Посвящается моему самому строгому читателю — папе
Все сходства и совпадения случайны.
Все началось, когда я родилась. В 2001 году в роддоме Екатеринбурга на свет явилась не столь желанная, но очень красная и пухлая я. На выписке, запечатленной на единственном фото, с засвеченными лицами и меховыми шапками, выстроилась вся династия по женской линии: мама бабушка и дед. Отца в нашей жизни не было. Как не было и рыбалки, кожаной дубленки, бритвенного станка, одеколона «Паша», разбросанных газет, хлипкого москвича, железного портсигара и недопитой чекушки.
Мама не любила говорить о нем, в чем я ее, конечно, не виню, когда я схлопотала пару шлепков в детстве; тема отца в нашей семье была заколочена ржавыми гвоздями и убрана далеко на антресоль.
Что ж, я несколько лукавлю: отец в нашей с матерью жизни все же присутствовал. Он был скрипучей дверью, которой так не хватало мужской руки, неприбитой полкой; был оторванным куском черно-белого фотоснимка. В детстве все мои сведения об этом не то мифическом, не то маргинальном человеке были исключительно из воспоминаний матери. А как известно, женщинам не свойственно положительно отзываться о мужчинах, которые так жестоко обошлись с лучшими годами их жизни.
Раньше я пыталась найти отца. По обнадеживающим рассказам матери, он наверняка спился где-то в глубинке Урала: между Челябинском и Курганом, в одной из орнитологических экспедиций. Я не знала, жив ли он, знает ли обо мне. Я искала его в «Одноклассниках», в «ВКонтакте», в списках пропавших без вести, искала его новую женушку и детишек.
Ничего не нашла. Все подчистил, засранец. Наверное, специально заметал следы, чтобы ни одна из его дочурок не позвонила в один ясный день и не высказала все приятное, что думает о нем. Говоря серьезно, раньше мне казалось, что мать запрещает ему общаться со мной, а сейчас понимаю, что если бы отец хотел найти меня, то непременно отыскал бы, как своих птиц. Отыскал бы и фотографию с выписки, где плохо, но виднеется его большой наследственный нос на моем младенческом лице. Как сказала бы бабуля, отцовская порода.
От него мне достался не только нос картофелиной, но еще и несносный характер и исписанные наблюдениями за птицами тетрадки. Он ездил по Уралу в поисках редких черных аистов. Я узнала это почти из первых уст, когда в детстве полезла копаться в тумбах и нашла его дневник, полный впечатлений от поездок и наблюдений за животными. Когда я была девочкой, зачитывалась его заметками на пожелтевших линованных страницах, на которых красовались раскидистые каракули.
И все-таки жили мы хорошо, в просторной сталинке из трех комнат. В доме всегда были конфеты, а школьную форму я носила самую красивую в классе.
Иногда к нам приходил сосед дядя Саша чинить кран или просить взаймы до получки. Большой грузный мужик с волосатыми руками в выстиранной майке. Я любила, когда он приходил, потому что в доме, как в пчелином улье, начинался гул, и мы из угла в угол ходили и охали от того, что мужская фигура ступила на порог квартиры. У дяди Саши были дети чуть постарше меня. Иногда они громко плакали, когда он бил свою жену. А делал он это с регулярной периодичностью, после того как вернулся из Афганистана. Хорошая семья была, крепкая. Дети выросли, теперь мы видели их редко.
В доме напротив нашего жил мой дядя. Он умер, когда мама была мной беременна. Но в доме о нем периодически вспоминали как о втором по счету разочаровании нашей семьи (после меня, конечно). Бабушка купила ему квартиру, сделала ремонт и пристроила на работу. Только жену не нашла, не успела. Это был крупный, под два метра ростом, неразговорчивый бугай. Мама вспоминала, что дворовые девки оборачивались, когда он проходил. Лицом он был похож на дедушку: высоколобый с четкими скулами и тонкими губами. Он много курил, ругался матом, а еще жил пару лет в Германии, от того часто в разгаре беседы мог выпалить что-то на немецком, хотя знал он язык из рук вон плохо. Мама знакомила его со своими подружками, но все они сбегали через пару месяцев, не выдержав его заносчивости, побоев и пьянства.
Когда мама была беременна, он заявил, что будет водить меня на карате и катать на мотоцикле. В один летний знойный день он сел на байк и разбился. Мне с детства было запрещено ездить на мотоциклах.
Мама рассказывала, как однажды в Германии они пошли на рынок за продуктами. У ящиков с овощами невысокая немка с короткой стрижкой тщательно рассматривала помидоры. Мой неповоротливый и большой, как медведь, дядя неловко наклонился к ящикам и случайно двинул немку прямо на коробку с помидорами, после чего невозмутимо обернулся и произнес: «Данке». Женщина испуганно удалились из поля зрения. Дядя пожал плечами. Чего она цокнула? Ну, бабы!
Такой это был человек.
Мне досталась его фотография, карманный русско-немецкий словарь и гитара. Играть я так и не научилась ни на гитаре, ни на пианино, хотя честно посещала музыкальную школу по классу фортепиано, как и мечтала бабуля. На семейном совете было единогласно принято решение отправить меня в музыкальную школу имени Глинки, чтобы выбить дурь, подхваченную мной в школе от хулиганов. На второй год я стала прогуливать музыкалку и, чтобы не слышать унижений от худощавой, пугающего вида преподавательницы сольфеджио Ольги Иосифовны, сбегала гулять с Сашкой и слушать «Нирвану» и «Рамштайн» на плеере.
После этого мама и бабушка во мне окончательно разочаровались и прекратили попытки выкроить из меня образцовую внучку-дочку-ученицу-невесту-спортсменку и девочку (нужное подчеркнуть). Я стала общаться с девятиклассниками, и курить тонкие сигареты с кнопкой, и прятаться за дом напротив, как раз за тот, где жил мой горячо любимый дядя. Кажется, мы бы с ним поладили.
В восемнадцать лет я, как и полагается встала перед выбором: 1) примкнуть к уралмашевской банде; 2) быть гордостью семьи и пойти в мед; 3) наперекор всем поступить на филолога в Москву — и, как любая нерадивая внучка, под охи-вздохи чувствительной бабули я громко отбарабанила: я буду филологом! «Вся в папашу» — клеймо, которым нарекают каждую дочь, воспитанную женским товарищеским коллективом. А что? Тогда мой бунтарский юношеский дух твердил: вот возьму и сбегу от матери, как отец, тогда-то они от меня и отстанут. Не отстали спустя год, передавая в общагу закрутки бабули, и на второй год не отстали, когда помогали перевозить новые матрасы и травить тараканов. И на третий, когда мы с матерью поехали на отдых в Анапу.
А на четвертый год умерла бабуля: умерла и клумба перед домом, завяли бархатцы, скисло варенье, которое хранилось годами, поржавела алюминиевая посуда, и мебель стала рассыхаться. Бабушка всегда была строгой и властной женщиной. Она работала директором школы, поэтому не только вся семья, но и каждый пятиклассник гимназии номер 7 был под ее надзором. Поэтому дедушка так быстро ушел: не выдержал столько лет под женщиной жить. Когда бабушки не стало, я вернулась домой. Мы остались совсем одни.
В сентябре мы с матерью приехали увозить вещи из бабушкиной квартиры. Это была квартира, обставленная по последнему писку советской моды: с чехословацкой стенкой и пыльным хрусталем, доставшимся по наследству моей матери от бабушки, а вскоре достался бы и мне. Кухня была заставлена пустыми банками, которые обязательно пригодились бы в хозяйстве. В гостиной все лежало так, будто кто-то выскочил за хлебом на пару минут и вот-вот вернется, но уже несколько месяцев никто возвращался. Не сдувал пыль с книжных полок и не переставлял с места на место бестолковые вещи, не включал трещащий телевизор и не проветривал комнаты.
Пока мама суетилась, все время что-то перекладывая, я перебирала фотографии и бумажки. Среди горы бесполезного хлама, которому бабуля все время находила применение, я откопала отцовскую тетрадку. Это был дневник. Дневник остался после того, как отец ушел. Я нашла его в детстве и пряталась от бабушки и мамы, когда читала его. С детским трепетом я начала судорожно листать страницы — как будто бесцеремонно заглядывала в чью-то голову, подсматривала за ходом мыслей.
Дневник наблюдений, 14 мая (место)
Сегодня удалось найти и подробно осмотреть гнездо черного аиста (Ciconia nigra). Расположено оно на старом дубе примерно в 12 метрах над землей, на толстой ветви, которая изгибается под весом массивного сооружения. Гнездо огромное — диаметр около 1,2 метра, высота — около 60 сантиметров. Основание сложено из толстых веток, переплетенных между собой, сверху покрыто мхом и сухими листьями.
