О буднях советского журналиста на главной «газетной» улице Москвы
Захотелось с ходу и для наглядности назвать московскую улицу Правды аналогом лондонской Флит-стрит — еще привычным термином для уха изучавших английский язык и простейшую топонимику Лондона в советской средней школе и нарицательным понятием для тех, кому выпало потрудиться на фронтах первой — по нашим временам, джентльменской, — идеологической войны. Последние десятилетия Флит теряла-теряла журналистские кадры, всё прощалась-прощалась и наконец окончательно оборвала связь с пишущим цехом, которая продержалась, наверное, лет триста — к удовольствию исследователей, поклонников и обличителей всего британского. Даже задокументировано, кто стал последними репортерами, покинувшими Флит: в августе 2016 года роль «могикан» исполнили сотрудники шотландской «Санди пост». После них в бывшие редакции заехали инвестбанкиры.
Московский адрес — улица Правды, 24, — тоже десятки лет символизировал профессию советского газетчика. В названии исчезли кавычки, и когда связь улицы с первой газетой страны окончательно сотрется из коллективной памяти, то новые поколения, вероятно, будут считывать в этом слове оруэлловские мотивы. Если сумеют добраться до «1984».
В отличие от вторых по рангу, как бы непартийных и формально парламентских «Известий», которые печатались на Пушкинской площади и обосновались, как и полагается классической газете, в самом что ни на есть центре большого города, на пересечении Страстного бульвара и улицы Горького, ежедневные выпуски «Правды» рождались в среде, противоположной представлениям о «настоящих» газетчиках. Несколько партийных изданий не первого ряда во главе с флагманской «Правдой» поселили на московских задворках: в промзоне с железнодорожными путями, в окружении двух оборонных заводов. Когда в 30-е годы возводили редакционное здание, оно смотрелось колоссом на фоне деревянных строений Ямских улиц и неосвоенных пустырей довоенной Москвы.
Несмотря на близость и к Ленинградке, и к Белорусскому вокзалу, улицу Правды отличал дух какой-то отрешенности. Сквозной проезд к Савеловскому вокзалу еще не пробили, и в противоположном от Ленинградского проспекта тупике вел свою жизнь изолированный профессиональный городок, куда большинство людей попадало лишь по рабочим делам. Невыразительность района скрашивал учащенный пульс редакционного комплекса. Здесь узнавали новости раньше всей страны. Маршрутки под 5-м номером, курсировавшие между «Правдой» и Пушкинской площадью, в утренние и дневные часы заполнялись одними мастерами пера. Я научился узнавать их по спецодежде творческого класса 70-х — кожаным пиджакам. С рафиков рижского производства и знакомых водителей начинался день.
Центральной точкой квартала был огромный ведомственный дом культуры с кинотеатром, бассейном, кружками рисования и спортивными секциями, столовой, куда мы попадали по подземному туннелю, служившему одновременно входом в бомбоубежище, не самым бедным в городе гастрономом, где выдавали сотрудникам продуктовые заказы, и детским садом. По будням эта часть улицы Правды гудела «тридцатью пять тысячами одних курьеров». Подкатывали черные «Волги» с фельдъегерями с казенными портфелями. Около почтового отделения на углу редакционного здания перекуривали между сменами рабочие типографии. Узнаваемые в лицо авторы шли получать гонорары в бухгалтерию. Зато в субботу и в воскресенье Правда принимала исключительно умиротворенный вид. Здесь становилось безмятежно, как на залитой солнцем привокзальной площади подмосковной дачной станции во время дневного перерыва в расписании электричек. Появиться на Правде в выходные дни для дежурства по номеру, когда остальной город не стоял в пробках, как сейчас, а использовал субботу как день отдыха, — было в этом что-то от особой миссии. Столовые и буфеты внутри здания были закрыты, и на дежурствах я покупал пачку ржаных сухарей и кефир в гастрономе напротив. В понедельник утром улица просыпалась.
В компанию партийных газет — все-таки уникальной по зубодробительному языку «Правды», несколько бесхарактерной «Сельской жизни», «Социндустрии» (или «Индуски») с ее не совсем понятной аудиторией, «Советской России» («СовРаски»), которая с начала 80-х благодаря воле нового главного редактора Михаила Ненашева обрела смелое лицо, — затесались два относительно раскрепощенных издания: «Комсомолка», обладавшая вопреки названию гораздо более широкой аудиторией, чем молодежь от 14 до 28 лет, и еженедельник «За рубежом» — «гулявший сам по себе» реликт хрущевской оттепели, дайджест статей из иностранной прессы, одно из немногих окошек в другой мир. Вместе мы делили дом на Правде.
На редакционные этажи можно было беспрепятственно проникнуть из всех трех подъездов здания, спроектированного архитектором Пантелеймоном Голосовым в 1934 году. Каждой газете полагался и собственный подъезд, где оставляли корреспонденцию и где работали приемные для ходоков, приезжавших в столицу со всей страны со своими бедами в поисках защиты. Обращения обладали силой. Любое, особенно регионально-провинциальное, начальство опасалось газетных выступлений и вылетавших в командировки на место ЧП журналистов. Случалось, что людей снимали с работы после громких публикаций. Газетная рубрика «Письмо позвало в дорогу» была мемом времени.
Подъезд «Правды» занимал центральное место ровно посередине. Широкая торжественная парадная лестница вела словно в коммунистический храм. На мраморных ступенях курьеры выкладывали пакеты. Справа и слева от главного подъезда располагались скромные проходные «Комсомолки» и «Советской России». Везде дежурили милиционеры — как на государственных объектах.
Здание, возведенное с учетом подъема улицы, иногда сравнивают с линкором. Темно-серый цвет и надстройки в виде башенок и балконов рождали ассоциацию с военным кораблем. В навесы над подъездами были вмонтированы газетные логотипы с крупными, выкрашенными в серебристый цвет буквами, исполненные шрифтами, которые стали элементом исторического художественного наследия. По всему миру, когда газеты еще пользовались авторитетом, логотипы обычно размещали на крышах редакций в городах, и они делили там место с другими символами времени типа неоновой рекламы кока-колы. Иногда следы старого стиля попадаются на глаза. Так, сегодня на римской улице виа-дель-Тритоне сохранили логотип газеты «Мессаджеро», а в подъезде выставили линотип — аппарат загадочного назначения для несведущих.
