В рамках проекта «Наша Победа»

Часть вторая 

Георгий Зубков

В тюрьме. Через некоторое время мы оказались в камере. В камере человек 25 мужчин. Кто сидит на полу, кто стоит, подпирая стену, кто ходит. Когда открыли камеру, все сидящие на полу вскочили. 

Камера большая. Потолок на высоте около 3-х метров. Окно одно, небольшое, под потолком. Человек, стоя, до окна рукой не дотянется. Стены оштукатурены. Когда-то белили, а теперь выглядят темно-серыми. Мебели нет. Койки металлические, в два яруса, привернуты к стенам. Днем койки поднимаются и прикрепляются к стенам. 

Когда огляделись и перезнакомились, выяснили, что в камере находятся в основном русские, гражданские, и несколько человек литовцев. Сидят недавно. За что — неизвестно. За то, что русские. Позднее узнали, что люди разные. Большинство русских попали в Литву буквально за несколько дней до войны. Один, например, прибыл 16 июня закупать лошадей. 

Было подозрение, что несколько человек — военные, переодетые в гражданскую одежду. Выдавала их выправка. Один оказался москвич. С 3-й Тверской-Ямской улицы, д. 32 — Дедюхин Александр Алексеевич. Один, чувствовалось, явно военный. Наверное, из младшего командного состава. Помню, назвался Орловым. 

Потихоньку русские нам сообщили, что одного из литовцев они подозревают в том, что он подсажен, чтобы уточнить, кто есть кто русские. Чувствуется, что он всегда прислушивается к разговору русских, и его что-то часто вызывают на допрос. 

В камере чисто. Дело было уже к вечеру. Мы осмотрелись и несколько привели себя в порядок. Несмотря на тщательный обыск, у некоторых оказались иголки, и мы к нижнему белью и брюкам пришили завязки. Нитки надергали из матрасов. 

Ощупав рот, я обнаружил, что один зуб слева снизу у меня выбит совсем и второй рядом шатается. 

К вечеру в камеру принесли баланду в баке и стопку мисок. Разлили баланду по мискам. Нам тоже дали. В мисках была какая-то мутная желтоватая водица. Попробовав ее, мы отвернулись от этой пищи. Никто из нас четверых вновь прибывших есть баланду не стал. Мы все были до отвала закормлены кашей и не очень голодны. Да к тому же переволновались во время первичной обработки в «приемном покое». Конечно, калварийскую кашу мы с удовольствием поели бы, но баланда в рот не шла. Видя, что мы не едим, а вернее, не пьем, баланду, у нас моментально, чуть ли не на шарап, вырвали миски с баландой и тут же опустошили. У некоторых арестантов было по крохотному кусочку хлеба. Открылась дверь камеры, и тюремщик забрал миски. 

Через некоторое время по одному стали выводить в туалет. При этом после выхода каждого металлическая дверь всякий раз закрывается снаружи на засов. В двери имеется глазок. Через глазок охранник периодически заглядывает в камеру и смотрит, что делают заключенные. Из глазка почти всегда раздается крик: 

«Встать!». Сидеть или лежать днем в камере не разрешается. Можешь или стоять, или ходить. 

Я захотел умыться. Когда меня вывели, я увидел длинный коридор. В коридоре никого и множество дверей. Все двери с мощными металлическими засовами и с глазками. Глазки закрыты бляхами. Туалет в конце коридора. На двери туалета также засов и глазок. Как только меня впустили в туалет, за мной тут же прогремел засов. Кое-как умывшись холодной водой и не закончив приводить себя в порядок, я уже слышу: «Быстрей!». 

В камере вскоре загорелась тусклая лампочка под потолком. Дана команда к отбою. Лампочка горела всю ночь. Когда через окно стал проникать свет, лампочка была выключена. Выключатели в коридоре. В коридоре раздался крик: «Подъем!». Естественно, все крики по-литовски. В коридоре послышался лязг засовов и скрежет дверей. Заключенные стали соскакивать с коек и тут же прикреплять их к стене. Несколько раз из глазка раздавался крик: «Быстрей! Быстрей!». 

Началась процедура выхода в туалет. По коридору от камеры до туалета надо было идти вприпрыжку. Всё время раздается крик: «Быстрей! Быстрей!». И как только закрылся за тобой засов в туалетной двери, тут же раздается крик: «Быстрей!». Вроде бы спешить нам некуда, но нас постоянно подгоняют. 

Как только подняты койки, заключенные тут же начинают мыть полы. И снова вспоминаются слова из песни: «Чистота кругом такая, нигде пылинки не видать». Пол моется заключенными по очереди, по двое. 

Утром приносят хлеб. Дежурный разрезает буханку на кусочки. Раздача производится способом «кому?». Один из заключенных отворачивается. Дежурный дотрагивается до одного из кусков и спрашивает: «Кому?». Отвернувшийся отвечает: «Толстому» или «Маленькому», или «Новенькому», или «Дежурному», или называет фамилию либо имя заключенного, если уже знает. 

Хлеба достается маленькая долька. Наверное, грамм 100. Эта норма предназначается на весь день. Хлеб надо бы сохранить к обеду, чтобы было что жевать, когда хлебаешь баланду. Но большинство заключенных хлеб съедают, как только он попадает им в руки. Я, как правило, хлеб съедал до обеда, хотя и не сразу, а маленькими кусочками. Но это удовольствие надолго растянуть не мог. Хорошо, когда кусочек доставался с корочкой во всю плоскость его. Тогда можно дольше его жевать. В обед баланду ели почти все без хлеба. Хлеб был в воспоминании. 

Баланда, оказывается, варилась из сухой горчицы. На второй день мы, калварийцы, баланду всё еще не ели. Она нам в рот не шла. Мы еще держались на каше. На третий день мы уже ждали баланду и без удовольствия, но выпили ее до дна. 

Первые дни заключенные иногда возились. Толкались. Проявляли какое-то бурное движение. Затем стали двигаться всё меньше и меньше. Говорить уже громко перестали. Надо беречь энергию. В камере становилось тише и тише. 

Некоторых заключенных начали выводить на допросы. Иные возвращались в камеру избитыми. Из нашей камеры забрали всех литовцев. Сосредоточили в ней всех русских. Их оказалось 19 человек. 

От баланды мы еле двигались и всё время стоять или ходить не могли. По очереди один вставал загораживать глазок. Остальные садились. Если начинала открываться дверь, то все моментально вскакивали. Иногда нас выводили на тюремный двор на прогулку. И мы ходили, держа руки за спиной, по кругу. 

Всё время у нас сосредоточивалось на ожидании баланды. Хлеб теперь уже весь съедали, как только его получали. 

В камеру солнце проникало лишь на очень короткий период перед обедом, когда оно подымалось высоко и луч света через открытый верх намордника попадал в камеру на пол. Мы все ждали этого момента, когда же луч солнца придет к нам в камеру, когда же принесут баланду, когда же нас начнет кормить «вамстибине калейма» (‘государственная тюрьма’) — такие слова написаны на мисках. 

Вдруг после обеда открывается дверь и охранник выкрикивает: «Зубков! На допрос. Выходи!» Привели меня не в комнату допросов, а в кабинет к начальнику тюрьмы. Он меня спрашивает: «Как вам нравится у нас?» Говорит, хотя и не чисто, но по-русски. 