Птицы тщательно выбирают место: дерево стоит на краю небольшого болота, окруженного густым лесом, где мало людского шума. Здесь много воды и пищи — идеальные условия для выкармливания птенцов. Вокруг слышны крики других птиц, но черные аисты ведут себя осторожно, почти незаметно.
Самка сидит на яйцах, время от времени аккуратно переворачивая их клювом. Яйца светло-голубые, с мелкими темными пятнышками, размером около 6 сантиметров. Самец охраняет территорию, издавая глубокие, протяжные крики, которые эхом разносятся по лесу. Его черное оперение блестит на солнце.
Они бережно подбирают ветки для гнезда, приносят мох и траву. Кажется, что гнездо — это не просто дом, а живой организм, который растет и меняется вместе с семьей аистов. Ветер колышет листья вокруг, и в этот момент кажется, что весь лес замер, чтобы не потревожить эту хрупкую жизнь.
8 сентября. Болота
Гнездование — критически важный период. Гнезда, как правило, располагаются на высоких деревьях, преимущественно хвойных, на значительном удалении от береговой линии водоема. Они представляют собой массивные платформы из веток, постоянно достраивающиеся из года в год. Пара — моногамна, и верность партнеру прослеживается на протяжении многих сезонов. Я наблюдал случаи, когда пары гнездились на одном и том же дереве десятилетиями, доказывая привязанность к определенной территории.
Питание — это эпизодическая охота, зависящая от наличия добычи. Рацион черного аиста включает преимущественно рыбу, но также амфибий, рептилий, мелких млекопитающих и насекомых. Их охотничья стратегия — медленное, внимательное прощупывание мелководья, быстрые и точные уколы клюва. Я зафиксировал случаи, когда аисты использовали уникальные тактики, например, выманивали рыбу из укрытий, имитируя движения насекомых на поверхности воды.
Суточная активность значительно варьируется в зависимости от сезона и погодных условий. В период размножения они активнее в утренние и вечерние часы, избегают прямого солнечного света.
Черные аисты — птицы-одиночки, за исключением гнездового периода. Вне гнезда они встречаются редко, предпочитают избегать контактов даже с сородичами.
Меня как кипятком ошпарило. Я пролистала весь дневник и дошла да последней записи.
Дневник наблюдений, 3 июня, село Никольское, Челябинская область
Тыгынские болота
Прибыл в Никольское — маленькую деревушку, где еще сохранились редкие леса и заболоченные участки. Места здесь удивительно тихие, но тревожит то, что болота, на которых гнездятся птицы, заметно иссыхают. Вода уходит, и это уже отражается на состоянии гнезд и кормовой базы. Местные жители говорят, что раньше здесь было гораздо больше воды, а теперь многие трясины высыхают под палящим солнцем.
Обследовал несколько гнезд — птицы выглядят обеспокоенными, самцы все чаще покидают территории, а самки сидят на яйцах. Нужно больше времени и внимания, поэтому решил остаться здесь подольше, чтобы вести постоянные наблюдения и попытаться понять, как именно меняется их поведение в новых условиях.
Пока что погода меняется. Холодает.
Больше записей не было. Я сидела на ковре и перебирала вновь нахлынувшие воспоминания из детства.
Я вспомнила, как учила стишок Маршака и, стоя на табуретке в одной майке и растянутых колготах перед всем семейством, читала:
Вот портфель,
Пальто и шляпа.
День у папы
Выходной.
Не ушел
Сегодня
Папа. Значит,
Будет он со мной.
И все хлопали и улыбались. И я улыбалась и думала: конечно, папа будет, обязательно, как только отыщет своих заветных птиц — так сразу вернется, и я расскажу ему этот стих, а он посадит меня плечи и будет катать по всему дому. И я дотянусь до самой верхней полки шкафа и найду там много-много конфет, которые прячет от меня бабушка.
Когда мне было лет пять, я криво накалякала объявление о пропаже и приклеила его на подъездную железную дверь:
Патерялся папа. Если найдете, стучите в квартиру 35
Мать после того долго объясняла соседке, что муж ее вовсе не пропал, а работает орнитологом, уезжает надолго в экспедиции, и, мол, не уследила за маленькой дочкой. А дома мне, конечно, в красках разъяснили, что папа мой никак не потерялся, а вполне решительно и надолго уехал подальше от квартиры под номером 35.
Я сидела и думала о том, как больше всего в детстве мечтала стать птицей. Распахнуть свои большие широкие крылья, разинуть длинный клюв и протяжно завопить со всей мочи, чтобы было слышно и в Тагиле, и в Кунгуре, и в Тюмени, и даже в Москве, чтобы папа услышал, прилетел и забрал меня в теплые края зимовать.
— Ну что ты там копаешься. Скоро приедут грузить вещи, а мы ничего не собрали! — донесся раздраженный голос матери.
— Ма-а-ам. Иди сюда.
Она вошла в зал, и я протянула матери тетрадь. Она даже не взглянула на нее, а лишь с недоумением подняла на меня глаза и вскинула бровь.
— Уже четвертый час, а ты все с барахлом этим возишься. Разве это дело?
— Ты ведь никогда толком не рассказывала мне о нем. Ты молчала, когда мне было пять, когда было тринадцать и вот сейчас. — Я по-прежнему сидела на полу и впервые за много лет смотрела на маму снизу вверх, как маленькое дитя смотрит на большого родителя.
В ответ тишина. Мать замолчала, увидев дневник. Я продолжила:
— Мам, а я ведь искала. Я двадцать два года, как дура, у каждого, кто мог его знать, спрашивала. И все молчали. Ни слова не сказали.
— Как же душно здесь!
— Молчали, мам…
— Дышать нечем!
Возникла неловкая пауза. Губы мамы неосознанно скривились в грустную гримасу.
— Что бы ты ему сказала?
— Кому? Отцу? Мне нечего ему сказать. Я бы спросила у него лишь только…
— Делай что хочешь! Хоть сейчас поезжай и в ноги падай к папаше.
— Ты меня никогда не слышишь.
Она вышла из комнаты, повторяя, что не собирается ворошить прошлое. Ее можно понять. Она хотела поскорее убрать последние следы старой тягостной жизни, в которой были исключительно тетрадки, тарелки, заколки, колготки, невоплощенные мечты и бесконечные вопросы о мужчине, который сделал ей больно, от его маленькой копии. Ей всего сорок семь, и все еще впереди. Я выросла. Бабушки нет. Пора начинать жить жизнь.
Я чудовищно мало знала про свою мать. Я знала, как меняется ее взгляд, когда я приносила из школы двойку. Знала, что она предпочитает зеленый чай черному и две ложки сахара. Знала, что она встает в 6:30 и возвращается домой в 18:35. Она очень не любит опаздывать. Знала, что она хотела, чтобы я была лучшей во всем: идеальные банты на первое сентября, ровная осанка, чтобы аттестат только красный и никаких четверок.
Я знала, как она смотрит на меня, когда я смеюсь слишком громко. Я знала, что она не любит, когда я сижу за столом, поджав ногу, — «так некрасиво», — и что она всегда поправляет мои волосы, даже если они и так аккуратно убраны. Я знала, что она иногда по вечерам долго смотрит в окно, будто ждет кого-то или чего-то.
Я знала, что она умеет улыбаться чужим людям — коротко, вежливо, чуть натянуто, — а мне улыбается иначе, будто с облегчением. Я знала, что она всегда кладет мне в сумку яблоко, даже если я говорю, что не хочу. Я знала, что она боится грозы, но никогда не признается в этом, и что она умеет вязать, хотя давно не берет в руки спицы. Я знала ее привычки, взгляды, слова.
Я не знала, что она чувствует, когда закрывает за мной дверь, или о чем мечтает, когда смотрит на меня, как будто видит кого-то другого. Я чудовищно мало знала про свою мать.
Вещи мы дособирали молча. В квартире стоял спертый запах вековой пыли, больной старости, недосказанности и стыда.
Мы вышли из квартиры, и за спиной тихо захлопнулась дверь. В машине мать молчала, глядя в окно на серые дома, которые медленно отдалялись. Я тоже молчала, пытаясь собрать мысли в кучу, но внутри все еще бурлила смесь обиды, непонимания и усталости.
Дорога на дачу тянулась бесконечно. За окном мелькали редкие деревья, пустые поля, и все это казалось таким чужим и одновременно знакомым. В голове всплывали обрывки разговоров, невысказанных слов, вставших поперек горла.
Когда мы наконец приехали, воздух на даче был свежим, пах соснами и сырой землей. Калитка со скрипом распахнулась, обнажив неухоженные, заброшенные полосы земли. Участок зарос сорняками, виноград, оплетавший кирпичный домик, разросся и заслонил окна. Я взяла сумки и последовала за мамой.
Вечер опускался медленно. Мы сидели на веранде, и тишина между нами больше не казалась такой тяжелой.