От зарубежных газетных брендов наши отличались тем, что в их названия были вмонтированы ордена разного достоинства, которые в советское время было принято вручать не только кому-то лично, но и отдельным коллективам, заводам, а также городам и даже областям. Часть мифологии «Комсомольской правды», с которой соприкасался начинающий молодой сотрудник: в 30-х годах газету наградили орденом Ленина номер один, хранившимся, как рассказывали, в сейфе главного редактора. Предыстория награждения работала на образ газеты. По легенде, в политическом руководстве СССР обсуждали, кому давать первый орден, и тогда выбрали молодежную газету как символ нового поколения, за которым должно было стоять будущее. Орден, скорее всего, дожил до наших дней, несмотря на случившийся в нулевые в здании большой пожар. Этим тема преемственности современной и старой версии газеты, даже с поправкой на иной социально-экономический уклад, практически исчерпывается. Примерно с конца 50-х годов и вплоть до прихода к власти Михаила Горбачева три газеты — «Комсомольская правда», «Известия» и «Литературка», каждая в своем стиле, со взлетами и отступлениями, — подпитывали кислородом думающие сословия в Советском Союзе. Названия сохранились, однако прежняя миссия утрачена. Тем не менее некий сигнал, что-то вроде фантомной боли, сами эти названия еще доносят.
Как бы то ни было, но после пожара, случившегося в бывшей редакции 14 февраля 2006 года, из-за угрозы обрушения деревянных перекрытий туда не пробраться с реминисценциями. Памятник конструктивизма заколочен и пока не востребован. Вроде есть намерение восстановить здание, обладающее каким-то статусом как объект наследия, но сегодня оно напоминает заброшенную орбитальную станцию: неизвестные персонажи когда-то здесь высадились и наполнили коридоры своей энергией, потом улетели, а использованный инвентарь бросили. Не исключаю, что в итоге дом постигнет участь гостиницы «Москва», построенной примерно в то же время. Жизнь учит, что ремейк в столице — не худший финал. Ну и дом Наркомфина на Новинском бульваре тоже спасли в конце концов.
Примыкавшие к задней, непарадной части здания типографские цеха с мутными стеклянными крышами, напоминавшие с высоты шестого этажа теплицы и насыщавшие московский воздух, как мы теперь осознаем, изрядной порцией свинца, конвертированы в телестудии, офисы, шоурумы. Армия бродящих по территории комплекса безучастных к прошлому арендаторов поколений — что Y, что Z, — не ощущает его прежнего мобилизующего ритма. Вместе с тем это был город в городе. Круглосуточно крутились барабаны печатных станков, линотипы отливали в металле вымученные кем-то строки, по двору сновали погрузчики с дефицитной в Советском Союзе бумагой, а в автофургоны загружали матрицы для отправки в московские аэропорты. Отпечатанные с них в местных типографиях газеты уже с утра появлялись в киосках и почтовых отделениях крупных городов, что теперь представляется типичной чертой исчезнувшей цивилизации.
До наших огромных, во всю комнату «ленточных» окон на шестом этаже, которые московским летом распахивали настежь, и тогда тяжеленные рамы перегораживали часть рабочего стола и теплый воздух выносил листы желтоватой редакционной бумаги в коридор, снизу, из издательского комплекса, доносился равномерный гул машин. Запах типографии только ободрял и напоминал о материальности наших усилий.
Летние месяцы в газете вспоминаются отчетливее других. Возможно, из-за смутного ощущения необязательности каких-либо серьезных новостей в растянутый отпускной период. Казалось странным, что редакция и типография продолжают функционировать, если можно сесть на 20-й троллейбус и относительно быстро доехать до Серебряного бора, чтобы искупаться в Москве-реке. Прибавилось и сугубо личное. В июле 1972-го я впервые поднялся на знаменитый шестой этаж «Комсомольской правды» — тем летом, которое запомнилось Москве экстремальной жарой. Ехал в метро по красной ветке и через стекла станции «Ленинские горы» наблюдал, как в реке купаются сотни людей. С высоты моста городская набережная напоминала сочинский пляж. Спасатели, дежурившие на катерах, следили, чтобы пловцы не попали под винты речных трамвайчиков и барж. Настанет ли день, когда в реке в центре города мы вновь увидим купающихся?
Я, конечно, заранее многое предвкушал, но мне понравилось все, с чем я столкнулся с первых дней в редакции — еще во время практики в средней школе, — а потом стало частью ежедневного распорядка рабочего дня, когда зачислили в штат стажером с первым окладом в 70 рублей. Импонировал режим рабочего дня, отличавшийся от обычных учреждений: начинали поздно — ближе к двенадцати, но и уходили не раньше девяти-десяти вечера, когда прилегающие к редакции улицы пустели и с чувством исполненного долга было приятно прогуляться пешком до Ленинградки, с каждым шагом все явственнее улавливая аромат печенья с фабрики «Большевик».
Берег временное, еще не полноценное удостоверение, не в виде книжечки в кожаном переплете с блеклым золотым тиснением, а потертый на сгибах бумажный пропуск с эмблемой газеты красного цвета, который разворачивал на проходной у милицейского поста. Помню крохотное бюро пропусков на первом этаже… Удары капсюлей внутри труб пневмопочты со свернутыми в трубку гранками и «тассовками» с телетайпной ленты… Проходную в типографию с турникетом, эбонитовыми телефонными аппаратами, полустрогими вохровцами в беретах — по правилам требовался отдельный пропуск в цех, но нас узнавали в лицо. Ночной буфет в типографии, где продавали молочные коржики за 8 копеек.
