снова летели. Самолет кидало вниз и поперек, будто лодку по волнам. Небо и море похожи в этом смысле: обе стихии легко раскрывают тему как маленького, так и лишнего человека. Я вспомнил, что в Сиднее на веллингтонский рейс загрузилась команда баскетболистов. Теснота в салоне резко увеличилась. Запахло недавней победой и вискарем. Зазвучал неряшливый английский, в котором перепутаны все гласные. Видимо, ребята забыли пристегнуться и теперь стучались головами в потолок.
«Привет, девочки и мальчики, — раздался уверенный голос в динамиках, — это капитан Глен Вильямс. Мы подлетаем к Веллингтону, если кто забыл…» Говорил капитан чуть понятней спортсменов. Я успевал расставлять по местам его гласные. Уловил «столица ветров», «над проливом Кука штормит» и «сядем вовремя, но жестко». Глен Вильямс недооценил свой профессионализм. В 23:45 мы нежно коснулись поверхности Новой Зеландии.
Аэропорт был какой-то ненастоящий. Напоминал замаскированный плакатами сарай. Тусклая реклама, болезненный свет, мягкая от пыли ковровая дорожка. Я долго искал подходящее слово. Заброшенность? Киношность? Имитация? Портал? Фокус в том, что слово это — не только про аэропорт. Оно из синонимов города. Нетронутость? Дизайн провинциального музея? Повсюду артефакты, экспонаты, а дотронешься — рука видна насквозь. Реальные здесь только океан и ветер. Слова, оценки приблизительны, ибо Веллингтон неопределим. Эскиз, туманный силуэт, ускользающая мысль. Покинув его, моментально теряешь уверенность в том, что он существует.
Но это после, а тогда я в оторопи думал: спокойно. Сейчас этот предбанник кончится и начнется человеческий аэропорт: дьюти-фри, кафе, вино и музыка, люди и прокат автомобилей. Началась, однако, улица. Сильный ветер дергал темноту. Транспорт подозрительно отсутствовал. Пассажиры нашего рейса быстро и загадочно исчезли. Далеко, где ночь встречалась с океаном, мигали редкие огни.
— Ты понимаешь что-нибудь? — спросила жена. — Где мы?
— Для начала понять бы, кто мы.
* * *
«И наша любимая тема: погода, — развязно сказал диктор, — в Данидине ливень, местами град, ветер до семидесяти, одиннадцать градусов как бы тепла. Кто может, сидите дома, ребята. Крайстчерч — максимум внимания за рулем, туман, небольшие дожди, пятнадцать. Веллингтон берет сегодняшний джекпот. Легкая облачность, без осадков, семнадцать. В Окленде двадцать…»
Сверху рушился тотальный водопад. Авто сотрясало и плющило. Дворники не справлялись.
— Что за бред? — спросил я у коллеги, подвозившего меня. Тогда я часто задавал нелепые вопросы. — Легкая облачность?! В окно не могут посмотреть?
Коллега хмыкнул:
— Не исключено.
— Ну, позвонить. Узнать для интереса, какая у нас погода.
— Пока будут звонить, все изменится.
В столице Зеландии климата нет. Точнее, он — вроде абстрактной картины. Понять можно так и эдак, и вверх ногами сойдет. Можно и так понять, что это не живопись вовсе, а блажь и сумбур. Сезон здесь один: дождик, разбавленный солнцем, туманом и ветром. Коллизия быстро меняется в разные стороны, по очереди, вместе или как попало. Ветер целеустремленно хлещет по физиономии, над городом летают мокрые зонты. Одежда и погода связаны только в головах недавних эмигрантов. Местным пофиг — все равно ошибешься. Одеваются по вдохновению, живут не суетясь.
Сначала в них трудно увидеть людей. Они кажутся выдумкой, созданиями Толкина, Диккенса, Брейгеля. Их гардероб и даже лица напоминают реквизит. Откуда, из каких запасников и недр извлечены их старомодные, тяжелые пальто? Накидки, макинтоши эпохи креативной географии? Ботфорты на платформе, кружева, боа из меха сказочных зверей? Из каких временных дыр явились эти башмаки, снятые аборигенами с первопоселенцев, эти древние морщины и глаза?