— Вам, гэпэушникам, должно бы нравиться. Ведь последнее время вы тут командовали. Сейчас я командую вами, а то командовали вы. Я ведь тоже только недавно был освобожден. Здесь же сидел. Спасибо немцам. Как вам нравятся порядки? Порядки ведь в тюрьме остались ваши. Мы всё оставили, как было при Советах. Даже не сняли намордники с окон. Раньше в Литве намордников не было. Их повесили ваши «товарищи». Раньше, до Советов, в калейму многие сами старались сесть. Особенно зимой. Тепло, светло, чисто. И кормили неплохо. Зимой много попадало бродяг и безработных. Они нарочно совершали какое-нибудь маленькое преступление, чтобы попасть на зиму в тюрьму. 

— Значит, на воле было не очень хорошо… — Кто работал, всем было хорошо.
— А почему были безработные?
— Не хотели работать. 

— А может быть, не могли найти работу? 

— Ну-ну, без агитации! Кто у вас в Юре? (Юра — это местечко недалеко от Мариамполя.) 

— А что такое?
— Знакомые или родные есть у вас, которые живут в Юре?
— Нет. Никого. Я там ни разу не был. Я только слыхал, что есть где-то такая деревня или город. Не знаю. — А это что? Читай! 

И дает он мне записку. Читаю. Вижу: записка написана Верой. Она обращается ко мне и пишет: «Юра! (Так она меня называет.) Мы с Тосей ищем вас и не знаем, живы ли вы. Мы случайно узнали, что вы здесь, но нам здесь сказали, что не знают, здесь вы или нет, но что мы можем написать вам маленькую записку и, может быть, она попадет к вам. Мы пока живы и здоровы. Живем там же. Условия те же. Беспокоимся о вас. Целуем». 

Я начальнику тюрьмы сказал, что в Юре у меня никого нет. Это меня звать Юра. — Почему же вы всё врете? Сейчас говорите «звать Юра». А когда вас записывали, вы сказали, что звать вас Георгий. Вот вы и попались! Кто же вы, «товарищ» агент ГПУ? Это что же? Ваша кличка?
— Я действительно Юра, Георгий. Это всё равно. 

Я долго ему доказывал сие тождество и не был убежден, что он меня понял. Я спросил: 

— За что меня посадили в тюрьму? Какое я совершил преступление? 

— Мы знаем, что вы все русские, которые приехали к нам, — агенты ГПУ. И мы вам не верим, что бы вы ни говорили. Вот когда немцы возьмут Москву, тогда и узнаем, кто вы. Война уже скоро кончится. Ленинград, наверное, возьмут завтра-послезавтра. И до Москвы уже осталось недалеко. Как война кончится, тогда разберемся. 

— Да! Долго еще нам сидеть… 

— Нет, не долго, не волнуйтесь! Русские сдаются. Немцы немножко задержались. Но еще один удар, и России не будет. 

В камере рассказал я Алексею Павловичу, что сюда приходили Вера с Тосей, но они не знают, здесь ли мы, что выпускать нас не собираются и сидеть нам здесь, как говорят, до «морковкиных заговин». Долго ли мы протянем на баланде? 

Мы с Алексеем Павловичем были в очень расстроенных чувствах. Главное, нас беспокоило, что о нас ничего не знают наши родные жены, что они беспокоятся и что мы тоже не знаем, как они там в лагере живут. 

Как-то двоих из камеры брали на уборку конюшни, и они пронесли в камеру несколько корок хлеба. Рассказали, что хлеб нашли в кормушках у лошадей. Через несколько дней меня также в группе арестантов вывели на уборку свинарника и конюшни, и нам тоже удалось найти в кормушках несколько кусочков хлеба. Мы тогда иронизировали, что «едим свиные отбивные», в полном смысле «отбитые у свиней». 

Мы совсем доходим. Еле-еле ходим. Вернее, уже не ходим, а сидим. Охранник видит через глазок, что мы сидим, но уже не раздается крик: «Встать!». 

Как-то под усиленной охраной вывели нас на работу за ворота тюрьмы. Мы поправляли наружную ограду из колючей проволоки. Должны были поменять несколько подгнивших столбов. 

А на воле хорошо! Вдали видно: проходят без охраны люди. Вон проехал на дробине крестьянин. К тюрьме примыкает поле. Непосредственно у ограды поле засажено кормовой свеклой. За свекольным полем видно ржаное поле. Рожь уже большая. Поле уже желтое. Значит, скоро созреет. Уже, наверное, колосья наливаются зернами. Сейчас бы поесть зерен. Ведь зернами тоже можно наесться. Они, верно, сейчас налитые, мягкие. У того крестьянина на повозке тоже, видимо, есть что-нибудь съестное. Если он едет на базар, то, наверное, взял с собой и лошеню, и дуону (сала с хлебом). Эх, кусочек бы сейчас хлебца! 

Столбы поправили. Собираем инструмент. Рядом с лопатой растет свекла. Незаметно для охраны выдергиваем ее. Каждый успел вырвать по две-три штуки. Свекла еще небольшая, без ботвы меньше кулака. Как ее пронести в камеру? Знаем, что будет беглый обыск. Кто-то предложил положить по одной свеклине под мышку. Прижав руки к телу, можно незаметно пронести свеклу в камеру. Похищение удалось. Нас было 5 человек, и все мы пронесли в камеру по две свеклины. Сырую кормовую свеклу я съел с удовольствием, с аппетитом. 

В конце августа сразу после раздачи хлеба нас стали по одному выводить из камеры. Куда, зачем, неизвестно. Дошла очередь до меня. Привели в канцелярию. Проверили фамилию по списку. В канцелярии находится крестьянин с кнутом. У него спросили фамилию, адрес. Деревня Шиловайте. Затем он расписался в списке против моей фамилии. Мне сказали: «Будешь в его распоряжении. Возврат к нам, в тюрьму, зависит от него». 

Работа на хуторе. Открыли ворота. У меня в руках маленький узелок с грязным нижним бельем. На улице яркое солнце. Глазам больно смотреть. Кружится голова. Ноги подкашиваются. Хозяин подхватил меня под локоть, довел до дробины. Помог взобраться на повозку. Я сел на сено, покрытое дерюгой, и мы тронулись. Хозяин говорит по-русски: «Я за тебя расписался, я за тебя отвечаю». Начал меня расспрашивать, кто я, где родился, сколько мне лет, кто родители. Поинтересовался, знаком ли я с крестьянскими работами. Я в первую очередь спросил, нет ли у него с собой хлеба. Хлеба у него не оказалось. Он сказал: «Потерпи. Нам ехать недолго. Скоро будешь есть досыта. Но сейчас, видно, работник из тебя плохой». Узнав, что мои родители крестьяне и что я могу выполнять сельхозработы, заметил: «Это ничего, что ты инженер. Лишь бы не забыл, как держать в руках лопату, косу, грабли и вилы». И пошутил: «Шаки и шакути» (‘вилы и вилку’). Вскоре мы приехали на хутор. 

Хозяин ввел меня на кухню, представил хозяйке. Сказал, что звать меня Юргис. По-литовски это соответствует русскому Георгию. Хозяин мне сказал: «Извини меня, но я тебе сейчас много еды не дам. Вдоволь наешься после». Налили мне небольшую миску густых щей и дали небольшой кусок хлеба. 

«На первый раз пока хватит. Тебе вредно сейчас наедаться досыта. У соседа недавно умер русский пленный. Он привез из Каунаса пленного. Парень молодой, но настолько истощен, что даже ходить не мог. А он, сосед, поставил ему много еды и говорит: “Наедайся и скорей поправляйся”. А он и поправился — богу преставился. Ты не бойся. Потом наешься. А сейчас уж потерпи. Я хочу, чтобы ты у меня работал. Если, как ты говоришь, ты — крестьянский сын, то, наверное, знаешь, как надо работать на земле — до поту. Но я вижу, что сейчас из тебя работник плохой. Я знаю это. И не бойся: тяжелую работу пока давать не буду. Ну, немножко червячка заморил, и ладно». 