А главное, конечно, коридор шестого этажа, где находилась редакция, ставший для многих понятием ментальным. Этажи под нами были выдержаны в «большом» министерском стиле: качественные деревянные панели, комнаты отдыха и предбанники приемных, блестящие металлические ручки дверей, тяжелые телефонные аппараты на столах без дисков для прямой связи — подходящий реквизит для вошедших в моду телесериалов о послевоенном времени. Неужели все тоже кануло в огне? Спускаясь в редакцию «Правды» к коллегам, уже по внутренней атмосфере чувствовал, что партийную газету придумывает солидный «взрослый» коллектив со множеством подразделений и с табелью о рангах. Те, кто переходил со временем во «взрослые» издания — на нижние этажи, — периодически охотно заглядывали в гости к товарищам в старые кабинеты: у нас явно жилось веселей. Ну а как иначе, если Павел Гутионтов умудрился однажды сверстать, договорившись с верстальщиками, целую полосу (в металле!), посвященную своей девушке.
В «Комсомолке» мы не задумывались, кому сколько лет. Мэтр Василий Песков передвигался по коридору быстрее стажера. При желании в газете можно было проработать всю жизнь. На шестом этаже все было демократичнее, без сложной системы согласований, визирования. Вот заметка, вот редактор, вот она уже в металле. Шесть лет провел в «Комсомольской правде», а не привык к этому чуду. Притом что наш тираж и влияние не только не уступали другим изданиям, но и превосходили их. Рассказывают, что главный идеолог страны Михаил Суслов однажды накричал на Евгения Тяжельникова, возглавлявшего комсомол: «Ваша организация никого не интересует, нам газета в сто раз важнее». Если и так, то он смотрел в корень. Я тоже не понимаю, как в подчинении у столь зашоренной организации, как ЦК комсомола, тем более времен застоя, копировавшей худшие черты «старших товарищей», могло оказаться такое свободолюбивое издание. В 70-е при главном редакторе Борисе Панкине весь этаж преобразился и внешне, стилистически оторвавшись от редакций внизу.
В Голубом зале, где проходили редакционные летучки, партсобрания, встречи с гостями редакции, стены закрыли светло-голубыми дерматиновыми панелями, для членов редколлегии поставили длиннющий лакированный стол буквой «п». За креслом главного редактора вывесили пронзительный черно-белый фотопортрет вождя революции авторства Павла Жукова. Ленин выглядел на нем сверхинтеллигентно и обращал взгляд к каждому, кто находился в зале: живешь ли ты по совести? В центре этажа, где буквой «т» сходились три крыла здания, по проекту Эрнста Неизвестного установили стелу с именами журналистов газеты, не вернувшихся с фронта. У ее основания стояло несколько пустых гильз, что считывалось мной как знак неофициозного отношения к войне, отличавшего тогда всю газету. В мартирологе сразу бросалась в глаза фамилия Аркадия Гайдара. Эрнст Неизвестный в 1976-м эмигрировал в Штаты, но памятник не тронули.
Коридор на шестом этаже застелили несоветским ковролином. Вдоль стен прикрепили деревянные желоба с люминесцентными лампами внутри. Днем свет проникал через стекла над кабинетами, а по вечерам, осенью и зимой, нижние лампы превращали длинный редакционный коридор в космический отсек из «Соляриса». Двери в кабинеты не закрывали. У некоторых членов редколлегии стояли телевизоры, и по спинам собравшихся у дверей можно было понять, что идет трансляция международных кубковых матчей по футболу, — признак осени и начала сезона после трехмесячных отпусков.
Кабинетный дух отсутствовал напрочь. Основные разговоры протекали в коридоре, где собирались группами, захватив в секретариате первые дневные — еще с пустотами — оттиски полос. Если готовилось что-то принципиальное, то начерно сверстанный полуфабрикат быстро расходился по рукам. Коридор был предлинным — во все здание — и делился на разные непохожие части: чем дальше от главной приемной и кабинетов замов, тем атмосфера становилась вольней. Архитектор придумал нестандартное решение для обозначения отделов: не как водится, казенные таблички на дверях, а дощечки, приклеенные перпендикулярно к стенам с названиями отделов и фамилиями членов редколлегии. Издалека, если прищуриваться, они казались флажками на реях парусника на морском параде.
Наш иностранный отдел отвечал за одну полосу из тех четырех, на которых выходила газета. Когда в день верстки номера поступал официоз, скажем, несокращаемые ответы генсека партии на вопросы корреспондента очередного «Тайма» — такое случалось обычно после обеда, а иногда и поздно вечером, — то макеты перекраивались, порой дважды. Статьи с первой полосы сдвигали на вторую. Если и там не хватало места, они слетали до следующего номера. Не покушались на четвертую, ее спасало то, что она считалась слишком легкомысленной для идеологических материалов. Четвертую в принципе старались беречь, равно как и номера, выходившие на субботу и на воскресенье. На предварительных планерках по номеру даже сверхосторожные заместители главного редактора позволяли задать вполне разумный вопрос: «А все-таки что у нас будет почитать?», демонстрируя здравое отношение к «неприкасаемым» материалам. К счастью, у нас всегда был Василий Песков. Его «Окна в природу» сочетались с любой статьей и идеально годились для траурных выпусков, когда требовалась деликатность. На четвертую выносили спорт, культуру, программу телевидения. Небезызвестная статья собкора из Красноярска «Рагу из синей птицы» как послесловие к гастролям «Машины времени», разоблачающая тексты группы, была опубликована, кстати, тоже на четвертой. Материал появился, но общее настроение в редакции было таким, что участвуем в негодном деле.