Я взяла старый велосипед, который стоял у сарая, и решила проехать вокруг дачи, чтобы хоть немного развеяться. Колеса тихо шуршали по гравийной дорожке, а прохладный вечерний воздух наполнял легкие свежестью, которой так не хватало в душном городе.
За оградой начинался лес — плотный, темный, с высокими елями и березами, чьи стволы уже успели почернеть от осенней сырости. В глубине среди деревьев я услышала тихие звуки — то ли шелест крыльев, то ли осторожное щебетание. Присмотревшись, заметила силуэты птиц, которые перелетали с ветки на ветку, словно не спеша готовясь к ночи.
Их движения были плавными и размеренными, и в этом спокойствии было что-то успокаивающее.
Я снова тронула педали и медленно поехала по узкой тропинке, которая вилась между деревьями. Лес вокруг становился все гуще, и с каждым метром тени сгущались, обволакивая меня своей прохладой. Птицы продолжали свой вечерний концерт: где-то вдалеке раздавались тихий щебет и редкие взмахи крыльев.
Знакомая тропинка вывела меня на небольшую поляну, залитую последними лучами заходящего солнца. Здесь воздух казался особенно свежим, и я остановилась, чтобы перевести дух. Вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь легким шелестом листвы и редкими криками птиц. Я присела на поваленное бревно, глядя на мерцающие в сумерках силуэты.
В этот момент в голове всплыли обрывки воспоминаний: как в детстве дедушка брал меня за руку и водил по таким же тропинкам, показывая каждое дерево, каждую птицу. Его голос был тихим и уверенным, а мир казался простым и понятным.
Тропинка вывела меня на знакомую проселочную дорогу, и, набрав скорость, я скоро увидела наш дом, где тускло горел желтый свет в одном из окон.
— Где ты была?
— Да так, проветривалась.
— Я так понимаю, ты не собираешься мне помогать с вещами.
— Ты не просила.
— Не просила… — Мать вздохнула, аккуратно сложила полотенце, бросила взгляд в окно. — Все сама… Удобно, наверное, жить, когда никто ничего не ждет.
— Я не знала, что ты ждешь.
— Конечно, не знала. Ты ведь всегда в своих мыслях. Как он.
— Как кто?
— Не начинай. — Мать чуть заметно сжала губы. — Ты даже смотришь так же.
— Я просто смотрю.
— Ну конечно. Смотри дальше. Может, увидишь, куда он делся.
— Может, и увижу.
Мать замолчала и долго перебирала ложки в ящике, будто искала среди них нужную.
— Я устала, — тихо сказала она, не поднимая глаз.
Я вышла из дома, хлопнув дверью.
Смеркалось. Тени деревьев растягивались, переплетались, и сад вокруг дачи превращался в какой-то чужой, незнакомый мир. Воздух становился прохладнее.
Мысли путались, и сердце сжималось от тревоги, которую я не могла назвать. Но где-то глубоко внутри жила тихая надежда.
Я стояла в этом полумраке, слушая шорохи и далекие крики птиц. Я поеду. Может, назло маме, а может, чтобы окончательно убедиться в ее словах. Меня ничего не держало. До конца отпуска оставалось еще пару недель.
На карте скопилась небольшая сумма, которую я заработала летом в местном кафе и которую планировала потратить на новенький фотик. Этого как раз хватило бы на дорогу туда-обратно. Я сказала матери, что уезжаю с Маринкой в Питер на выходные, а сама купила билет на поезд до Магнитогорска, решив, что оттуда пересяду на автобус и доеду до станции, где отец сделал последнюю запись в дневник.
По пути на вокзал я думала о том, как странно неудобно все устроено вокруг: скамейки слишком узкие, лестничные ступеньки высокие, а пандусы для чемодана годятся разве что для детской кукольной коляски. Думала о том, как мы захламили комнаты, квартиры, а затем и города.
Как заполнили каждый угол на улице очередной кофейней метр на метр; как толкаемся и тремся друг о друга в новомодных супермаркетах, но теряемся, выходя на проспект или широкую улицу оттого, что встречаемся лицом к лицу с пугающей громадностью России. Для кого все это? Неужели для той «широкой русской души», которой так тесно в душных мегаполисах и двадцатиэтажных муравейниках, построенных непременно по последним трендам урбанистки. Отчего мы ютимся в крошечных студиях-кладовках. Мы слишком большие для наших комнат и слишком маленькие для России. Она намного больше нас. Она пустая. А где пусто — там страшно.
На вокзальных лавочках гордо восседали тучные тетки с клетчатыми баулами, рядом болтали короткими ножками их милейшие деточки.
Один из них, причмокивая, жевал масляный чебурек и клацал жирными пальцами по экрану телефона. Неподалеку распластались посиневшие не то от холода, не то от спирта мужики и пару студентов-неформалов: он с длинными черными волосами, она с короткими розовыми (как полагается в цивилизованном гендерно-продвинутом либеральном обществе). По вокзалу носилась делегация детей-каратистов, ряженных в неоновые куртки с бирками «Карате ЕКБ». Венчала эту картину громадная хрустальная люстра, как символ забытого имперского прошлого города, когда-то названного в честь жены Петра.
Женский голос объявлял: «Поезд номер 345Е Нижневартовск — Адлер отправляется с четвертого пути. Стоянка поезда 25 минут». Как вдруг вся эта толпа с бешеной скоростью закопошилась и стала надвигаться на меня. Пришлось инертно перемещаться в сторону поезда, иначе меня бы накрыло снежной лавиной тучных теток и их милейших деточек, синюшных мужиков, студентов-неформалов и детей-каратистов.
Проводница глянула на меня, а затем в документ. Потом еще раз на меня.
— Проходите.
То ли мы, уральцы такие большие и неповоротливые, то ли полки в поездах настолько крошечные, что, взгромоздившись на нее, можно либо полноценно расправить одну ногу, либо вытянуть шею или скорчиться в позу эмбриона и, вопреки природным инстинктам, не вставать до ближайшей станции, а то и до конечной.
— Алло, мам. Да, села. Верхнее. Связь плохая, мам. Напишу, как приеду. Давай!
Убрав телефон подальше вглубь рюкзака, я наконец-то смогла детальнее разглядеть попутчиков. Попадая в поезд, переносишься на десятилетие назад и невольно проникаешься нежными чувствами к колоритным соседям. Каждый кажется знакомым, как будто мы жили двадцать лет в соседних квартирах, но никогда не здоровались, ездили каждое утро на одном автобусе или покупали хлеб в одном и том же киоске.
За плацкартными беседами можно узнать не только о натовских планах и о том, как хорошо жилось при Брежневе и не очень хорошо при Горбачеве, но и о том, как правильно сажать клубнику и кабачки.
Напротив сидел лысый мужчина средних лет. Он постоянно поправлял широкие очки, заклеенные изолентой, и протирал нос платочком. Он тихо листал газету и говорил по допотопному кнопочному телефону с кем-то. Кажется, тоже с матерью:
— Да взял я курицу! И салфетки взял. Соседи хорошие. Очаровательные дамы напротив. Скоро тронемся.
На его груди висел деревянный крестик на веревке. Мы обменялись любезностями. Я приняла несколько комплиментов от новоиспеченного кавалера и, скромно отказавшись от маминой курочки, забралась на верхнюю полку.
На соседней верхней полке возлегал мужчина в тельняшке, из которой беспардонно выпирал несоразмерно большой живот. Как и было положено, мужик смирно похрапывал, что очень беспокоило мою соседку с нижней полки. Тургеневская девушка бальзаковского возраста в облепленной стразами тунике и легинсах, она с тревогой вслушивалась в эти утробные рулады, непрерывно вздыхала и цокала, клацая длинными ярко-желтыми ногтями по стеклу телефона, и вытягивала губы в трубочку, когда мимо проходили попутчики в военной форме. В соседних купе ехали военные: громадные мужики со странными наколками на плечах.
Ближе к ночи я сползла с верхней полки и присоединилась к компании, которая бодро что-то обсуждала.
— Я, знаете ли, тоже успела в Москве пожить. А что мне Москва — ниче хорошего, только дороже все. Пробки вечно и цены конские. Да и понаехало иностранцев этих. Москва тоже не резиновая все-таки, — с легким надрывом выпалила соседка с нижней полки и закатила глаза.
— Ну, в Москве деньги как-никак крутятся. Работа есть всегда. А у нас мало для молодых возможностей — вот все и рвутся, — рассуждал лысый мужчина, который при виде меня закашлялся и выпрямил сутулую спину.
— А вы, барышня, — заговорил со мной сосед в очках, — откуда?
Я чуть улыбнулась, ощущая на себе взгляды разношерстной компании.