Я, конечно, еще бы поел. Но то, что съел, по калорийности составляло, вероятно, пятидневную тюремную норму. 

Хозяин повел меня из дома. Вывел на лужайку. Там ходят свиньи. «Вот, — говорит, — посматривай за ними, чтобы не разбежались. Устанешь стоять и ходить, можешь посидеть. Не давай только им заходить на картофельное поле». Я про себя подумал: «Вот тебе раз! Инженер — свинопас». 

Позднее я всегда говорил хозяину «спасибо» за то, что он мне не дал много есть. 

Постепенно я пришел в норму. Внял советам хозяина и постарался воздержаться от переедания. Первое время вылезал из-за стола с чувством голода. Первоначально и хозяин не давал тяжелой работы. 

На следующий день на утро пошли косить рожь. Впереди пошел старший сын, за ним младший, затем я и за мной хозяин. Сыновья косят хорошо. Захват широкий, косят чисто, идут быстро. Я стараюсь тоже захватить пошире и не хочу отставать от них. Коса косит хорошо. Дело у меня идет. Но я быстро стал уставать и немного отстаю от сыновей. Кошу чисто. Но косить становится всё тяжелее и тяжелее. Тянусь, но выдыхаюсь. Хозяин идет за мной по пятам. Он видит, как я кошу, видит, что и захват у меня не меньше, чем у сыновей, и что чисто я кошу. Заметил также и то, что косу я стал тянуть с большим усилием, нет легкости, той, когда я только приступил к косьбе. Тогда он говорит: «Полаук (‘подожди’). Так ты много не накосишь. Сейчас упадешь. Я вижу: ты стараешься. А силы-то у тебя пока еще нет. Ты на Ёнаса и Петруся не смотри. Они у меня здоровые. Если так же косить, как они, ты быстро запалишься — как лошадь, которую долго гонят вскачь. Ты вот что. Иди немного боком. Делай захват поменьше и тогда не будешь от них отставать. Я тоже так делаю, когда устану. Они от меня никогда не оторвутся, я всё время у них сижу на пятках». 

Хорошо хозяин научил. Хозяйка прямо на поле принесла подкрепление. Пища не изысканная, но калорийная. Сало, мясо, хлеб, помидоры, молоко. Едят литовцы много, но и работают много. 

Прожив несколько дней у хозяина, я быстро поправился. Несмотря на еду до отвала, на сравнительно большое богатство хозяина, я им не завидовал. Все помыслы у них направлены на приумножение богатства. Но духовно они бедны. 

Новостей о войне я получал мало. Из хутора никто не отлучался. Радио не слушали. Стояла страдная пора. Надо скорее убирать урожай. Рожь убрали быстро. Хозяин на уборку пригласил из города еще каких-то знакомых или родных женщин, и они помогали вязать снопы. Как только рожь в снопах просохла, ее тут же свезли в сарай. Молотить не стали, а занялись другими полевыми работами. 

Расстрел евреев в Мариамполе. В изложении папы, вчера в Мариамполе днем была «Варфоломеевская ночь». Проявление высшего зверства, что-то чудовищное. В аду, наверное, таких страстей не будет. 

За несколько дней из всего Мариампольского уезда собрали в Мариамполь всех евреев. Наверное, не только из Мариампольского уезда, но и из соседних уездов. Говорят, всего собрали что-то около 8 тысяч человек. Собрали их под предлогом, что будут увозить в Германию на работу. На сборы давали несколько минут. Предлагали брать только самое ценное и то, что можно донести. Поместили их в военные казармы. В округе на воле не оставили ни одного еврея. В казармы привезли даже больных евреев из больницы. Женщин из родильного дома, если они еще не успели родить и мучились в схватках, и уже родивших с ребенком. Где бы только еврей ни находился, его тащили в казарму. 

За день до этого недалеко от кладбища вырыли большой глубокий ров. Рыли мужчины-евреи и специально мобилизованные рабочие-литовцы. А утром партиями по несколько сот человек в сопровождении немецких солдат и литовских полицейских стали выводить евреев из казармы к этому рву. Ко рву согнали много рабочих-литовцев. Некоторые подошли из любопытства. 

Вначале картина была такая. Стоит несколько сот евреев. Мужчины, женщины, старики, старухи, дети, держащиеся руками за родителей. Женщины с грудными детьми на руках в окружении солдат с автоматами. Напротив стоят литовские рабочие, окруженные полицейскими. Перед этими толпами людей стоит небольшая группа немецких офицеров с черными повязками на рукавах и несколько литовцев — видно, тоже какое-то начальство. Рядом с этой группой стоит кинооператор с камерой и крутит ручкой. Камера поворачивает объектив попеременно то на группу ораторствующих немцев, то на толпу евреев, то на рабочих-литовцев. 

Немец говорит, литовец переводит. По окончании короткой речи переводчик подымает руку. Полицейские, окружающие литовских рабочих, также подымают руки и заставляют то же делать рабочих. Несколько рабочих, которые стояли рядом с полицейскими, подняли руки. Кинокамера в это время была направлена на группу рабочих. Оказывается, немец говорил, что, учитывая просьбу и требование литовцев, немецкое командование поддерживает и удовлетворяет их желание уничтожить всех «юдов». Камера зафиксировала, что литовцы голосуют за уничтожение всех евреев. Отдана команда всем евреям раздеться и разуться. Немцы отбирают у них все узелки, сумки, у кого они еще остались, и складывают в отдельную кучу. В эту же кучу кидают одежду и обувь, если видят, что она в приличном состоянии. Каждого раздетого еще раз осматривают немцы. Если видят у кого на руках кольца, то с силой снимают их. Если у некоторых женщин не сняты серьги, то немцы, придерживая голову, отрывают их прямо с мясом. Некоторые женщины-еврейки, видя это, сами быстро снимают и кольца, и серьги и отдают немцам, а некоторые снимают драгоценности и бросают их на землю. 

Раздетые и осмотренные евреи (мужчины в одних трусах или кальсонах, женщины в рубашках) выводятся из кольца окружавших немцев и гонятся в ров. Некоторые женщины ведут своих детей одетыми и в ботиночках. К ним подскакивают немцы и срывают с детей платьица и ботиночки. Матери держат детей, не выпускают их из рук. Дети плачут. Матери ревут. У многих рабочих текут слезы. 

Вначале было какое-то оцепенение. Люди — как евреи, так и литовцы, — молча, только дрожали. Затем начался плач, крик, рев. А немцы всё время кричат: «Лос! Лос!» (‘Давай! Пошел!’). Загнав людей в ров, немцы, стоящие на бровке оврага, открывают пальбу. Расстреливаемые падают. Убитые они или раненые, неизвестно. Стрельба продолжается и по лежащим. Немцы, если сверху замечают, что какое-то тело шевелится, вновь направляют в ту сторону стрельбу. 

Вот заметили, что из-под взрослого тела выдвинулась детская ручка и всё время что-то хватает. Пулеметная очередь направилась туда. Детская ручка не перестает двигаться. Ребенок лежит под матерью. Мать загородила ребенка собой. Она уже убита, но своим мертвым телом загораживает еще живого маленького человечка. Сквозь беспорядочную пальбу, плач взрослых и крики «Лос! Лос!» слышится детский безвинный плач. Плачет ли это ребенок, еще находящийся наверху, или ребенок, лежащий под матерью, разобрать невозможно. К плачу, крику добавились стоны еще не совсем убитых, в которых еще теплится жизнь. Детская ручка резко дернулась, пальчики растопырились и застыли. Кое-где еще вздрагивают руки, ноги. Слышны стоны. Постепенно во рву все затихает. Раздаются отдельные выстрелы по изредка вздрагивающим телам. 