«Иностранцев» же практически никогда не трогали. Только в дни партийных и комсомольских съездов, ноябрьских и первомайских празднеств третью полосу забирали под стенограммы выступлений, отчеты о демонстрациях и, главное, бравурные отклики. Само это слово, въевшееся в кровь и плоть, заслуживает того, чтобы его писали с большой буквы. Отклики представляли собой отдельный газетный жанр. Они шли потоком по всем изданиям после визитов руководства за рубеж, советских разоруженческих инициатив, ответов на вопросы зарубежных корреспондентов, встреч с сенаторами и бизнесменами. Дежурившие в телетайпной комнате сердобольные сотрудницы Ася или Роза предупреждали заранее: ТАСС уже отстукивает пять-шесть частей, а обещают больше. Это давало представление о масштабах переверстки. «Рубить» отклики не представляло труда и доставляло удовольствие: вытаскивать абзацы можно было вслепую, так же как и резать внутри предложений, ну, может, только соблюдая равновесие между социалистическим и капиталистическим мирами, да и то ради формальности. Смекалка проявлялась скорее в том, чтобы определиться с общим объемом откликов. Это уже зависело от человеческого фактора — степени осторожности или пофигизма ведущего номера. Один мог поставить две жирные одобряющие галки целиком на весь тассовский материал, другой разумно оставлял это на усмотрение отдела. Прямых указаний сверху не поступало, и галки к концу дня в суете забывались, и в голову закрадывалась шальная мысль, что никто бы не обратил внимания, если бы молодежная газета хотя бы раз отказалась дублировать то, что тиражировалось в массовом порядке.
Отклики съедали драгоценное место и являлись тем навязанным балластом, который никто никогда не читал, зато сотрудникам внутренних отделов приходилось отстаивать каждый сантиметр на полосе. Это у нас в иностранном отделе накануне выхода могло быть лишь смутное представление, чем заполнить весь объем. На «топтушках», когда вокруг большого стола в кабинете одного из замов главного — в пять часов накануне выхода номера и в 11:45 в день выхода — дежурные по номеру стоя проводили короткое совещание, мы часто утверждали лишь условный список материалов и нередко импровизировали, ссылаясь на оперативный характер статей. Про себя мы-то знали, что на том этапе некоторые заметки находились еще только на пути к чернильнице. Как правило, с первого захода заворачивали и предлагаемые иллюстрации, поэтому, выйдя с совещания, несколько часов мучительно искали то, что держало бы всю полосу и удовлетворило бы ведущего. Однако удивительным образом газета выходила всегда.
Дежурства по номерам держали в постоянном напряжении и предельно мобилизовывали. Из-за автономности международного отдела и наших собственных представлений — что важно, а что второстепенно, — нам приходилось брать на себя функции секретариата. Мы умели быстро рассчитать объем материалов (одна машинописная строчка — две в металле), сами раскованно рисовали макеты полос теми заграничными фломастерами, которые поставляли нам зарубежные собкоры. Уместно вспомнить выражение «набить руку». Спустя сорок лет я способен все это с легкостью повторить. А артефакты? При очередной ревизии у меня дома из одной стопки старых бумаг и документов в другую перекочевывает «именной» строкомер, вырезанный из специального розового картона, из которого изготавливали матрицы, — подобие оставленной из сентиментальных соображений школьной линейки с названием рок-группы. Расчерченную на квадраты плотную белую бумагу для макетов до сих пор использую в качестве папок. Из словарного запаса не выветрилось множество профессиональных терминов, так что спустя много лет приходится себя мысленно одергивать, чтобы не засорять речь привычными, но непонятными собеседнику словами: «собака», «лид», «плашка», «талер» и даже «полоса». А еще имелись «распашка», «чердак», «подвал», а также экзотичное выражение «верстать колесом».
У того самого талера, представлявшего собой металлический стол с четырьмя рамами немецкого производства, в которых был зажат свежий набор, мы проводили существенно больше времени, чем другие сотрудники. В день выпуска спускались в типографию сначала около пяти часов, потом поднимались на этаж на время часового перерыва в цехе. Возвращались в семь, чтобы прервать азартную игру верстальщиков в домино в дежурке и вернуть их назад в цех к талеру. Оставались уже внизу до 22:30 — момента подписания номера в печать. Мы разбирались в шрифтах и их размерах (эрбар, школьный, петит, нонпарель), умели играючи сокращать «хвосты», убирать «висячие» строки и читать, как наши верстальщики, текст в металле справа налево, то есть в зеркальном отображении. Еще чуть-чуть — и мы бы научились рассчитывать размер заголовков, зато уже разбирались в их стилистике и понимали, соответствует ли начертание материалу. Живой классик и телезвезда Василий Песков служил нам примером: в кожаном пиджаке, джинсах, но, правда, без обычной кепки и «Никона» на шее, он сам обязательно появлялся в цеху незадолго до подписания номера (чем вызывало в типографии трепет), чтобы вычитать свой трехколонник.
Те дежурные редакторы, которые умели быстро придумать заголовок даже к чужому материалу, вызывали искреннее уважение у коллег. Они-то не придавали своему таланту значение, но мы рассматривали это как искусство. Редко, но все же бывало, что придумавшему хороший заголовок ведущий номера, как правило, зам. главного или дежурный член редколлегии, выдавал рубль. Трагически погибший в автокатастрофе репортер Алик Шумский получил премию за заголовок «Опали кленовые листья» к репортажу о победе советских хоккеистов над канадцами. Дмитрий Погоржельский придумал заголовок к заметке о том, что какой-то американец в знак протеста против ввода советских войск в Афганистан в сердцах разбил изготовленную им партию кружек, — «Кружки к бою». Это те мелочи, которые почему-то остаются в памяти, когда просишь кого-нибудь из старожилов вспомнить былое.