Здесь вещи не дряхлеют, а накапливают смысл. Любой предмет, от мотоцикла до игрушки, чинится, штопается, десятилетиями меняет секонд-хенды и владельцев. И когда его цена уходит в область междометий, триумфально поселяется в антикварной лавке. Это не от бедности или скупости. Это — чудом уцелевшая, иррациональная связь между вещами и людьми. Одно — продолжение другого в любом порядке. Ты не можешь выбросить свой характер, присвоить чужой или купить новый. То есть внешний облик человека не зависит от его статуса, доходов, интеллекта и прочей ерунды.
Когда профессор Хелен Мэй явилась на лекцию в розовом топе и алых бермудах, я испытал эстетический шок. Известный ученый, шестьдесят плюс, высокая, седая леди в наряде тинейджерки. Студенты остались невозмутимы. Только из партера донеслось:
— Классный прикид, Хелен.
— Спасибо, — ответила профессор, — день такой.
Она была моим вторым работодателем в Зеландии. Устроиться на кафедру мне помог волжский автозавод. Шло собеседование. Вдруг Хелен говорит:
— Я долго на русской машине ездила. «Лада», знаете? Называла ее «моя бабушка». Славная машина.
Слово «бабушка» Хелен произнесла по-русски, но с ударением на «у».
— Да ну? — удивился я.
— Дешевая, простая, экономичная, надежная.
Я совсем растерялся.
— Надежная?
— Именно! Двенадцать лет, в любую погоду — как часы. По любой дороге бегала с прицепом. Заглохнет — рукояткой движок крутанешь, и вперед. У родителей ферма была в Вайканае, там народ сервисом не избалован… Ну ладно, к делу. Треть ставки для начала подойдет?
Параллельно я трудился в частной школе. На благотворительной тусовке познакомился с Крисом, отцом моего ученика. Мне сказали, что родитель этот — важная персона, топ-менеджер в новозеландском отделении Exxon Mobil. Крис мне понравился: шкафообразный, двухметровый, он вел себя естественно, как Гекльберри Финн. Занятно говорил и много ел, интересовался окружающими больше, чем собой. Не боялся выглядеть смешным. Недели через две встречаю Криса на парковке супермаркета. Он выбирается из лексуса-LX — в застиранной футболке, кроссовках без носков и мятых шелковых трусах. Цвет королевский голубой с орнаментом из желтых ананасов. На мне аналогичные, однако в роли нижнего белья. А у него без этих тонкостей. «Привет, — говорит, — Макс. Что, нравятся мои шорты? Купил по скидке в “Фармерсе”, десятка баксов пара».
И тут мне стало разом неспокойно и легко. Такое озарение умной рыбы на крючке, догадка, что твоя свобода кончилась. Обладателям тонкой душевной и богатого внутреннего знакомо это чувство. Оно — предвестие чего-то экзистенциального: стихосложения, запоя, любви. Я заподозрил, что способен полюбить этих людей — младших, беспонтовых детей цивилизации. Кому-то достались осел и мельница. Они получили кота. Но кот всегда больше, чем кот.
Их не взяли на разборки старших братьев. Не увидели за бортиком песочницы. Они были никто и звать никак: палец в носу, штаны на лямках. Их не знали до семнадцатого века и поныне различают не всегда. Тысячи лет где-то что-то отнимали и делили, боролись за, наоборот и вопреки; меняли историю, географию, естественные, точные и мнимые науки, а также закон Божий, не говоря о человеческом; долбали чужих и своих, и неясно каких (много вас тут шляется), используя все более продвинутый ресурс.
Мелкие за этим наблюдали, как в подзорную трубу, с обратного конца. Или в детский калейдоскоп. Они жили в раю — без ядовитых гадов, засух, наводнений, полезных ископаемых, китайского туризма. Вырастили сорок миллионов овец и баранов, по десять на физлицо. Вырастили собственную гордость. Мир издалека выглядит почти как свысока: ощущения те же, но упасть нельзя. Регби заменяет веру, политику и самоидентичность. Индекс счастья выше неба, где-то рядом с экономикой. Что такое взятка, надо объяснять.