Полицейские кричат на рабочих, чтобы они засыпали землей убитых. Один из немецких офицеров приносит стрелявшим несколько бутылок со шнапсом и бутерброды. Немцы выпивают, раздаются смешки. 

В стороне идет обработка следующей партии. К обыску и раздеванию ведут вторую партию. Всё время крики «Лос! Лос!». Детский плач. Раздетые мужчины и парни идут молча, нагнув головы. Некоторые идут, поддерживая друг друга. Некоторые что-то шепчут. Но почему-то в основном люди идут безропотно. Не было ни одной попытки бежать. Конечно, убежать невозможно. Кругом вооруженные немцы. Но всё же осужденных (вернее, конечно, не осужденных, а обреченных) гораздо больше. В ров завели следующую партию. На бровке стоят несколько ящиков с патронами. На ящиках несколько автоматов. Стоят бутылки со шнапсом. Подвезли еще ящики с патронами и ящик с бутылками шнапса. 

Поток приводимых из казарм обреченных на смерть увеличивается. Число обыскивающих немцев тоже увеличилось. Выход выгоняемых раздетых и готовых к расстрелу также быстро возрастает. У спуска в ров для регулировки ввода в ров стоят два немца с автоматами. Они наблюдают за тем, чтобы все заведенные в ров были убиты, а когда во рву уже не замечают шевеления тел, дают команду загонять следующую партию. 

Командующий этой вакханалией, маленький хромой немец с какими-то высокими отличиями, начал бегать от одной группы немцев к другой, покрикивая и на тех, кто подготавливает евреев к расстрелу, и на тех, кто расстреливает: «Шнель, шнель! Лос! Лос! Лос!!!». 

Расстрел пошел быстрее. Обреченных стали загонять в ров, уже не дожидаясь, когда прекратятся шевеления тел и стоны, когда мертвых присыплют землей. Обреченные идут по живым еще телам и падают, пораженные пулями, — раненые или уже мертвые — подчас на еще живого человека. Стрельба не утихает. 

Литовским полицейским тоже подвезли шнапсу, а может быть, и самогону. Дают самогону и рабочим с лопатами, которых охраняют полицейские. Некоторые рабочие пытались убежать от этого страшного зрелища. По ним также раздалась стрельба — правда, поверх голов. 

Первое время у места расстрела стояла толпа любопытных. Затем любопытные, когда услышали крики, плач, стали расходиться, а когда раздались выстрелы над рабочими, начали быстро с плачем разбегаться. Люди потрясены. Они не могли себе представить такое зверство. Рабочим с лопатами и полицейским немцы привезли еще бутылок с вином и чуть ли не насильно стали их спаивать. Полицейских тоже заставили стрелять в ров. Сами немцы стреляют не переставая. С некоторых течет грязный пот: им некогда его вытирать. Рожи красные. Глаза налились кровью. 

Эту страшную картину невозможно описать никакому художнику. Не знаю, были ли в истории такие события, чтобы за несколько часов уничтожали люди подобных себе людей. Это было какое-то сумасшествие. Обреченные евреи оцепенели от страха. Они все, вся их громадная масса, словно загипнотизированы, и трудно представить, чтобы к ним приходило на какой-то период сознание. Оцепенение это действовало на всю массу, и уж из этого оцепенения не могли выйти отдельные личности. Есть много всяких поговорок, пословиц, мудрых изречений, например: «На миру и смерть красна». Наверное, в тот момент никто не мог уже вырваться из-под действия какой-то сверхъестественной силы, подчинившей своей воле эту громаду людей. 

Машина заведена и наладила свой неумолимый ритм. Процесс этой мясорубки действовал безотказно. Стрельба не прекращалась. Сперва мясо подавалось порциями, затем пошло непрерывным потоком. И уже ни в одной из цепей этого процесса задержки не было, несмотря на первоначальные шероховатости с раздеванием и обыском. На этом участке добавили несколько немцев. У них к тому же выработался автоматизм. Жертвы тоже уже сами готовились, и из казарм стали вести людей уже наполовину подготовленными. 

Стрельба из беспорядочной превратилась в беспрерывную однотонную. Первое время она была как будто такой, как при заводе мотора мотоцикла. Отдельными взрывами звука. А затем мотор отрегулировался и стал трещать беспрерывно. Лишь изредка были выхлопы. Когда один автомат вдруг прекращал стрельбу, он тут же замещался другим. Смазка (шнапс) подавалась вовремя. 

Страшное дело подходило к концу. Загоняется последняя партия. Идут все больные, немощные. Большинство идут группами по два-три человека, поддерживая друг друга. Такими группами выравнивают поверхность тел во рву. Пока еще живых заставляют подходить к местам, где слой тел меньше, чтобы уже мертвыми они заполнили замеченные неровности и сами устранили этот непорядок во рву. Немцы любят порядок. 

Хромой немец — начальник — обходит поле боя. Дает команду складывать на повозки одежду и обувь расстрелянных евреев. Ценности сложены в металлические ящики. Всё заготовлено заранее. Немцы любят порядок. 

Всё делается так, как будто бы это обычное дело и делалось уже не раз. 

Хромой подходит ко рву. Добиваются последние жертвы. Кое-где заметно шевеление тел. Хромой вытаскивает пистолет. Прицелился в шевелящееся тело. Выстрел. Тело замерло неподвижно. 

Немец достал белоснежный платок. Протирает пистолет. Убирает его в кобуру. Складывает аккуратно платок. И медленно, не спеша кладет его в карман. Немцы любят порядок. Немцы аккуратны. 

Расстреливаются патроны, находящиеся в затворах. Немцы протирают автоматы. Команда рабочим засыпать ров землей. Немцы, погрузив ящики с ценностями и хорошую одежду и обувь на повозки, повезли их в город. Оставшуюся гору одежды и обуви также грузят на повозки навалом, отвозят на базарную площадь и сваливают всё это в большой сарай… 

Хозяин эту страшную историю слышал от очевидцев — от рабочих, которых согнали закопать ров. Даже если слышать ее в пересказе, ее никогда не забудешь. А очевидцы, наверное, до самой своей смерти будут вспоминать эти кошмары. Хозяин рассказывал это мне со слезами на глазах и дрожью в голосе, а в конце признался, что никогда не проявлял особой любви к немцам, но теперь стал их ненавидеть. 

Многие литовцы не знали еще фашизма и не верили, что фашизм — это попрание всякой свободы. Многие даже ждали немцев как освободителей от Советов. Но когда литовцы увидели фашизм вблизи, когда увидели, как внедряется новый порядок — «Дойчлянд, Дойчлянд юбер аллес» (‘Германия превыше всего’), когда услышали, что немцы — арийцы — нация высшего порядка, а остальные нации должны быть рабами, подчиненными власти немцев, тогда литовцы поняли: фашизм — это кабала всем народам. Даже заядлые националисты поколебались в своей вере. 