Работа привила навыки, которые потом пригодились. У меня в письменном столе хранится суровое по содержанию и тону письмо нашего собкора в Англии Павла Михалева — человека, пользовавшегося исключительным уважением у всех на этаже, — в котором он по пунктам разъясняет, почему вкусовая правка чужих текстов — дурная манера. Запомнил наставление и с того момента стараюсь никого не переписывать. Покинув этаж, независимо от возраста или прошлых заслуг зарубежные собкоры оказывались вообще в уязвимом положении и становились легко ранимым народом. За границей они находились в другом измерении, материалы — особенно большие — были ими выстраданы, и собкоры имели основание не вникать в текущие приоритеты верстки в Москве. Конечно же, они чрезвычайно переживали, к кому из сотрудников попадет их текст, каким образом он будет их править, что сокращать. Подумать страшно, какая же была у нас в этом смысле власть…
Дежурства и регулярно возникавшие экстренные ситуации учили не поддаваться панике, когда, например, в последний момент курировавший нас цензор возражал против какой-нибудь одной строчки в тексте. (Цензоры занимали отдельный отсек над типографией, вся эта служба проходила под обозначением «главлит». Слово «цензор» звучит торжественнее, чем все выглядело на самом деле. Это были обычные, будто случайно заскочившие в комбинат люди, с каждым из которых в зависимости от его характера и придирчивости установились рабочие отношения. Поразительно, как много им приходилось читать по службе: издательский комбинат на Правде печатал не только газеты и журналы «Огонек», «Работница» и другие, но еще и книги, в частности, массовым тиражом выходили полные собрания сочинения в недорогом исполнении. Даже чеховские письма с Сахалина содержали купюры.) Цензура учила осторожности в выборе слов и оценок, и это въелось на годы. Отдельного одобрения военных всегда требовали корреспонденции из Афганистана, и приходилось отправлять гранки в особняк на Кропоткинской в таинственное ведомство, где сейчас расположен мирный церетелевский ресторан. Чаще других страдал наш корреспондент в Варшаве Юрий Орлик. Одно упоминание мятежного, набравшего силу к 80-м неофициального профсоюза «Солидарность» требовало дополнительного визирования, как тогда говорили, в «инстанции», в аппарате «большого» ЦК, где за польскую тему отвечали постоянные кураторы. Если нужное разрешение не поступало вовремя, приходилось снимать материал и оперативно закрывать дыру в полосе в неизменных условиях цейтнота. За опоздание с подписанием полос типография налагала на редакцию штраф. Утром на редколлегии выясняли, кто задержал сдачу номера.
От дежурств и подготовки номеров осталось чувство непрерывности гонки с заданной стратегической целью — во что бы то ни стало выпустить номер. Шесть лет провел в таком режиме, но опыт не превратил занятие в рутинное, каждый раз — будто все заново, словно впервые. Нервы выматывали частые переверстки — из-за поступавших вводных извне, которые, естественно, мы не могли предусмотреть. Нервничали верстальщики, хоть и не несшие за это никакой ответственности, но вынужденные переделывать уже почти готовые полосы. Однажды один из них в сердцах порвал новый макет. Ближе к пяти вечера, когда стрелки начинали приближаться к «флажку», в отдел заглядывали милые девушки из секретариата — Люба Панова, Лена Богомолова, Алла Куликова — и недовольно вопрошали: «Мальчики, работать будем наконец?» То же самое, но всегда мягко, говорил и Витя Синьковский, выпускающий в типографии, пример спокойствия в случавшейся кутерьме. Замечания звучали совершенно справедливо. После определенного момента объективные обстоятельства в расчет не принимались. Из-за перманентного напряжения казалось, что перебежки в течение длинного дня от стенбюро к машбюро, от фотоотдела в секретариат, сознательная физическая нагрузка и затраты собственные энергии могли каким-то образом ускорить процесс. С шестого этажа спускался в типографию пешком, перепрыгивая через ступеньки, но вот с какой стати я поднимался назад без лифта? Перед подписанием номера, когда счет шел на минуты, к линотипам тоже бегал сам, не дожидаясь курьеров. Завернув горячую свинцовую строчку, чтобы не обжечься, в обрывок бумаги от старых гранок, с исправленным в последний момент по подсказке корректуры словом, возвращался с ней к верстальному столу, где в металлической раме была зажата почти готовая газетная полоса, и наш флегматичный верстальщик, ставший потом депутатом Моссовета, Паша Пикин, уж привыкший к нашим непредвиденным переверсткам, деревянной рукояткой именного шила мастерски вбивал строчку в нужное место. Как ни странно, летом в типографии, несмотря на десятки линотипов, расплавлявших металл, не было жарко. Видимо, в цехах работала сильная вентиляция. Запомнился добротный и деревянный паркет в цеху.
Иногда я устраивал себе перерыв в этой гонке и по принципу контрастного душа вырывался из суматошной редакционной атмосферы в совершенно иную — спокойную и домашнюю. Я совершал шаг в сторону и смотрел на все эти телодвижения как посторонний. В доме 17/19 позднесталинской постройки по улице Правды, наискосок от здания редакции — требовалось лишь перейти дорогу, — жила моя тетка, сестра отца, Наталия Ивановна. Войдя в ее квартиру на третьем этаже, я сразу же звонил в редакцию, проверяя, все ли под контролем, хотя с момента, как я вышел из здания, прошло лишь несколько минут. Как при таком графике мы обходились без мобильных телефонов? И ведь все же функционировало.
И тогда, и позже не раз замечал, что стоило куда-нибудь отлучиться, как обязательно случался какой-нибудь сбой. Поэтому я и старался исчезать с шестого этажа в такой момент, когда процесс был запущен, необходимые решения приняты, все двигалось само собой, ничего не грозило «полыхнуть» и оставалось только ждать — набора, изготовления клише в цинкографии, расшифровки уже продиктованного стенографистке текста из далекой страны. Надо было только уметь точно рассчитать продолжительность паузы. Помогала интуиция. Впрочем, в случае экстренного вызова я находился так близко от редакции, что мог изобразить, что выскочил выпить чай в буфет, а так я рядом.