Я немного замялась. Никогда не знала, что отвечать на подобные вопросы. В какой момент ты считаешься жителем города? Сколько нужно прожить, чтобы называть себя москвичом? Или этот социальный статус передается исключительно по наследству избранным группам населения? А жители Балашихи или Химок считаются москвичами? Я прожила четыре года в Москве, но все еще морально не доросла до весомого звания мААсквича, хотя, возвращаясь в родной Екатеринбург, я уже никогда не отделаюсь от ярлыка «столичной» для соседей и дальних родственников. Быть чужаком везде — это участь каждого, кто решился покинуть регион и начать жизнь в городе мечты. Скоро мечты рассыпаются, а дом уже по-странному чужой: и пахнет здесь не так, и кофе плохо обжарен, и люди медленно ходят. И да, она все-таки резиновая.
— Я с Урала.
— Наша, — промямлил мужчина в тельняшке и улыбнулся, подняв на меня глаза.
Теплое чувство разлилось по телу. Что значит быть своим? Что он имел в виду?
Может, быть своим — это знать, как пахнет набережная Исети весной или улица Свердлова, где стоит аромат свежей выпечкой с хлебозавода. Это любить Бажова и Рыжего? Это обещать донести десять рублей тете Любе из киоска?
Гулять с румяным мальчиком из 7 «Б» по Вайнера вечером и ходить на рельсы, чтобы тайно целоваться и смотреть на звезды. Подпевать уличным музыкантам под «Агату Кристи» и «Наутилус» в подземном переходе на Плотинке. Быть своим — значит выходить на прогулку в метель и бегать зимой на лыжах по Шарташскому лесу. Это ласково, но строго звать его Екат. Сосед прервал мои размышления:
— Угощайтесь, тут у нас бутерброды, печенье.
Я вежливо отказалась, вновь став сторонним наблюдателем диалога, в котором выяснилось, что большой полосатый мужик ехал с вахты из Сургута домой в Челябинск.
— У меня в Сургуте бабка жила. На Гагарина. Я у нее бывала пару раз еще девчонкой.
— И как? Замерзли?
— Тю, нас, уральских, холодом не напугать.
— Это точно. Выпью за здоровье бабушки.
— Она померла уже.
Мужик поставил бутылку на столик. Возникла пауза. Лысый протер очки.
— Да что там, — махнул рукой лысый, — главное, чтобы попутчики хорошие были. А то попадется какой-нибудь — потом всю дорогу мучайся.
— Это вы на кого намекаете? — с подозрением спросила соседка снизу, бросив взгляд на нижнюю боковушку, где мирно заливисто храпел курчавый мужчина, которой за всю дорогу не подал признаков жизни.
— Да ни на кого конкретно, — примирительно поднял ладони лысый, — просто говорю. Вот у меня раз случай был: еду, значит, а напротив мужик с козой. Живая коза, представляете? Всю дорогу жевала что-то и на меня смотрела. Я с тех пор к животным в поездах с уважением.
— Да уж, — усмехнулась дама в стразах, — хорошо, что у нас только курица. И то в пакете.
Мужчина в тельняшке расхохотался и отхлебнул чего-то из пластиковой бутылки, характерно чуть сморщив лоб.
На пятачке стола звенели стаканы и тряслась бутылка из-под пепси-колы. Судя по тому с какой регулярностью усатый-полосатый сосед прикладывался к бутылке, там вряд ли была газировка. К тому же речь его становилась все развязнее, а движения и мимика плавнее.
Я прошлась до уборной и проскользила взглядом по соседним купе. С нами ехали женщина с грудным ребенком, бабулька — на вид ровесница египетских пирамид, дед с судоку-журналом, человек пять солдат, несколько небуйных алкашей и парочка неформалов. Уже на третий час кружилась голова от нехватки кислорода и запаха сухой лапши.
Я быстро вернулась назад, ловко уворачиваясь от чужих пяток и перешагивая через ботинки и сланцы; села на край кровати. За несколько часов, совместно проведенных в дороге с этими людьми, я удивительным образом привыкла к вечно цокающей соседке, лысому мужчине, который беспрестанно сморкался, и усатому дядьке. К своим мы всегда более снисходительны, что ли. Своим прощаешь все мелкие недостатки.
«Просыпаемся, Челябинск! Мужчина, ваша станция!» — пищала проводница. Все зашуршали и закопошились, как муравьи, принялись перекладывать свои пожитки с места на место и суетиться. Наш улыбчивый полосатый сосед медленно поднялся, качаясь из стороны в сторону, стянул спортивную сумку с верхней полки, тяжело дыша, попрощался и поковылял в сторону выхода.
Я смотрела ему вслед и думала: интересно, что он первым делом скажет жене, когда зайдет домой. Скажет, что пропил получку или что украли. Что он везет детям из месячной командировки? Он был похож на плохого отца, но на доброго папу. Он напомнил мне отца подруги детства, и в голове всплыли воспоминания.
Когда мы шли из садика, Маринку встречал ее папа, пузатый дядька с густыми усами и толстыми линзами в очках. От мороза у него на усах замерзал иней, и иногда казалось, что если он чихнет, то всех накроет снежной лавиной. Он пришел забирать Маринку и привез санки, плотно усадил нас в одноместный транспорт и стал кружить. Нас заносило на снежных виражах, стоял детский хохот и крики Маринки «Папа! Папа!». Как вдруг у меня тоже вырвалось «Папа!», на что девчонка рядом взвизгнула и ответила «Это мой папа!». Я нахмурилась и промолчала. Горькое досадное чувство разлилось по телу. А где же мой папа? Почему папа не может быть один для всех?
Знакомая мелодия вернула меня в реальность. В соседнем купе у мальчика на разбитом, обклеенном наклейками телефоне в пол-громкости играла детская песня. Мальчишка, завороженный, глядел в экран, кивал в такт веселой мелодии и жевал печенье.
Поезд затормозил, и свет уличных фонарей ударил в окна. Я вышла в тамбур, чтобы подышать. В вагон неспешно ввалились цыганка с детьми и мужик, который остановился рядом, без интереса окинул меня взглядом и протянул на выдохе:
— Милая, не найдется закурить?
Меня накрыло едким шлейфом перегара.
Я пошарила в заднем кармане джинсов и протянула ему сигарету. Лишь бы отстал. Но, видимо, уходить он не собирался. Я по-прежнему стояла лицом к окну и всем видом показывала, что не горю желанием продолжать диалог. Но мужика это только подзадорило.
— Благодарю! Куда едете? — продолжил он.
Я оглянулась и получше разглядела собеседника. В чертах его опухшего лица читалось что-то глубоко интеллигентное и по-родному уральское. Он был одет тепло, не по погоде, в дутую куртку с криво заштопанными дырами на рукавах. На лице была седая щетина, а глубокие морщины обрамляли ярко-голубые глаза. Пальцы у него были толстые и короткие, как сосиски. С ним не было страшно, только неприятно пахло, но я решила не показывать виду. Он и так все понимал, а мне вдруг стало его по-человечески жаль.
— Магнитка, — робко ответила я.
— Вы не подумайте, я не попрошайка какой-то, я порядочный человек, — не обращая внимания на мой ответ, продолжил мужчина, периодически прерываясь на икоту, — я, как бы это, ик, сказать, попал в тяжелые жизненные обстоятельства. Ик!
Я сочувствующе ожидала продолжения его рассказа, глядя ему в глаза.
— Жена вот ушла, детей забрала. Знать меня не хотят… Я на комбинате тридцать лет отпахал, и все зазря. Начальник, гад, подставил. — Мужик пожал плечами. — Так меня и поперли с работы.
— Как подставил?
— Да там, ик, гнида редкостная. Все на меня свалил…
Резкий голос проводницы прервал разговор.
— А ну иди отсюда, поезд трогается!
Мужик затянулся сигаретой, кивая, и попрощался.
— Ну, давайте, удачи.
— И вам!
Когда он ушел, стало горько во рту, и тяжело дышалось. До отправления оставалось несколько минут. Я вышла подышать и проветриться. Стоя у вагона, я непрерывно прокручивала наш диалог в голове. Наших дедов учили работать за станком и ковать детали для передовой, рыть окопы и строить заводы, прокладывать рельсы для БАМа, копать котлованы и поднимать целину. Наши отцы не рыли окопы, их не учили прокладывать рельсы и копать котлованы. Да и быть отцами их тоже никто не учил. Странно, что до сих пор не учат такому большому и важному делу. Может быть, поэтому из них ничего не вышло?
Я забралась по ступенькам в вагон и протиснулась к своей койке.
Соседи уже улеглись спать. Видимо, натовские планы были рассекречены, клубнику лучше сажать в лунку, а жилось лучше всего при… А никогда нам лучше и не жилось!
Между тем вагон номер 10 поезда Нижневартовск — Адлер бодро скользил по рельсам мимо забытых богом деревень, до которых, кажется, еще не дошла революция, мимо густых уральских лесов и чуть пожелтевших башкирских полей. Скоро пейзаж накрыло полотном ночи, и, как ни всматривайся в окна, увидеть удавалось лишь свое кривое отражение. Смотреть на себя было неприятно, поэтому я резко опустила штору и запрыгнула на полку. Я еще раз нащупала паспорт, кошелек и телефон под подушкой и сильно зажмурила глаза.