Попытка соединиться с семьей. Хозяин уже знал, что я женат и семья моя в лагере. Чувствуя его некоторое расположение к обиженным судьбой, я заговорил с ним о том, не мог бы хозяин взять и мою семью жить к себе. Он поинтересовался, а может ли моя жена работать по сельскому хозяйству. Небось, жена инженера — белоручка, долго спит, любит хорошо покушать и почитывает книжки. Я сказал, что жена у меня родилась в крестьянской семье, труда не боится, все сельскохозяйственные работы знает и даже может доить коров. Тогда хозяин согласился и сказал, что работник ему нужен, хотя, конечно, зимой работы и маловато, но всё же работа найдется. Чтобы не было никаких недоразумений, мне пришлось сказать, что дочке нашей уже четвертый год. Хозяин сказал, что это ничего. «Она много не съест и работе, думаю, не помешает. Как-нибудь уж прокормлю вас». Тогда мне пришлось сказать, что Вера в положении. Тут хозяин сразу изменился и сказал: «Э нет! Значит, она не работница, и это мне придется кроме тебя кормить еще три рта. Нет, Юргис, так не пойдет. Такую обузу я на себя не возьму. У меня свое хозяйство, а не социальное обеспечение. Ты работай, живи. Тебя я кормить буду, а уж семью твою кормить не буду. Пусть живут в лагере». 

Все мои надежды рухнули. Что же делать? А к тому времени от русского работника, проживающего на соседнем хуторе, я узнал, что в Мариамполе живут несколько русских советских семей, и я думал, что мне тоже удастся воссоединиться с моими родными — Верой и Люсей. Надеялся, что вместе нам стало бы легче переносить неволю. 

Хозяин иногда ездил в Мариамполь на базар, а иногда и в другие местечки. Я поинтересовался, а не поедет ли он когда-нибудь в Калварию. Он поколебался. Но затем, видя, что я очень расстроен, подумал и сказал, что особой-то нужды и нет, но кое-что продать нужно. «Ну ладно. Там по субботам бывает базар. Вот на будущей неделе съездим. Я тебя возьму». Приехали мы на базар. Отпустил меня хозяин, но наказал, чтобы я ходил не более часа: «Я хотя тебе и верю, но ведь я за тебя отвечаю, так что ты меня не подводи». 

От базарной площади до лагеря советских женщин (до дома сумасшедших) надо было идти минут 15–20. Я пошел. Прохожу по знакомым местам. Иду мимо УНС, мимо арестного дома. Иду по мосту через р. Шяшупе. Дом сумасшедших обнесен оградой. У ворот проходная сторожка. Захожу в сторожку. За столом сидит охранник-полицай. Спрашивает, что мне надо. Когда узнал, что я русский, что я работаю у хозяина в д. Шиловайте, он начал на меня кричать, что я не имею права ходить вольно, что он сейчас же отведет меня в полицию, как только придет ему смена. 

Через окно я увидел во дворе сумасшедшего дома женщину. Я попросил разрешения поговорить с ней, чтобы мне хотя бы только узнать, тут ли моя семья. После моей настоятельной просьбы охранник, наконец, разрешил мне поговорить с женщиной. Женщина подошла к проходной. Я поговорил с ней, но она мне ничего хорошего сообщить не смогла: «Здесь нас около 400 человек». Когда я назвал ей фамилии Зубковой и Кривошеиной, она как-то неопределенно сказала, что вроде бы фамилии такие и слыхала, но она их лично не знает. Тут подошел полицейский-сменщик. Я успел передать женщине сверточек со своим грязным бельем, просил передать его Зубковой. Женщина обещала это сделать. 

Полицейский предложил мне следовать с ним и повел меня в полицию. Так я и не увидел своих. В полиции меня начали допрашивать, кто я такой, как я сюда попал. Для выяснения личности решили меня посадить в предварилку. На мое счастье, в полицию заходит полицейский молодой парень Ёнас, который охранял нас в арестном доме в первые дни войны. Я с ним поздоровался, говорю: «Лаба дена, Ёнас!». Он меня узнал. Когда Ёнас подтвердил, что он меня знает, я рассказал, что приехал сюда с хозяином. Тогда начальник распорядился, чтобы я привел в полицию хозяина, и приказал Ёнасу сопровождать меня до базара. Нашел я на базаре хозяина, и когда сказал, что ему надо зайти в полицию, он не на шутку рассердился на меня: «Связался я с тобой, а ты меня подводишь». В полиции хозяину тоже досталось, но всё же при содействии Ёнаса мне удалось уговорить и начальника полиции, и хозяина еще раз уже в сопровождении Ёнаса сходить в лагерь. 

Когда Вере передали второй раз, что ее вызывает к проходной муж, она не поверила. Она уже порядком наплакалась, после того как получила мое грязное окровавленное белье и многое передумала. И у нее мысли были такие, что меня, наверное, уже нет в живых. Прибежала Вера с Люсей вся в слезах, и когда увидела меня живым, то еще больше стала плакать, но теперь уже от радости. Хозяин, когда я пошел в лагерь второй раз, взял с меня слово, что я долго ходить не буду. Поцеловались мы с Верой. Поцеловал я Люсю. И поговорили совсем немножко. Я очень торопился обратно идти к хозяину. Рассказал я Вере про свою жизнь. Она мне поведала о своих страданиях. Денег у нее нет. Менять на продукты нечего. Хорошо еще, что очень много помогает Рачинская. Я Вере рассказал, что вел переговоры с хозяином, чтобы он взял ее с Люсей, и что он отказался, когда узнал, что она в положении. Вера ответила, что она согласилась бы день и ночь работать на хозяина — лишь бы быть нам вместе и не быть голодной. Договорились, что будем оба изыскивать возможности воссоединиться. Мы очень радовались, что удалось встретиться. Расстались с надеждой на лучшую участь, но и с большой тревогой. Вера рассказала, что до наших женщин дошли слухи, будто с русскими поступят так же, как с евреями, что якобы сейчас собирают подписи литовцев под заявлением с просьбой уничтожить советских женщин. 

У Туруты. Через некоторое время Рачинская нашла знакомого ей хозяина недалеко от Калварии, который согласился взять меня с семьей в качестве работника. Хозяин, фамилия его Турута, имел хозяйство не очень большое, но сам работать не любил, а большую часть времени или проводил в Калварии, или ездил в другие местечки. Всё время что-то продавал, покупал. Очень любил выпить. Постоянно строил планы, что он скоро поведет свое хозяйство по-другому, по-новому, что скоро он разбогатеет. Жена у него была полька. Женщина красивая, но очень злая. С хозяином то и дело ругалась. 

Переход мой к хозяину был оформлен через полицию. Всё оформление производилось без меня. Это сделал мой новый хозяин Турута. Когда он меня привез к себе, то я увидел у него еще одного работника. Им оказался Иван Иванович Иванов. Его выпустили из тюрьмы в тот же день, что меня, а забрал из Мариампольской тюрьмы Турута. Иван Иванович у Туруты уже освоился. Подладился под хозяйку. Делал ей заискивающие комплименты. Парень он был молодой, интересный. После тюремного голодания успел уже поправиться. Хозяин часто отсутствовал. На Ивана Ивановича хозяйка стала посматривать с вожделением. Иван Иванович не терялся. 

На другой день Турута захватил меня в Калварию. Там он через полицию оформил к себе в работницы и Веру. 

И вот мы опять вместе. 

Хозяин рано утром уезжает из дома, а иногда и не ночует дома, задерживается в Калварии или еще где. Хозяйка Ванда рано утром будит нас. Вера доит коров. Я что-либо убираю по двору. До завтрака мы успеваем изрядно наработаться. Перед завтраком Вера забегает в дом разбудить и одеть Люсю. После завтрака опять работа. Поздняя осень. С поля колосовые уже убраны. Начинаем молотить. Молотим цепами. Хозяйка заставляет молотить и Веру. Ей это делать тяжело. Беременность уже заметна по наружности. Хозяйка это видит, но предпочтения и сочувствия никакого. Если Вера задержалась с Люсей, долго ее одевает, то хозяйка начинает кричать, что она долго ковыряется: «Какая советская барыня!» В общем, хозяйка Веру невзлюбила. Есть (вальчить) давала мало, а работать (дирбать) заставляла много. Хозяйка становится всё злее и злее. Повседневные упреки, что мы ее объедаем, становятся невыносимыми. Вера почти всё время плачет. Днем к Люсе не может подойти. Хозяйка, как только увидит, что Вера подошла к Люсе, тут же начинает кричать: «Что ты с ней занимаешься? Какая барыня (пани)! Работать надо!». 