Домашние обеды у моей тетки были прекрасны своей не надоедавшей предсказуемостью — котлеты, гречневая каша, иногда свежесваренная, а в другой раз поджаренная на сковородке, всегда много сыра и очень сладкий крепкий чай к нему. Наталия Ивановна возглавляла кафедру физиологии растений в Московском областном пединституте имени Крупской. Когда я приходил, у нее обычно сидели аспирантки, съезжавшиеся к ней из разных педвузов России, в них она вкладывала неимоверные душевные силы. Она отрывалась от консультаций и оставляла их для самостоятельной писанины в гостиной или откладывала подготовку к лекциям, уходила со мной на кухню, и, пока я обедал, мы говорили с ней свободно на разные общественные, семейные и личные темы, что переносило меня в иной, не связанный с текучкой и работой мир. Наталия Ивановна идеально умела выслушивать и входить в положение, что в разговоре позволяло почти свободно излагать любые аргументы. «Почти» — потому что наше общение на протяжении многих лет научило меня различать пункты, по которым тетка занимала железобетонную позицию, отстаивая ее с невероятной страстью, будто ее специально кто-то хотел спровоцировать. В общественной сфере это касалось в первую очередь преимуществ советской системы, достижений Октябрьской революции или абсолютного вреда частной собственности, а в личной — безусловного поддержания непререкаемого авторитета младшего брата — моего отца, которого Наталия Ивановна боготворила, жалела и понимала, как никто другой. Оглядываясь назад, думаю, что Наталия Ивановна и ее муж, Илья Лазаревич Гун, который работал заместителем главного инженера на расположенном по соседству с редакцией авиазаводе «Знамя революции», идеально бы подошли на роль советских киногероев. Оба принадлежали к поколению, приученному с юности к тому, что важнее работы нет ничего, все остальное — семья, быт и комфорт — хоть и важно, но шло на втором месте. Они жили с обостренным чувством ответственности не вообще, а именно за страну, воспринимая как личную беду трагические эпизоды, провалы и неурожаи. Их отличали пассионарный характер, богатый опыт работы за плечами, умение ладить с людьми разного социального статуса и снисходительное отношение к недостаткам системы, которые они списывали на неизбежную людскую недоработку. Вспоминая сегодня Илью Лазаревича, лучше понимаю, на чем держалась советская оборонная промышленность, в чем были секрет и сила советского ноу-хау. Человеческий талант, блестящая инженерная мысль, энтузиазм и золотые руки компенсировали отсутствие западных технологий. Он мог и починить дома сложный часовой механизм, и разобраться в начинке двигателя истребителя…
Возвращаясь назад сытым и в гораздо более бодром настроении, я не заходил на этаж, чтобы не терять времени, а напрямую спускался в типографию через один из подъездов редакции. Дежурства выработали на всю жизнь привычку вычитывать тексты по несколько раз, пробегать глазами заголовки и подзаголовки, чтобы не прозевать опечатку, глупость, проверять, не перекликаются ли они как-нибудь неудачно с материалами на противоположной полосе, следить за тем, чтобы «фонари» (выделяемые по задумке секретариата прописные буквы в начале абзацев) не складывались по вертикали в нецензурные или политически некорректные слова. И хотя тексты для редактирования со временем приняли форму пресс-релизов, дежурных поздравлений, студенческих дипломных работ, по-прежнему ловишь себя на мысли, что смотришь на строчку в упор, а внутренне живет опасение по какому-то подлому закону не уловить бессмыслицы, той, что всплывет со всей очевидностью утром — в момент, когда изменить что-либо уже невозможно. Голову не раз посещала диковатая мысль: а можно скупить весь тираж и сделать так, чтобы никто не увидел ошибку? У некоторых газет выходило два выпуска: дневной — на провинцию и центральный — на Москву, и у коллег оставался шанс исправить вечером то, что проморгали на Сибирь и Дальний Восток.
У проработавших много лет газетчиков накопилось немало анекдотов на тему курьезных ляпов. Однажды спросил бывшего главного редактора «КП» Бориса Панкина о запомнившихся ему казусах, он вспомнил заголовок «Молодые патриоты — вас ждет Сибирь» в подборке материалов, посвященных освоению целины.Фобии людей, имевших дело с печатным словом и с корректурой, передает блестящая сцена из фильма «Зеркало» Андрея Тарковского, когда героиня Маргариты Тереховой в выходной день срывается под проливным дождем в типографию, чтобы проверить, не пропустила ли опасную двусмысленную опечатку.
А еще надо было не упускать из виду карикатуры. Как-то на одной из них, принадлежавшей перу нашего внешне строгого, невозмутимого художника Всеволода Арсеньева (близкие люди обращались к нему Волик), среди звездного неба (была развернута кампания против рейгановского плана космических войн) цензор обнаружил шестиконечную звезду, что по тем временам тянуло на скрытую пропаганду сионизма. Сейчас эти эпизоды смотрятся забавным казусом. Но что точно не казус, а след в истории — замечательный альбом фотографий русского Севера 60-х годов, сделанный Всеволодом Арсеньевым с предисловием Юрия Роста, вышедший незадолго до смерти автора, который я обнаружил для себя совершенно случайно. У многих художников была вторая — «настоящая» — сторона в творчестве. Вспоминаю, какие жутковатые карикатуры на международные темы приносил в иностранный отдел Иосиф Оффенгенден, и только потом я узнал, что его авторству как главному художнику «Юности» с момента ее основания принадлежат многие обложки журнала и книжные иллюстрации, например, к собранию сочинений Ильфа и Петрова…
Сейчас мне представляется, что процесс подготовки номеров оказывался занимательнее содержания. До перестройки в идеологии оставалось несколько лет, и в иностранном отделе приходилось печатать немало чепухи, особенно из тогдашних соцстран, откуда поступал беспроблемный позитив. Внутренние отделы, преодолевая сопротивление на всех уровнях, стремились к остроте, зато в головах международников закрепилась определенная матрица. Требовалось усилие, чтобы вырваться из этой заданности. Бесспорно, напечататься было приятно, даже с крохотной заметкой, но большинство собственных материалов вызывают грустное чувство — за редким исключением вспомнить нечего. Вот однажды выбился из привычной колеи и написал большой материал о том, как восстанавливали разрушенные немцами фонтаны в Петродворце: спустился под каскад с Самсоном вместе с тем самым служителем, который открывал кран после войны, отколол себе на память сталактиты, послушал из-под земли «гимн Великому городу» Глиэра, вызывавший мурашки по коже… Заместитель главного редактора поставил материал на престижную — четвертую — полосу под рубрикой «Отечество», что считалась монополией Пескова. В тот момент я не мог не отнести это к личным достижениям.