Засыпая под мелодичный храп соседей, я вспомнила, как в детстве мне до жути нравилось представлять, что мой папа отважный капитан дальнего плавания, что где-то он рассекает воды Атлантики, руководит экипажем и гордо называет в честь меня новые земли, острова!
Я мечтала, что отец тайный агент под прикрытием, что он оберегает семью от вражеских шпионов и хранит тайну о тех, кого любит.
Вспоминала, как высматривала маму на детском утреннике, куда приходили ярко накрашенные тети, от которых сильно пахло пластиком и лаком для волос. Тети обязательно завивали локоны на бигуди так, чтобы кудри пружинили от больших грудей, обтянутых леопардовыми туниками. Пока другие хвастались молодыми мамашами и крепкими папашами, я каждый раз придумывала новую легенду:
— А мой папа в космосе! И он обязательно мне привезет самую большую звезду.
На это другие дети только смеялись. Говорить, что мой отец ушел от нас, чтобы искать птиц, было не круто по детским меркам. Мой папа не зарабатывал миллионы-миллиарды-триллиарды рублей, не забирал меня на большом полированном джипе и даже не поздравлял с днем рождения; не плавал брассом, не спорил басом и, конечно, не рубил дрова. Хотя, может, на что-то он все же годился, раз мама его когда-то выбрала.
Пока я засыпала, в вагоне номер 10 соседи снизу сопели заливисто и в унисон. На нижней боковой полке все так же, сладко похрапывая, спал кучерявый сосед. Ему снилось, как он порхает над лугами, словно бабочка, или как покоряет вершины Тянь-Шаня. Как возвращается из опасной и долгой экспедиции к любимой женщине и маленьким карапузам, но, к несчастью, из любимого у него в жизни было лишь две вещи: баня и бутылка «Талки».
Поезд рассекал ночной воздух и мчал на перегонки с ветром. В поезде нет времени, а значит, нет и прошлого, горьких воспоминаний, обид и боли. Есть лысый мужик и цокающая тетка. Есть я. Есть мама. Значит, где-то есть и папа. Есть птицы. Есть я.
Я долго ворочалась, но вскоре веки налились свинцом, и я уснула.
Тропа петляла меж сосен, утопая в ковре из рыжей хвои и мха. Воздух звенел от птичьих трелей, но не радостно, а тревожно. Я шла рядом с мужчиной, чье лицо терялось в тени кепки с козырьком. Его голос звучал приглушенно, словно сквозь вату: «Смотри — вон дрозд. Видишь, как он наклоняет голову?»
Он протянул ружье — двустволку с притертыми стволами, деревянная ложа потерта от десятилетий хватки. «Не целься в тело. Целься в точку за лопаткой, где бьется сердце. Здесь важнее дыхание, чем спусковой крючок». Я прижала приклад к плечу, но потные ладошки предательски скользили по стали. Внезапно мир почернел: небо стало серым, деревья — как уголь. Птицы замолчали. Только одна осталась на ветке — огромная, с перьями цвета ржавчины и глазами, как расплавленное золото.
«Стреляй», — прошептал он. Когда палец дрогнул на спуске, птица взметнулась, и ее крик слился с эхом выстрела. Он рассмеялся.
Промахнулась.
Яркий свет лампы ударил в глаза. Я проснулась с тревогой и нервно дергающимися руками. До прибытия оставалось минут тридцать, и в уборную уже выстроилась очередь из женщины с грудным ребенком, бабульки — ровесницы египетских пирамид, деда с пакетом и мылом, солдата, нескольких небуйных алкашей и парочки неформалов.
Поезд со скрипом затормозил так, что бабули, выстроившиеся в ряд в тамбуре вагона номер 10, попятились назад, как детали домино. Из вагона по очереди выкатывались пассажиры, проводница пыхтела и торопила бабулек с тележками на колесиках. Я выскочила из вагона на платформу, с непривычки покачиваясь от ощущения твердой земли под ногами, и зашагала к выходу.
На вокзале стоял кислый запах еды вперемешку с вонью побелочной краски. Гул проезжающих полуразваленных машин и бойких нерусских таксистов заставил почувствовать спокойствие и умиротворение. Я дома. Удивительным образом все провинциальные вокзалы похожи друг друга — не снаружи, но ритмом и негласными правилами, которые ты охотно принимаешь, ступая на порог станции: двигаться строго в толпе, документы и ценные вещи убрать в дальний карман сумки, с прохожими разговаривать сухо и отстраненно, зрительный контакт с прохожими не устанавливать (чтобы, не дай бог, не подумали, что ты желаешь провести поездку в их компании).
Ловко отмахиваясь от назойливых дядек в кепках-козырьках, как от июньских комаров, я заприметила немолодого мужичка в дерматиновой куртке, который размеренно докуривал сигарету, облокотившись на темно-зеленую «Ниву». Поймав мой взгляд, он резко спохватился, суетно затянулся и отбросил сигарету. Я настойчиво приближалась к нему.
— Садись красавица, куда надо, доедем! — на улыбке протянул таксист.
Небрежно закинув рюкзак на заднее сиденье авто, я разместилась на переднем и огляделась. Внутри «ласточка» выглядела изящнее, чем снаружи: шариковые подстилки, елочный ароматизатор на зеркале, иконка на торпедо и венчающий картину стойкий аромат табака и сосиски в тесте. В общем, все по фэн-шуй. Во всем этом убранстве читалась глубокая любовь владельца, трогательная забота к уже немолодой, зато верной и надежной машине.
Дядька брякнулся на водительское кресло и с третьей попытки завел машину. Она недовольно забурчала и затряслась, будто потревожили спящее животное.
— Мне до Никольского. Долго ехать? — спросила я
— Часа четыре. Ничего, с ветерком домчим, много не возьму. Ты это, поди, москвичка. Как там погодка у вас?
— Да нет. Я из Екатеринбурга.
— А, так ты наша, местная! — расплылся в улыбке водитель. — Ехать нам немало, поэтому садись удобнее, и давай знакомиться. Меня Василий зовут.
— А можно дядя Вася называть?
— Конечно! — не отрываясь от дороги, протянул дядя Вася и подкрутил звук на магнитофоне.
— У вас в салоне так… уютно
— Ну спасибо, я ж чтобы глазу было любо-дорого смотреть делал. Знаешь, я ведь таксую так, для души, да сколымить, копейку отложить.
По радио играло что-то из Smokie. Я вспомнила, как каждый Новый год мы включали концерты легенд ретромузыки и, сидя за раскладным столом, встречали праздник. К нам еще приходили соседи и друзья бабушки — завсегдатаи семейных посиделок. Баба Надя была на марафете: с кудрями, выкрашенными в бордовый, свежим маникюром, коралловыми бусами и перламутровой помадой, а дед Юра в глаженой рубашке и с часами, которые тогда казались дорогими, потому что блестели при свете желтых ламп. Впрочем, так они выглядели лишь до четвертой рюмки, после которой образцовую семейную пару было не узнать, потому что те умели веселиться по-настоящему, по-уральски.
Между тем водитель вальяжно крутил руль из стороны в сторону, то и дело поглядывая в зеркало заднего вида. В отражении зеркала я заметила, как он нахмурил брови и пробубнил пару «ласковых» , когда лихач на красном «лексусе» попытался обогнать нас. На светофорах дядя Вася ворчал на нерасторопных водил с башкирскими номерами на потертых бамперах.
— А у вас дети есть? — вдруг вырвалось у меня.
Он расплылся в улыбке.
— Есть, два сына и дочка. Хе-хе. Они взрослые уже. Выпорхнули из гнезда.
На последних словах голос мужчины чуть дрогнул.
— Внуки?
— Да, вот пару месяцев назад родилась внучка. Сын от нее не отходит. Часто ведь говорят, что мужчины хотят сыновей, а любят больше дочек.
Дядя Вася непринужденно улыбался. Я тоже.
Мы проезжали мимо типовых блочных многоэтажек. Над городом висело серое облако дыма, нежно обволакивая крыши неприветливых домов. Город напоминал о забытой, некогда большой истории маленького промышленного города, задуманного как город-сад, невоплощенный социалистический Эдем.
В окне плыли вереницы угрюмых строений, шагали в ряд, как школьники на уроке физры. Проезжая «культурный центр», я удивилась обилию домов, построенных по типу усадеб с обилием лепнины и вензелей. Их наверняка строили после революции, попутно вписывая недостающие страницы в историю города. Широкая дорога сменилась на петляющие закоулки, такие, которые могли знать только местные водители.
— А что это за палатка? — Я коснулась указательным пальцем мутного окна и всмотрелась в геометрическое строение, похожее на монумент.