Мы с Верой можем поговорить только ночью. И решили мы, что Вере надо опять проситься в лагерь. Там хотя и голодно, и тесно, но там свои люди, советские. Там людей объединяет общее горе, общие интересы. Там люди сочувствуют друг другу. 

И Вера опять в лагере. Мне иногда удается ей кое-что передать из еды. В приобретении еды мне помогает Иван Иванович. Хозяин Турута как человек вроде бы и ничего. На словах против русских вроде бы и не стоит, даже как будто сочувствует. Но хозяйка, наверное, тоже очень заражена мыслью быть богатой пани. И без работы посидеть не даст. Всё время смотрит, работой обеспечивает вдоволь. За день я уставал очень сильно. И как только добирался до постели, тут же крепко засыпал. А поздно ночью приезжает хозяин. Хозяйка будит и заставляет убрать повозку. Только уберешь, пьяный хозяин пристает с разговорами: «Товарища Зубков, тафай поговорим». Тут до невозможности хочется спать, а должен что-то хозяину отвечать, поддерживать его пьяный бред. 

Ночные разговоры становятся всё чаще и чаще. А рано утром хозяйка будит: «Довольно дрыхнуть! Надо работать». Днем устаю и ночью не сплю. Вере и Люсе передать ничего не удается. Жить у Туруты становится невмоготу.
Как-то разговорился с хозяином соседнего хутора. Он меня спросил, как живу, как хозяева. Он Туруту, конечно, знал лучше меня. И рассказал мне, что у него никогда работники не уживались. Посочувствовал мне и спросил, не хочу ли я перейти к нему. Я ответил, что не возражал бы. Предполагал, что хуже всё равно не может быть. Переход состоялся. Новый хозяин Веру взять также не согласился. Иван Иванович остался у Туруты. Турута иногда брал его в свои поездки в Калварию, а иногда они ездили и в Мариамполь. 

Земля, как говорят, полна слухами. И несмотря на то, что всех русских из Мариампольской тюрьмы разбросали по разным хуторам, очень отдаленным друг от друга, мы всё же какими-то путями о многих знали — кто где и как живет. 

В Мариамполе. Воссоединение с семьей. Борьба за выживание. В одну из поездок в Мариамполь Иван Иванович договорился с владельцем кузницы, что он возьмет меня для работы в кузнице. 

В Мариамполе и в ближайших к нему хуторах оказалось что-то около 30 советских семей, гражданских и военных. Семьи военных были без мужчин, только женщины с детьми. Некоторые семьи жили в довоенных квартирах. Некоторые из довоенных квартир выселились. Они жили, кто как мог устроиться. Две семьи военных: одна из них из Белоруссии в составе пяти человек — старухи, ее дочери, жены старшины, и трех маленьких ребят (старшему лет 5 и младшим двойняшкам по 2 года), вторая семья — жена капитана с малолетней дочкой, устроились на окраине Мариамполя в еврейском полуразвалившемся домике. Они другим русским говорили, что очень боятся жить одни в этом доме без мужчин. И вот мы перебрались в Мариамполь. Поселились с этими двумя семьями. Дом состоял из кухни и двух комнат. Одна маленькая комната (около 5 кв. м), отгороженная тесовой перегородкой от большей. В маленькой комнате одно оконце, в большой два и на кухне одно. В маленькой комнатке железная койка, столик и два стула. В большой мебели никакой. На кухне стол и лавка. 

Рядом с домом тесовый сарай. При доме небольшой участок земли — сотки две. За домом поле. Впереди односторонняя улица из одноэтажных домиков частных владельцев-литовцев. Некоторые из них работали на железной дороге и на сахарном заводе. 

В маленькой комнате размещалась жена капитана с дочкой. Мы устроились в углу большой комнаты, в которой спала также и белорусская семья. Женщины приняли нас хорошо. «Теперь, — говорят, — у нас есть мужчина. Бояться уже нечего». Женщины, так же как и мы, были безо всякого имущества, и неизвестно, на что они существовали. Может быть, и оставались у них кое-какие сбережения, но они были быстро израсходованы. 

Я стал работать в кузнице. В ней уже работали Кривошеин и Сафонов Николай. Он также сидел с нами в тюрьме в Мариамполе. У него была жена и малолетняя дочка. Жил он в семье у бедного литовца по фамилии Волигура в отдельной пристройке. Волигура со старухой занимал вторую половину. У них был один взрослый сын. При советской власти он служил милиционером, и когда началась война, бежал. И родители не знают, где он и вообще жив ли. 

В кузнице мы занимались изготовлением скребниц (расчесок для лошадей). Каждый из нас в совершенстве овладел всеми операциями по изготовлению отдельных частей скребницы и сборке ее. Изготовили скребниц слишком много. Хозяин затоварился. Нет сбыта. Мы оказались безработными. Наступила зима. Стали искать случайного заработка. 

Каждое воскресенье все взрослые советские граждане, проживающие в Мариамполе и вблизи расположенных хуторах, должны приходить в полицию на регистрацию. Здесь я встречал многих русских, с которыми сидел в тюрьме, а кроме того, познакомился и с другими. При встречах мы делились новостями, интересовались ходом военных действий и жизнью каждого. Жизнь у всех безрадостная. Не жизнь, а жалкое существование. Выхода мы не видели и надежд на улучшение существования не питали. Фронт проходит далеко. Наши начали давать ощутительный отпор немцам. Но всё же немец продвигается вперед. Война окончится нескоро. Нашим тяжело. Наши пограничные части, видно, полностью разгромлены. Но поднялся весь народ, и немец завяз. Тем не менее сил у немца много. Всё давно настроено на военный лад. Вся Европа работает на фашизм. Наше положение безвыходное. В Каунасе, говорят, находится большой лагерь военнопленных. Люди там мрут, как мухи. Бывают побеги, но истощенные люди бежать не могут. Немцы призывают молодых литовцев ехать в Германию (пока добровольно) на военные заводы, обещают большие заработки и хорошее питание. Добровольцев единицы. 

Вера как-то раз после регистрации в полиции решила заглянуть в православную церковь. Вера, как и многие советские люди, ходила в церковь по традиции. Не была верующей, не верила в загробную жизнь, но, как и большинство посещающих церковь, рассматривала это как какую-то духовную потребность общения с единоверцами, с людьми, одинаковыми по духу. Церковь посещали в основном местные русские. Но сейчас, в войну, было много советских женщин. Приходили люди молиться за своих близких, за здравие мужей, братьев, отцов, ведущих борьбу на поле брани с фашизмом. Местные русские высказывали сочувствие советским женщинам. Абсолютное большинство местных русских желали победы советской армии, советскому народу. 