Общая интонация газеты, конечно же, влияла на политически корректных международников — мы стремились приблизиться к уровню внутренних отделов, насколько это было возможно. Особенность «Комсомолки», в отличие от «больших» газет, была в том, что многие из тех, кто уезжал собственными корреспондентами за границу — Павел Михалев, Николай Боднарук, Александр Пумпянский, Александр Сабов, — не родились международниками. Они сделали сначала себе имя на внутренних темах — в спорте, в науке, в новостях. Их очерки из Америки, Англии, Австралии и Франции отличались по интонации от того, что могло появиться на международных полосах в других изданиях. Пумпянского однажды разнесли за излишнюю оригинальность в материале о взлете и падении американского миллиардера Говарда Хьюза на большом идеологическом совещании в Москве и в результате отозвали из Нью-Йорка.
Авторитет газете создавали другие отделы — морали и права, литературы и искусства, науки, «Алый парус» — специальная страница для старшеклассников. Культура оставалась полем битвы даже в международном исполнении. Летом 1980 года умер Джо Дассен, и азартный ведущий музыкальной рубрики «33 1/3» ( в случае переверстки на нее покушались в первую очередь. В молодежной газете популярная музыка не считалась приоритетной темой) Юра Филинов сочинил небольшую заметку для третьей полосы в духе «прерванной песни Дассена». Поймав в коридоре тогдашнего главного редактора, я предложил ему: «Давайте напечатаем». Тот отрезал: «Такого певца нет». Юра отнес материал на этаж ниже — в «Советскую Россию» — и там его сразу поставили в номер.
«Линия фронта» действительно проходила по внутренним темам, там шла борьба за каждое слово, имя педагога или ученого, название спектакля или книги, проблему, которую мог поддержать или прикрыть для обсуждения своей властью главный редактор либо кто-то из его замов. Складывалось впечатление, что их главная забота состояла прежде всего в том, чтобы знать больше, чем простые непосвященные. Это они могли усмотреть в родившемся в чьей-то голове заголовке параллель с изъятой из библиотек книгой, о существовании которой мы в принципе и не подозревали. Под запрет неожиданно попадали безобидные словосочетания. Уехал снимать на Запад Андрон Кончаловский — табу накладывалось на упоминание «Романса о влюбленных», хотя еще вчера фильм дружно смотрели на большом экране в кинотеатре «Октябрь». Как вспоминает Валерий Хилтунен, однажды главный редактор Лев Корнешов увидел в заголовке «День открытых дверей» параллель с «днем открытых убийств» — термином, введенным в обиход диссидентом Юлием Даниэлем. Лишили гражданства Войновича, и строчка из его песни в подписи под фотографией о школьной перемене «у нас еще в запасе четырнадцать минут» стала крамольной. Авторов вызывал к себе взвинченный главный редактор и возмущался: вы что, издеваетесь надо мной?
В редакции прекрасно чувствовали предпочтения, настрой, вкусы каждого из замов, а также членов редколлегии, которые вели номера, и поэтому старались подгадать, в чье дежурство лучше попасть со своим материалом. С либеральными ведущими могло пронести, другие осторожничали и вносили в текст правку убийственную по сути, и мысль полностью выхолащивалась. А если однажды из номера материал слетал, то по второму или третьему заходу его рассматривало под лупой уже все руководство. Проскочить на дурачка не получалось. Стоило однажды в газете появиться рецензии на невинные детские стихи опального Олега Григорьева, как на редколлегии устроили поиски виновного. Оказывается, на ленинградского поэта ополчился Сергей Михалков. Некоторые эпизоды вошли в редакционную летопись. У Ярослава Голованова однажды уже в типографии рассыпали готовый набор интервью с французским астрономом, который предсказывал, что солнце погаснет. Ведущий номера заявил, что это противоречит принципу социалистического оптимизма и, собственно, ставит под вопрос программу подъема целины. Другой зам. главного, спорить с которым было бесполезно, перед самым подписанием затеял с Павлом Гутионтовым дискуссию о том, положительный или отрицательный в греческой мифологии персонаж кентавр («Кентавры — они же исполняли полицейские функции?» Инна Руденко предположила, что вопрос возник под влиянием вышедших на экран в 1978 году «Кентавров» Жалакявичюса), изображенный на рисунке художницы Надежды Рушевой — иллюстрации к материалу. В общем-то не злой человек, он любил править в самый последний момент, уже в металле, вытаскивать куски за кусками, когда правка лезла на правку. А хвосты, которые выставляли уже на этапе планирования? С высоты сегодняшнего дня хочется спросить: ну и что это дало? Какая бессмысленная трата энергии, времени, сил, нервов.
Общий фон определял, конечно же, главред, и в этом смысле вся история газеты делится на отдельные эпохи. Например, Алексей Аджубей остался в памяти как яркий лидер, встряхнувший от спячки газету в конце 50-х и выведший ее в число наиболее популярных изданий. Когда он ушел в «Известия», то за ним последовало несколько десятков человек. Аджубея сменил Юрий Воронов, замечательный поэт, с треском разжалованный с поста главного редактора за публикацию критического очерка о капитане китобойной флотилии «Слава» и сосланный из-за этой публикации на 14 лет (!) собкором «Правды» в ГДР. Понадобился приход к власти нового генсека Горбачева, чтобы вернуть его назад в Москву из Восточного Берлина. Когда Воронов был назначен заведующим отделом культуры ЦК КПСС, это восприняли как предвестник перемен.
Как сказал молодой ученый Барков, герой фильма «Ошибка резидента», шло чередование черных и белых полей: одни главные редакторы отстаивали гражданскую позицию газеты, другие тянули ее в сторону черносотенства, выталкивая из редакции лучших. Третьи держались середины и старались по крайней мере не делать хуже. Такой уравновешенной линии придерживался Геннадий Селезнев, при котором тираж газеты вырос. Поколения сменяются, но память это не отменяет. Любой шаг по защите сотрудника те, кого это непосредственно коснулось, будут помнить и, может, даже пересказывать детям и внукам.