— Это наша гордость — первое поселение металлургов.
Мы жили в палатке с зеленым оконцем,
Промытой дождями, просушенной солнцем,
Да жгли у дверей золотые костры
На рыжих каменьях Магнитной горы.
— Хе-хе, со школы помню! — горделиво заявил дядя Вася.
Всегда умилялась тому, с каким трепетом и самозабвением местные рассказывают о событиях дней минувших. И это отчаянная попытка стать частью большой и весомой истории. У них были палатки, бараки, комбинаты, стихи, посвященные трудовому подвигу, и песни для поднятия коллективного духа. А что есть у нас? У нас есть айфон, джинсы Levi’s, скидочные в продуктовый, пакетик бразильского кофе и вера в то, что все это имеет сакральный смысл. Не раз ловила себя на мысли, что скучаю по времени, где меня не было даже как идеи в зачатке. Будут ли наши дети скучать по эпохе, которую не видели? Будут ли скучать по нам вообще?
Район точь-в-точь напоминал тот, где жили мы, где гуляли детьми и сидели на лавочках подростками, где нас гоняли местные бабки-старожилы. Помню, в доме напротив жила моя одноклассница Ленка: из тех девчонок, которых забывают через двадцать минут по прошествии выпускного вечера. Не сильно красивая, не очень-то умная, не слишком смешная, в общем, везде и во всем не очень. Но с ней неизменно приходилось общаться, потому что нашу нерушимую дружбу определял путь от школы до дома. Мы не выбирали жить в одном районе — а значит, и не выбирали дружить, но именно этот случайный «невыбор» определил мою подругу на долгих одиннадцать лет.
Я редко бывала у Ленки дома, кажется, у нее все время был ремонт, или просто ее родители меня недолюбливали. Каждый раз, что я напрашивалась в гости, мы проходили по длинному коридору к ее комнате, я наблюдала, как в гостиной вечно возлежал ее отец в семейниках. Его блаженная поза и выражение лица не менялись с годами. Даже семейники были все те же. Он будто прирос к этому дивану, пустил ветвистые корни и прижился. Выемка в диване идеально подходила только под его тело, поэтому, когда я однажды села на диван, то скатилась в яму прямо по центру.
Он никогда не обращал внимания, что кто-то пришел в дом, и не здоровался, может, потому, что интереснее было наблюдать за приемами матерых рыбаков и охотников по телевизору, или потому, что Испания уже на три очка обыгрывала Португалию. Только один раз я мельком услышала его голос. Мы закрылись в комнате и прибавили звук на телевизоре Ленки, чтобы не слышать, как ругались родители. С тех пор я стала бывать еще реже у подруги в гостях.
На месте этого района было кладбище казачье. Когда копали котлованы, ковши то и дело вычерпывали кости вместе с землей…
— Гады, места другого не нашли, — возмутился дядя Вася и глянул в правое окно, прищурив глаза.
— Ничего святого в людях! — чересчур громко и по-взрослому пафосно ответила я.
От неловкости я прикусила губы и уставилась в окно.
По бегущим за стеклом пейзажам было несложно понять, что двигаемся мы на выезд: мимо мелькали заправки, редкие магазины, обшарпанные остановки. В салоне становилось все тише, и городская суета осталась позади вместе с многоэтажками и рекламными щитами.
— Вот так и живем, — проворчал дядя Вася, — на костях.
Мне иногда кажется, что эти истории — единственное, что связывает людей между собой и с прошлым. В них больше тоски по утраченной значимости, чем настоящей веры в ценность истории.
— А я к отцу еду. Давно не виделись. Он орнитолог.
— Птицы это дело хорошее, — равнодушно отозвался дядя Вася, причмокивая губами и не отрывая взгляда от дороги.
Мы долго ехали молча, за окнами мелькали редкие деревья и покосившиеся заборы. Дорога уходила в серую дымку, и вот уже впереди показалось мутное облако смога. Машина въехала в него, и в салоне запахло железом и чем-то горелым. Я поежилась, глядя, как за стеклом растворяются очертания домов. Дядя Вася включил дворники, хотя дождя не намечалось, и они скрипнули по сухому стеклу.
— Тут всегда так, — буркнул он, — заводы рядом.
Я кивнула, не зная, что сказать, и снова уставилась в окно, чувствуя, как между нами смогом повисает густая, тяжелая тишина.
Машина со скрипом затормозила у обочины. Я вздрогнула, и дремота вмиг улетучилась.
— Вставай, красавица. Перекур!
Выпрыгнув из машины, я увидела ветхий домик с вывеской «Кафе “Берзка”», из которого вывались намасленная тетка-татарка, за ней выбежала плешивая собачка. Видно, дядя Вася не первый раз заглядывал в это место. Увидев водителя, тетка прищурилась, а разглядев знакомое лицо, расплылась и широко улыбнулась. Букв на вывеске не доставало, как и ее зубов, — все-таки во всем должна быть гармония.
— Айда чай попьем! — звенела голосом тетка.
За столом, покрытым липкой клеенкой с выцветшими цветами, сидели человек семь дальнобойщиков и громко разговаривали. Но, заметив меня, они словно впились взглядом, наблюдая за каждым моим неловким шагом. Я держалась вблизи водителя и смотрела строго вперед. Скоро они потеряли интерес к моей персоне и продолжили что-то обсуждать.
Размеры кафе не предполагали секретности диалогов, которые велись за столами, поэтому при желании было легко подслушать, о чем говорят.
— А я ему: Михалыч, да ты сам-то давно на прицепе? А он мне говорит: я пусть и с прицепом, но зато не на буксире, как некоторые!
Мужики развалились на пластиковых стульях так, будто восседали на обитых бархатом креслах. Я еле разбирала реплики из общего потока звуков отхлебывания чая, жевания пирожков, лая собаки и какого-то грудного дикого смеха мужиков. Хотя особых поводов для веселья не было, хохот гулом стоял в небольшом заведении. Стало звенеть в ушах и мутить.
— Я ему подмигиваю, мол, гайцы, а он прет — не видит, так они его на том километре и хлопнули.
Раздался хохот.
Тетка-татарка все так же неразборчиво щебетала, стоя за витриной с булками. Я уселась за стол и стала разглядывать компанию мужчин. У них всех было что-то схожее во внешности, что определяло их общее дело. Я не могла понять, что именно: морщинистое красное лицо, грубые руки с мозолями или… Вдруг одернула себя, осознав, что таращусь на них, и рассеянно уставилась в пустоту, прислушиваясь к разговору.
— Я выхожу, говорю: ты где, коза, права купила, тебе зеркала повесили, чтобы ты ресницы в них красила?
— Да, понакупили и потом кренделя на дорогах выписывают.
— А потому что за это надо взяться тем, кто сидит штаны протирает в Думе. А по ящику болтать много ума не надо.
— Да это так, в глаза пыль пустить, только вот на деле что — жизнь поросячья, сидишь, объедки жрешь и думаешь, как велика держава…
— Не говори, да нас за дураков держат! Взять вот, мне турбину поставили за двадцать тыщ! Это на каком металлоломе они ее отрыли? На «ауди» с рук за сорок покупают! Сволочи!
— Не говори, Петрович, а потому, что посадили управлять этих толстозадых, мол, с Москвы прислали, а что мне Москва ваша? Че они там, знают, как у нас метет тут?
— Да дай Бог уж доедем! Ниче, тридцать лет откатали, Бог даст — еще поездим!
Пластиковый табурет был такой неудобный, что я стала ерзать. Он как будто негласно намекал на то, что нам пора обратно в дорогу и, мол, «не засиживайтесь». Дядя Вася уплетал вчерашние манты, не обращая внимания на меня, а тетка очарованно уставилась на него из-за прилавка, предаваясь наивным женским фантазиям. Как ни крути, путь к сердцу мужчины лежит через «Кафе “Берзка”» .
Елочка на зеркале гипнотически раскачивалась из стороны в сторону, и я задремала от тихой мелодии шансона и ноющей усталости. Последний час в дороге я мирно спала.
Дядя Вася разбудил меня. Мы затормозили у автобусной остановки, впереди была асфальтированная дорога, слева от дороги стояла полуразрушенная церковь, выложенная красным кирпичом. Я вышла из машины и только в тот момент поняла, что уехала черт-те с кем черт знает куда искать черт знает кого. Какая же я дура! Дура!
— Ну вот, приехали. Отсюда минут пятнадцать до деревни на автобусе, там дорога плохая начинается, — сказал дядя Вася, подавая мой рюкзак.
Я протянула две тысячи и посмотрела на водителя в ожидании одобрительного знака. Он вскинул брови и улыбнулся. Мы быстро попрощались, и машина скрылась в гуще деревьев. Много дала. Дура.