У каждого их города есть метафизический подтекст, второе дно, другое имя. Один — корабль, плавучий мегаполис. Грот-мачта телебашни, крики чаек, стаи яхт. Когда с ним рядом океанский лайнер, это — воссоединение семьи. Другой — галерея парков, бархатных лужаек, завешенных плющом кирпичных стен. Инсталляция классической Европы. Макет, клише, игра. Но игра актеров старой школы, которая порой точней оригинала, лучше. А чем — понять нельзя, талантом, может быть.
Веллингтон — самый невидимый город этой едва различимой земли. Дожди и ветра превратили его в голограмму. В нем есть капкан оптической иллюзии, мистификация Гель-Гью, Зурбагана и Лисса. Чуть меняешь угол зрения, и стремительно ветшает, облетает постмодерн. Сквозь небоскребы проступают деревянные коттеджи, пакгаузы, лабазы, рейтузы на веревках. Веет рыбой, истлевшей жизнью, ароматами питейных заведений, протезом Джона Сильвера и кофром Билли Бонса. Домишки лезут на холмы, цветут эркерами и башенками, изгибаются арками, тянутся готическими шпилями. И вновь теряют контуры, сползая в обтекаемость ар-деко. Прочь телефоны, распахнем зонты. Неспешный шаг и дождевая взвесь нам в помощь. Бесплотный город не любит резкости, его легко спугнуть, как предвоспоминание или послесоние. Несколько лет этого транса, и Веллингтон становится подобием киностудии, где параллельные миры — за каждой дверью. Где ты — в системе, имеешь доступ, где мало что способно удивить.
Ан нет, у города велик запас причуд. Утро, еду в школу. Полупустой автобус сонно качает ландшафт: зеленый нубук холмов, ватные комки овец. Заходит молодая пара с рюкзаками — не туристы. Лица нервные, усталые. Сбросили кладь, уселись, заругались шепотом. Светленькая девушка без видимых примет. Зато у ее спутника — примет на шестерых. Стройотрядовская куртка нараспашку — в шевронах и значках. Под ней — тельняшка ВДВ, ремень РККА. Ниже — галифе с лампасами. «Во, блин, чучело, — едва не вслух подумал я, — никак земляк».
Точно по заказу юноша воскликнул:
— Все, на хрен, на хрен, на хрен эту работу! — Он резко помотал головой. — Я лучше буду пиццу развозить.
— Пф, — отозвалась блондинка.
— Что «пф»? Что значит «пф»?! Да я… — Он растопырил пальцы. — Вот этими руками… Я, блин, в Гнесинку полбалла недобрал! А теперь я этими руками чищу срач! Нас за прислугу держат… мать их!
— Тём, заканчивай цирк. Люди кругом.
— Какие, на хрен, люди?! Кто нас здесь понимает?
Земля в иллюминаторе, земля в иллюминаторе,
Дремлет прити-ихший северный го-ород,
Это, разумеется, был он. Ощущение гостя в чужом сценарии не покидало меня. Я чиркнул зажигалкой.
— Классно играешь, давно такого не слышал. Фингерстайл?
— Ого! — удивился он. — Спасибо. Ты сделал мой вечер. Артем.
— Макс. А Самарский — это псевдоним?
— Земляки, что ли? Я на Химзаводе жил.
— Сто шестнадцатый. То же отверстие, но вид сбоку.
— Слушай, я диски продал, восемь штук, есть идея.
— Ага. Развод. Его и отмечаем.
— Я бы хотел поговорить с начальником.
Эту фразу и несколько других он заучил до впечатления свободного английского.
— Я вас понимаю, но… — сказал завлаб.
— Это групповой проект, — скромно ответил Юрий, — под моим руководством.
— Гляди-ка, солнце! — восклицает Юрий. — И не понять, откуда моросит.
— Это знак, что мы на верном курсе.
— Тебе какое слово больше нравится: «моросит» или «накрапывает»? — не унимается Юрий.
Разговоры с кем попало не моя забава, внутри хватает собеседников. Но джин был двойной.
— Это длинная история, — ответил я, — лучше спросите, куда.