Однако, независимо от идеологических предпочтений главных редакторов, лицо «Комсомольской правды» в конце 70-х и начале 80-х по прежнему определяла группа обозревателей и специальных корреспондентов. Избегая руководящих должностей, они обладали моральным авторитетом внутри редакции. С их мнением вынуждены были считаться все начальники, их позиция устанавливала ориентиры поведения и для всего коллектива. Инна Руденко, Лидия Графова, Татьяна Яковлева, Ярослав Голованов, Геннадий Бочаров — все они были корифеями газеты и могли напечатать материал объемом даже на полосу. У других такой привилегии, конечно, не было. Запомнил, как однажды наши мэтры принципиально проигнорировали редакционное партийное собрание, где должно было разбираться персональное дело их товарища — одного из известных обозревателей. Чем дальше, тем большую значимость придаешь таким поступкам.
Газета тех лет старалась ставить неудобные для большого начальства вопросы. На стороне добра и здравого смысла она вмешивалась в бытовые и социальные конфликты, боролась за сохранение малых рек и лесов, защищала гонимых талантливых педагогов, поддерживала студентов и школьников, когда их ограничивали в правах и возможностях. Газета подкупала человеческой интонацией, и читатели откликались на это. Юрий Рост написал про собаку, которая ждала хозяина в аэропорту, и в коридоре редакции выстроились мешки с письмами. Как сказал мне репортер «Комсомолки» Миша Сердюков, в военных темах шли от солдата, а не от генерала. Каждый год в майские дни искали что-то несказанное, непарадное, простую судьбу фронтовика. Так появлялись человеческие, а не бравурные разговоры с маршалом Георгием Жуковым, писателем Константином Симоновым, эссе-шедевры Юрия Роста. Валерий Хилтунен замечает: «Удавалось протаскивать вещи важные, хоть и с оговорками». Тогда верили, что в рамках прежней системы жизнь можно улучшить. Наивный порыв был искренним.
Как знаменитый театр в период расцвета абсорбирует талант, так и газета собирала вокруг себя авторов, чьи имена вызывали пиетет и вне редакции. Поколения шли волнами, одно догоняло других. Юрий Щекочихин, Юрий Рост, Алевтина Левина, Олег Жадан… Те, кто прошел школу газеты, становились известными философами, педагогами, социологами. Взгляните на биографии людей, причастных к перестройке середины 80-х, и заметите, что многие так или иначе связаны с «Комсомолкой». Переход на высокие номенклатурные должности не убивал в людях чувства разумности, товарищества и юмора, которые прививала газета. Пример — Виталий Игнатенко. Проработав не с одним руководителем государства, Виталий Никитич не утратил нормальные человеческие качества. Про его карьеру в газете сложилось, возможно, наибольшее количество легенд. Провожая его «на большую землю», в редакции сверстали специальную полосу с заголовком «Мы любим тебя, Виталий».
Редакция тех лет остается в памяти некоей капсулой, где слова сохраняли изначальный смысл, где на летучках старались говорить по существу, а не разыгрывать спектакли. Это был ответ окружающему политическому абсурду. Если кто-то критически высказывался по поводу содержания новогодних, раскрепощенных и свободных по духу капустников, которые выливались в настоящий сатирический спектакль, построенный на редакционных анекдотах, тот же Павел Михалев говорил, что к ним надо относиться как к открытым партийным собраниям. За эти капустники никого на моей памяти ни разу не наказали, хотя юмор мог быть едким. Такой была сила традиции.
Этаж не делился на старых, средних или молодых. Все определялось качеством, темой, стилем, остротой материалов. Когда представители отделов собирались вместе, чтобы выбрать лучшие публикации за месяц, считалось неприличным продвигать «нужные». Мы не тратили время на интриги, а занимались востребованным делом, да еще получали за эту зарплату и отправлялись в командировки, причем в такие уголки страны, куда можно было попасть один раз в жизни. В год юбилея газеты я выбрался однажды на Чукотку, на атомную станцию в Билибино, носившую по теперь уже непринципиальной причине имя газеты.
Верилось с трудом, но номер в итоге всегда сдавали. Завершалась дневная и вечерняя беготня. Зажатый в раме металл перекидывали с талера на тележку и увозили на соседние станки, где с него снимали матрицы. Дальше их ждали во Внуково. Рассказывали трагикомическую историю о том, как однажды весь набор рассыпали из-за небрежно закрепленной рамы, и могу представить ужас и панику, охватившие дежурную бригаду.
Поднявшись в кабинет на опустевшем этаже, я расчищал стол, выбрасывал использованные гранки, черновики макетов, старые полосы. Секретари главного редактора обходили кабинеты, чтобы распределить дежурных сотрудников по служебным «Волгам» для полуночного развоза домой. Уходить мы не торопились: нужно было перевести дух после сумасшедшего дня, по правилам полагалось дождаться «сигнала», который печатали на более качественной — плотной — бумаге, чем основной тираж, чтобы отправить его еще с вечера в большой и малый ЦК — КПСС и ВЛКСМ. Не раз задумывался: газета в готовом виде, да и впоследствии в библиотечных подшивках смотрелась иначе, чем в процессе верстки, — объемнее и солиднее, хотя казалось бы: всего-навсего четыре печатные полосы.
Иногда я захватывал свежий номер домой, его ценность состояла в том, что на тот момент его еще никто не видел и не читал в стране. И никогда не переставал удивляться тому, что уже рано утром в почтовом ящике в подъезде я обнаруживал точь-в-точь такой же, над которым коллективно промучились накануне. Некоторые заметки знал практически наизусть и уж точно помнил, где находятся ключевые строчки и как они лихорадочно правились по словам. Странно, что эти тексты прошли через твои руки — от первой минуты до последней.