Я доковыляла до лавочки и уселась. Мои длинные (как мне до этого казалось) ноги свисали с высокой скамейки. Хотя скамейка была не такая уж и высокая. Или ноги у меня не такие уж длинные. Я подняла глаза на сосны, устремившиеся ветками ввысь, и стало страшно от звенящей в ушах тишины леса.
Вдруг накатили слезы. Я почувствовала себя крошечной девочкой, про которую все забыли и которую оставили здесь одну. Я разревелась, как пятилетний ребенок, которому только что отказали в покупке шоколада.
Вокруг только высились безмолвные сосны — случайные свидетели моего детского заливистого плача. Я сидела и ревела. Ревела как тогда — в пять лет, захлебываясь слезами после скандала из-за наклеенной бумажки на дверь подъезда. И как тогда в одиннадцать, после драки с одноклассницей, которая назвала меня «дурой без отца». И как тогда в двадцать, когда, получив новенький бордовый паспорт, пялилась в пустую строку под графой «Отчество». Пусто.
Пусто там, где должен быть папа.
Пусто.
Вот мой папа.
Пусто.
Я рисовала закладки на 23 Февраля, чтобы они неизбежно отправились в урну, потому что дарить мне было их некому. Я молчала, когда меня дразнили одноклассники, потому что не могла сказать гнусное, колющее «я папе расскажу».
Я ничего не расскажу папе. У меня нет папы. У меня нет отца.
Я вдруг вспомнила, как хотела стать птицей. Распахнуть свои большие широкие крылья, разинуть длинный клюв и протяжно завопить со всей мочи, чтобы было слышно и в Тагиле, и в Кунгуре, и в Тюмени, и даже в Москве, чтобы этот протяжный зов услышали мама и бабушка и укрыли меня теплыми большими крыльями.
Дневник наблюдений, 29 мая, село Никольское, Челябинская область
Сегодня вновь наблюдал за черным аистом в его гнезде. Взрослые птицы проявляют удивительную заботу и терпение, обучая птенцов летать. Птенцы, покрытые белым пушком, сначала лежат в гнезде, не решаясь подняться на ноги. Постепенно, под присмотром родителей, они начинают садиться, а затем и вставать на ноги, что происходит примерно к 35–40-му дню жизни.
Родители кормят птенцов несколько раз в день и приучают детенышей к полетам — сначала расправляют крылья, показывая, как правильно ими махать, а затем подталкивают к первым попыткам взлета из гнезда. Иногда взрослые аисты сами взлетают рядом, подбадривая малышей своим примером. Птенцы сначала неуверенно машут крыльями, но с каждым днем становятся все смелее, учатся балансировать и удерживаться в воздухе.
В моменты опасности или испуга птенцы надувают шею и издают шипящие звуки, изображая больших и страшных животных, чтобы отпугнуть врагов, — это часть их обучения выживанию, которое взрослые птицы поощряют.
Процесс обучения полету у черных аистов — это медленное, но очень трогательное событие, которое длится до 60 дней, когда птенцы становятся полностью летными и готовыми к самостоятельной жизни.
1 июня
Сегодня же я заметил, как один из птенцов, казалось, впервые осмелился сделать настоящий прыжок — крылья хлопнули, тело взмыло вверх, но тут же неуклюже опустилось обратно в гнездо. Родители не ругали, а наоборот — мягко подталкивали, словно говоря: «Не бойся, попробуй еще».
Воздух вокруг гнезда наполнился легким трепетом — словно сама природа затаила дыхание, наблюдая за этим маленьким чудом взросления.
Через несколько дней, возможно, они уже покинут гнездо — и тогда начнется их настоящая жизнь, полная испытаний и открытий. А пока — каждый взмах крыла, каждая неуклюжая попытка взлета — это маленький и хрупкий шаг.
— Милая, вам помочь?
Голос незнакомого мужчины раздался у левого уха. Я повернулась и увидела его. Одет он был в рясу. Я испугалась его внезапному появлению и отодвинулась. Батюшка даже не повел бровью, все так же пристально и жалостно рассматривая меня.
— Да, я заблудилась немного. Не подскажете, как до Никольского доехать? Мне на орнитологическую станцию надо, — прерываясь на всхлипы и икоту, заговорила я.
— Что-то я не припомню никаких станций в нашем захолустье.
Я отлистала на последнюю запись в тетради: «Дневник наблюдений, 3 июня, село Никольское, Челябинская область».
— У меня отец орнитолог, пишет заметки о птицах. — Я протянула мужчине тетрадь.
Пока он рассматривал тетрадь, я изучала его глазами. На вид ему было не больше сорока, хотя я никогда не умела определять возраст мужчин по их внешнему виду. Красные щеки блестели, как натертые воском яблоки на прилавках узбекского рынка. К редкой черной бороде прилипла хлебная крошка. Вблизи он выглядел не столько серьезно, сколько по-доброму комично.
Взгляд упал вниз: две обутые в тряпочные кроссовки «Адидас» ноги болтались в нескольких сантиметрах от земли. Если сделать фотоснимок его ног ровно до икр, то можно подумать, что это ноги какого-нибудь пухлого пятиклассника, который к тому же косолап. Я улыбнулась и, не сдержавшись, издала негромкий смешок, на что батюшка зашмыгал носом и закряхтел, протянув мне тетрадку.
— Ну, станции здесь точно нет, хотя, помню приезжали какие-то ученые, тоже птиц искали. Кажется, я понял, к кому вам надо. На 107-м автобусе доедете до конечной остановки «Болота» — и минут пять по тропинке в лес, дойдете до смотрителя — Виктора Ивановича, он-то вам и покажет, где это место.
Я поблагодарила случайного знакомого и стала копаться в рюкзаке, чтобы всем видом показать, что отвлечена на критически важное занятие и не хочу делиться с ним причиной моих слез. Да я и сама не знала, отчего разревелась. Разревелась, как дура!
— А что за птицы-то?
— Аисты. Черные.
— Красивые, наверное. Не видел ни разу.
— И я не видела. Посмотрю. Папа ведь не зря так много о них писал.
— А папа ваш местный? Здесь живет?
— Не знаю. Я его не знаю. — Я с ухмылкой уставилась на мужчину, будто ожидая от него незамедлительной реакции, но на лице читалось непонимание.
— Так вы к аистам или к папе едете? — робко проговорил незнакомец, явно пытаясь меня рассмешить.
Неудачная шутка. Зачем он вообще это сказал!
Какая-то инородная тяжесть осела в горле, и слезы снова накатили.
— Ну что же вы… вы… приходите к нам на службы, на исповедь. Да просто приходите помолиться. — Батюшка уставился на меня и не отводил взгляд, как люди обычно пялятся друг на друга в транспорте, глупо и с долей сожаления.
Вдалеке виднелись очертания маршрутки. Я стала изо всех сил всматриваться в даль, видимо, чтобы ускорить ее приезд силой мысли.
— Вы меня простите, конечно, но я в эти сказки не верю. — Я вытянула рукав кофты и стала тереть мокрый нос и щеки.
— Ну что вы, я вам сказки рассказывать и не собирался. Это жизнь.
Ржавая маршрутка с номером 107 затормозила неподалеку от нас, и я поспешила к ней, бросив на прощание «Спасибо, до свида…».
— Вы ведь не птиц ищете. Вы Бога ищете, — донесся голос батюшки из закрывающихся скрипучих дверей.
Я села у окна и стала вглядываться в плывущие за окном лесные пейзажи, заставляя себя не думать о словах мужчины, с которым я только что так некрасиво и скомкано попрощалась. Дура.
Маршрутка тронулась, и я прижалась лбом к холодному, покрытому пятнами грязи стеклу. За мутным окном мелькали размытые силуэты деревенских домов — покосившиеся избы с облупившейся краской, заросшие мхом заборы, словно забытые временем. Все вокруг казалось каким-то чужим и подозрительным.
Когда маршрутка замедлилась, я почувствовала, как горло сжалось от страха. Мне нужно было попросить остановиться, но голос предательски застрял внутри. Я повернулась к водителю, который, не отрывая взгляда от дороги, уже собирался проехать мимо.
— Извините… — выдавила я тихо, с дрожью в голосе, — можно… остановить здесь? Пожалуйста.
Водитель бросил на меня быстрый взгляд, и в его глазах мелькнула усталость, но и что-то еще — холод, от которого пробежали мурашки по спине. Он кивнул и нажал на тормоз. Маршрутка остановилась, и я, не глядя по сторонам, выскочила на обочину, чувствуя, как тревога не отпускает меня ни на секунду.
За спиной маршрутка тронулась и медленно уехала, а я осталась стоять на краю деревни, окруженная тишиной, густой и напряженной. В этом забытом месте время будто замерло, и я не могла отделаться от ощущения, что за мной кто-то наблюдает. Где-то вдали послышался глухой лай собак, стало тревожно, и сердце забилось быстрее.