В церкви, как правило, при молении ставят свечку перед иконой какого-либо угодника и молятся. В этой церкви старостой церковным был адвокат Кудрявцев. Он же продавал в церкви свечи. Вера, придя в церковь, перекрестилась и, чтобы не быть среди молящихся белой вороной, решила купить свечку. Свечка стоила что-то копеек 10 или 15. Она подает 20 копеек. Староста церковный подает ей свечку и, разжимая ей руку, кладет в нее свою раскрытую ладонь, как бы здороваясь. Между ладонями Вера ощущает бумажку. Староста, не глядя в лицо Вере, потряс рукой, как бы приветствуя, и убирает свою руку. Бумажка осталась в руке Веры. Вера поняла, что бумажка предназначена ей. Вера зажала ладонь. Рукопожатия никто из окружающих не видел. Опустила Вера руку в карман. Во время обедни Вера периодически совала руку в карман, всё время проверяла, лежит ли бумажка. Как только закончилась обедня, Вера одной из первых вышла из церкви и, когда отошла от нее и оказалась одна, решила посмотреть, что же за бумажку передал ей староста церковный. Достала бумажку, а это оказались деньги. Червонец (10 рублей). Староста, конечно, всех прихожан знал. И по одежде уже сразу определил, что Вера — советская. 

У русских принято, когда идут в церковь (идут, как говорят, «на люди»), одеваться получше. И даже есть такое народное выражение: когда видят по-праздничному одетого человека, то говорят о нем, что он «вырядился, как к обедне». 

По одежде на Вере нельзя было сказать, что она вырядилась к обедне. Не было у нее такой праздничной одежды. Видно было, что человек старался выглядеть по-праздничному. Было все чистое, но старое, в заплатах. 

Хотя Вера и не часто ходила в церковь, но почти каждый раз, когда свечи продавал Кудрявцев, она получала 10 или 5 рублей. Он, оказывается, помогал почти всем русским советским женщинам. 

Встречаться мы могли друг с другом только по воскресеньям. Радостного было мало. Заработать деньги становится всё труднее и труднее. Одежда у нас совсем истрепалась. Обувь разваливается. Вере еще в Калварии Рачинская дала меховую жакетку. Старую, но крепкую. 

Наблюдение за нами усилилось. Нас периодически стали проверять ночью. Как-то Сафонов рассказал, что к ним ночью заходил полицейский и спрашивал, где живу я, Кривошеин, Шувалов. Назвал еще несколько советских фамилий. Через неделю и к нам ночью постучали. Мы все уже спали. Я у двери спросил: «Кто?». Мне ответили: «Полиция!». У полицейского список. Он всех проверил нас по списку, все ли мы в наличии и нет ли кого посторонних. У нас на этот раз всё в порядке. Но иногда у нас ночевали староверы. Хорошо, что их не было в эту ночь. 

Несколько семей староверов жили на хуторах в бывших немецких хозяйствах. Приезжая в Мариамполь, они иногда заходили к нам и амурничали с капитаншей и молодой белоруской Шурой. Приносили иногда и самогон. «Катюши» завели с ними дружбу. Им кое-что перепадало. Мы с Верой пытались пристыдить женщин, но наши увещевания не действовали. 

С трудом мы перезимовали страшный 1942 г. В Мариамполе идут слухи, что якобы составляется прошение литовцев к немцам с требованием расстрелять всех советских русских так же, как были уничтожены евреи. Правда, мы таких литовцев не встречали. Наверное, это были полицейские и власть имущие. Литовский народ (основная часть его) убедился, что русский народ — друг литовского народа. 

За зиму, чтобы не замерзнуть, я разобрал сарай при доме и все пристройки. Весной решили посадить кое-каких овощей и картошки. Семена достала Вера у местных русских. Инструмент — лопату и грабли — я попросил у соседей-литовцев Жилинскас. 

Примерно с сотку мы засадили картошкой и кое-какими овощами. На том месте, где был курятник, я вскопал две грядки и посадил огурцы. Копку земли я производил в воскресенье. И вот соседи-литовцы, видя, что я работаю, говорили: «Шенди швента дена. Дирбать нельзя. Неужели он думает, что у него что-то уродится?». Но, наверное, богу было не до меня, и он не стал сводить со мной-супостатом счеты. 

Или как-то проглядел. И у нас уродились чудесные огурцы. Мы всё лето ели свои огурцы, и ели их также дети наших сожителей по дому. 

Летом власти города предложили нам, русским, работу по разбору разрушенных бомбежками кирпичных домов в центре города. Расчищая завалы, мы иногда обнаруживали несгоревшее дерево, часть пола и за счет этого пополняли свои дровяные запасы. Иногда попадалась кое-какая посуда. Я, например, один раз нашел несколько столовых ножей, вилок и ложек. Правда ручки от приборов отстали. Оказывается, ручки были полые, и, для того чтобы нож или вилка держались в ручке, они заливались оловом. Олово при пожаре расплавилось, и ручки уже не держались. Среди приборов оказались 4 серебряные ложки. Вера сходила к богатому хуторянину и поменяла их на муку, получила также немножко сала. Несколько дней мы готовили лозанки. 

Осенью и зимой 1942 г. всё чаще и чаще к нам стали заезжать староверы. Женщины наши (Шура и капитанша) стали попивать самогон. Один из староверов иногда оставался ночевать у капитанши. Ночью мы спали плохо. Спать мешали пьяные разговоры. На наши с Верой замечания и просьбы прекратить ночные кутежи, капитанша ответила, что если нам это мешает, то мы можем выкатываться из дома. Нам пришлось искать другое убежище. 

К весне 1943 г. с помощью местных русских мы нашли комнатушку у бедной литовки на Гедемина Гатве рядом с костелом. Зимой 1943 г. нас, советских, и нескольких местных рабочих-литовцев мобилизовали на работы по уходу за шоссейной дорогой. Мы должны были при заносах разгребать снег, а при гололедице посыпать песком. 

В это время у нас настроение несколько повысилось. На дороге мы часто видели немецкие машины, набитые ранеными и обмороженными солдатами Дойчлянд, у которых на пряжках поясных ремней было написано «Готт мит» (‘С нами Бог’). Бог им уже не стал помогать. Они очень злы были на генерала «Мороза». Немцы надеялись на блицкриг, но это им не удалось. Они всё время кричали, что русский «колосс» — это великан на глиняных ногах. Его только толкни, и он рассыплется. Но он не рассыпался. Русский народ встал грудью на защиту своей родины. Мы, группки русских советских, очень переживали, что мы не вместе со своим народом, что мы отключены от активной борьбы. 

Один раз ночью, как раз после того, как к нам заходили полицейские, к нам постучали. На пороге оказался русский пленный. Худой — одни кости. Весь обросший. Кое-чем мы его накормили. Спать уложили на чердаке дома. На нем была рваная шинель. Необходимо было найти какую-нибудь гражданскую одежду. У меня дополнительной другой одежды не было. Я ходил в одежде латаной-перелатаной. 

Через хозяина Сафонова — Волегуру — мы достали гражданскую одежду. Он дал старый какой-то костюм своего сына и какой-то старый пиджак. Весь следующий день пленный пролежал на чердаке. К вечеру я принес от Сафонова костюм. Собрали мы немножко хлеба. Звали пленного Федором. Подробности нам у него расспросить не удалось. В первую ночь, когда он к нам зашел, я с ним разговаривал на кухне. У нас все спали. А когда уже его отправлял, тоже некогда было разговаривать. Для маскировки он взял с собой в дорогу грабли. Если вдруг кому попадется на глаза, то скажет, что трудится работником у хуторянина. Я ему надавал всяких советов, которые мы обсудили с Сафоновым, Кривошеиным и Шуваловым. Посоветовал я Федору идти только ночью, а днем где-нибудь в укрытии отсыпаться. Не знаем, дошел ли он куда. 

На дороге мы работали группой человек 15. За старшего у нас был местный русский Артамонов. Он хорошо говорил и по-русски, и по-литовски, и по-немецки. Он вел на нас табель. При немцах он на нас покрикивал. Без них же говорил нам, что мы должны создавать видимость работы. Очень часто он нам передавал новости военных событий. Немцы иногда с ним откровенничали. 