Я вышла из тени деревьев на краю деревни и сразу заметила старый, почти стертый временем указатель. Деревянная табличка с едва различимыми буквами указывала в сторону леса. «Станция» — прочитала я вслух, словно пытаясь убедить себя, что это правильный путь.
Узкая тропинка вела вглубь леса. Я сделала шаг, потом еще, и с каждым движением сердце билось все быстрее — не от радости, а от растущей тревоги. Вокруг шумели деревья, и казалось, что они шепчут что-то непонятное, будто предупреждая меня остановиться. Но я шла дальше, полагаясь только на случай и на слова чужих людей.
Внутри бурлила злость на себя, на свою слабость и на эту глухомань.
«Зачем я вообще сюда поперлась? Кого я тут хочу найти? Да сдались мне эти птицы!» Мысли метались, как бешеные звери в клетке. Хотелось повернуть назад, убежать, забыть все это, но что-то не отпускало, тянуло вперед, к неизвестности.
Какой-то первобытный неконтролируемый страх овладел мной, проник в самую глубь и пробежал по кончикам пальцев. Я почувствовала боль, которая колет где-то в области лопаток и растекается вниз по позвоночнику. Резко обернувшись, я застыла и прислушалась к ощущениям, страх шел за мной по пятам и дышал в спину.
Я никогда не чувствовала опору. Почти как сидеть на кресле без спинки. Не облокотиться. Не расслабиться. Вот и сидишь скрючившись, ожидая, что в незащищенную голую спину прилетит удар. Ходишь, ссутулившись, глядя в пол, избегая мужского взгляда. Потому что знаешь, что будешь искать защиту везде, пока не выстроишь каркас сама. Мы поколение женщин, выросших без отцов, выросших без опоры и защиты, без чертовой спинки у кресла.
В раннем детстве мы с дедушкой ходили в лес собирать землянику, тихо бродили, наблюдая за размеренным течением большой жизни. Я почти не помню эти дни, но воображение достроило памятные отрывки. Крепкая, большая, как лапа, рука держала мою маленькую ладонь. Мы медленно шагали между деревьями, и он рассказывал мне сказки о птицах, чьи голоса отдаленно звучали эхом, о том, как слушать шепот леса и доверять его законам больше, чем своей интуиции. Дедушка собирал большие корзины земляники для меня. Я как тогда, так и сейчас не люблю землянику, но, если бы она была от дедушки, я бы съела всю корзину.
Предаваясь воспоминаниям, я не заметила, как дошла до ветхого домика. Он не был огорожен калиткой, вместо забора были какие-то колючие кусты из диких ягод. Как вдруг я испуганно подскочила от бешеного лая собаки.
Дверь распахнулась, и из нее вышел мужик. Хозяин выглядел под стать домику. Худощавый, седой дед в очках. Застиранная клетчатая рубашка с редкими пуговицами. Щеки впали.
— Здрасте.
— Здрасте, здрасте. Ты чего это тут бродишь?
— Я ищу Виктора Иваныча.
— Ах, Виктора Иваныча, значит, ну, слушаю. Ты не пугайся, Бублик только на воров кидается. Бублик, а ну, прекрати лаять! Девушку пугать.
Бублик виновато попятился назад, к двери в дом. А Виктор Иванович приглашающе махнул и скрылся в проеме.
Я поковыляла ко входу в дом. Шагнув через порог, сразу ощутила в доме терпкий запах старого дерева и сухих трав. В углу на потрепанном половике свернулся Бублик и бросал на меня настороженные взгляды. Виктор Иванович, не оборачиваясь, прошел к крошечной плите и зашуршал чайником.
— Проходи, садись, — сказал он, кашлянув сипло и долго, будто откашливая годы одиночества. — Чайку хочешь? У меня тут только травы да мед остался.
Я кивнула, присела на скрипучий табурет. За окном лениво покачивались ветви, и казалось, что домик вот-вот развалится на доски и бревна.
Виктор Иванович налил чай в толстую граненую кружку, подвинул мне, сам устроился напротив. Долго молчал, разглядывая свои руки, потом вдруг заговорил, будто продолжая мысль, начатую когда-то давно.
— Что же ты в нашу глушь приехала?
— У меня отец орнитолог. Или был орнитологом. Изучал черных аистов. Но мы не виделись давно. Вот я и подумала посмотреть на них, как бы продолжить его дело. — Я неискренне улыбнулась.
— Он, кажись, рассказывал много о них. Да, помню, давно сюда каждую весну и осень приезжали группы орнитологов. Сейчас уже не ездят. Вот и заросло тут все. А я как жил, так и остался тут. А что мне, много ли надо? Воздух свежий, малина растет. — Виктор Иванович прервался на кашель.
—Я была еще совсем маленькой, когда он ушел. Вот решила посмотреть, ради каких таких птиц он оставил нас с матерью…
Виктор Иванович понимающе кивнул, и в его взгляде мелькнула тень сочувствия.
— У меня тоже дети выросли. Дочка в Москве живет, сын… сын в Тагиле. Давно не приезжают уже. Думают, старик свихнулся или помер давно. Ну ничего, мы с Бубликом уже привыкли, даст Бог, еще поживем.
Мы допили чай, и он встал, хлопнув себя по коленям.
— Пойдем, покажу тебе, где аисты гнездятся. Только вот, боюсь, в твоих штиблетах не пройдешь по нашим зарослям. Сейчас поищу тебе галоши.
Я натянула куртку и сапоги на пару размеров больше, Бублик первым выскочил за дверь. Мы пошли по узкой тропинке, пробираясь сквозь заросли малины и крапивы. Лес был влажный, пахло сырой корой и прошлогодней листвой. Виктор Иванович шел медленно, иногда останавливался, чтобы перевести дух, и все время покашливал.
Дойдя до болота, мы вышли на поляну, где на вершинах старых осин обычно гнездились аисты. Но теперь ветви были пусты, и только ветер шевелил остатки прошлогодних гнезд.
Мы стояли молча, слушая, и каждый думал о своем, но оба — о потерянном и о том, что еще можно вернуть.
— Ну вот. Улетели, — промямлил дядя Витя и вздохнул. — Кажись, не зря по радио передавали, что холода в этом году ранние. Птицы чуют, вот и полетели греть перышки.
В горле стоял ком.
Я шла на запах недокуренной самокрутки, лосьона для бритья и машинного масла, засохшего на кожаной дубленке. Я шла за ним по пятам, останавливаясь в каждом месте, где он, мне казалось, бывал.
Собирала мозаику из осколков его образа — неопознанного и неродного. Я ждала его так долго и так отчаянно, что совсем не заметила, как рана затянулась, кожа стала толще и теперь при колючем, больном, ноющем слове больше не дрожит ни один мускул тела.
Я искала на каждой полке пропахшего спиртным вагона, искала на станциях и в придорожных кафе, искала в Тагиле, Кунгуре, Тюмени, Ревде. Воображение рисовало его образ, который вмиг рассеялся во влажном воздухе, впитался в мокрую землю, зарывшись в сухой листве.
«Улетели» звенело в ушах.
Солнце село, и пора было возвращаться.
Дорога обратно была будто выложена настилом, мы ступали по сухой листве, тихо шуршащей под ногами. Дышалось так легко и свободно. На лес опустились сумерки. Попрощавшись с Виктором Ивановичем, я бодро зашагала в сторону остановки. Вдалеке доносился гул крикливых птиц, напоминающий звон медных колоколов с вечерней службы.
Дневник наблюдений, 4 июня
Сегодня рано утром наблюдал за гнездом черных аистов на старой сосне у реки. В гнезде трое птенцов — еще совсем маленькие, покрытые редким серым пухом. Самка принесла лягушку и кормила птенцов по очереди, начиная с самого слабого. Самец в это время стоял на краю гнезда, внимательно следил за окружающей территорией и время от времени подкладывал свежие ветки, чтобы укрепить гнездо.
9 июня
После дождя стало заметно, что птенцы окрепли, — теперь они пробуют вставать на лапы и размахивают крыльями. Родители почти не оставляют гнездо без присмотра: если один улетает за пищей, второй обязательно остается рядом. Вернувшись, взрослые птицы аккуратно укрывают малышей крылом, если поднимается ветер, и всегда внимательно следят, чтобы никто из птенцов не остался голодным.
11 июня
Сегодня впервые оба родителя были в гнезде одновременно. Они чистили птенцов, перебирали им пух клювами, убирали мусор и остатки пищи. Птенцы становятся все активнее и даже начинают проявлять характер — один попытался клюнуть родителя, когда тот задержался с кормлением. Вечером взрослые аисты стояли по краям гнезда, расправив крылья и защищая птенцов от опасностей.
Я помню, как больше всего в детстве мечтала стать птицей. Распахнуть свои большие широкие крылья, разинуть длинный клюв и протяжно завопить со всей мочи; воспарить над сырой землей, взмахнув черными лопастями, и скрыться за горизонтом гор и закатного солнца.