Нам выдали расчетные книжки. В конце каждого месяца книжки собирал Артамонов и передавал немцам для расчета. Деньги с расчетными книжками затем раздавал нам он же. Однажды после выдачи расчетных книжек, придя на дорогу, мы Артамонова не увидели. За старшего нас повел другой литовец. Он сказал нам, что Артамонов арестован. Через несколько дней мы узнали подробности ареста Артамонова. Во дворе военной комендатуры обнаружили листовки на немецком языке. Среди листовок валялась расчетная книжка одного литовца из нашей бригады. По расчетной книжке нашли ее владельца. Он был тут же арестован. Оказалось всё же, что он к листовкам никакого отношения не имел. И как от него ни добивались, как ни допрашивали, убедились, что он совершенно аполитичен. Когда показали ему его расчетную книжку как доказательство того, что он причастен к листовкам, он вспомнил, что книжку несколько дней тому назад у него забрал Артамонов. Случилось так, что книжку Артамонов положил в карман. И когда ночью пошел бросать в комендатуру листовки, которые тоже положил в карман, то вместе с листовками выбросил случайно и расчетную книжку. (Он забыл, что расчетная книжка лежала у него в кармане.) Такая нелепая случайность привела хорошего товарища в тюрьму. У нас об Артамонове было хорошее мнение, но что он коммунист, мы не знали. 

Работая на дороге, мы в какой-то степени имели представление о военных событиях. Мы видели, что у немцев уже не такой бодрый вид, как в первые дни войны. Они надеялись на блицкриг. У них не было даже теплой одежды. Зимой они стали надевать по две шинели. Шинели у них из тонкого сукна и без ватных подкладок. На посту они на ноги поверх ботинок стали надевать подобие бот. Но боты эти были сплетены из ржаной соломы. Петь немцы уже перестали, и очень были озлоблены за неудачи на фронте. На фронт начали отправлять всех способных держать винтовку. В тылу остались только старики и инвалиды. 

Для работы на заводы и в сельское хозяйство стали привлекать население с оккупированных территорий. Литовцам немцы внушали, что они их освободили от советской тирании, от большевизма и что они их друзья. Поэтому литовцы должны активно помогать немцам в борьбе с большевиками. Немцы призывали литовскую молодежь добровольно ехать на работу в Германию, где будут хорошо жить и много зарабатывать. Нашлись отдельные личности, которые поверили немецкой агитации и выехали в Германию. Немецкие газеты, а также литовская газета продолжали призывать ехать добровольно в Германию. Но желающих было мало, а вернее, совсем не находилось. В литовской газете стали печатать письма к родным из Германии от уехавших туда добровольцев. Несмотря на строгую цензуру, из этих писем можно было понять, что живут эти добровольцы в Германии несладко. Например, в письме описывается, как они питаются. Молодой человек пишет матери, что он съедает по две миски капусты (т. е. щей), а дома он съедал только по одной. Значит, делай вывод, что капуста без мяса. Он пишет, что очень вкусная брюква, а в Литве он ее никогда не ел. Она выращивалась на корм скоту. 

В газетах часто помещались снимки русских людей с фронта. На снимках русские советские люди представлялись худыми, обросшими и в лохмотьях. Под этими снимками подписи: «Унтерменш», «Недочеловек» или «Человекоподобные». Немцы возносили свою нацию на высоту. Все остальные, и в первую очередь русские, — это низшая раса. Это человекоподобные. Это будущие рабы «великого немецкого народа». «Дойчлянд, Дойчлянд юбер аллес». Германия, Германия превыше всего! 

Мы не живем, а влачим жалкое существование. Естественная потребность человека — питаться. А где достанешь это пропитание? Мечемся, ищем работу, изыскиваем пищу. Главное — необходимо как-то накормить детей. Дети еще не понимают высоких идей. Им надо сохранить жизнь. Кто может дать ребенку пищу? — Это мать. Она сама не съест, сама будет голодная, но не может видеть своего ребенка голодным. Надо накормить ребенка. Самая основная естественная потребность человека — это сохранить жизнь детей. Нормальный человек не может бросить своего ребенка. В наших условиях мы ничего не могли придумать более того, чтобы только сохранить жизнь детей и привить им неугасающую любовь к своей родине, к своему народу. Наша цель — сохранить жизнь детям, бороться за существование. Не утрачивать злобу-ненависть к фашизму. Терпеть, стиснув зубы. Ждать. Ждать. Не расслабляться. Не примиряться и надеяться. Надежда. Надежда на победу над фашизмом. Помогать нашему народу мысленно, в думах. Единственное, что в наших возможностях было, — это в своем существовании не терять достоинство советского человека. Но нам становится всё хуже и хуже. С работой плохо. Перебиваемся, как говорят, с хлеба на воду. Но если бы был хлеб! Его достать очень трудно. Выменивать нечего. Мы совсем оборвались. Брюки порвались. Вера всё время чинит одежду. Она сплошь из заплат. Не лучше дело и с обувью: сапоги мои уже ремонтировать нельзя. 

В Литве, да и вообще на Западе, имеется особый род обуви — клумпы. Это вырезанная по форме ступни подошва. Спереди на мыс прибит кусочек кожи. Получается вроде тапочек «ни шагу назад». С непривычки в такой обуви ходить очень трудно. Эта подошва не гнется. 

Помимо клумп с кожаным намысником у литовцев имеют хождение также клумпы целиком из дерева. Клумпы целиком из дерева используются при работе по двору, в хлеву, т. е. работают в них там, где грязь. 

Когда обувь наша износилась, и нам пришлось приобщаться к «европейской культуре». Ходить разутыми мы не приспособились и пришлось переходить на обувь с деревянной подошвой. Совсем развалившиеся сапоги я поставил на деревянный ход. Первое время ходить на деревянной подошве очень тяжело. Ступня не гнется, и после непродолжительной ходьбы ноги горят. Но человек ко всему привыкает и в конце концов приспосабливается. С течением времени и мы научились ходить, не сгибая ступни. 

Зимой 1942/43 г. мы работали с литовцами в дорожном управлении: разгребали дороги от снежных заносов и посыпали песком дорогу при гололедице. 

Кончились морозы. Генерал «Мороз» пошел на отдых. Но немцам не стало лучше. Блицкриг не удался. Русский «глиняный колосс» не рассыпался. В Германию с Восточного фронта всё больше и больше идут машины с ранеными. Немцы ожесточаются. В Германии объявляется тотальная мобилизация. В армию мобилизуются все, кто может держать оружие, престарелые и подростки. На военные заводы везут с оккупированных территорий оставшуюся молодежь. Добровольцев ехать в Германию на работу нет. В тылу у немцев на оккупированных территориях и в собственно Германии неспокойно. Учащаются выступления партизан. Много актов диверсии на предприятиях. Солдат и полицейских не хватает. 

Для охраны порядка немцы прибегают к вербовке на свою сторону предателей среди пленных. Организуют армию предателей РОА — русскую освободительную армию. Этих же предателей используют для охраны военнопленных. В лагерях идет борьба против предателей. Оцепенение и страх в среде порабощенных народов проходят. Народы подымаются на борьбу. Немцы усиливают репрессии, и это наблюдается повседневно и повсеместно. 

Мы собираемся и делимся новостями. Иногда читаем листовки или издаваемую белогвардейцами в Германии газету на русском языке «Новое слово». О состоянии войны на Восточном фронте читаем между строк. Понимаем, что немцы получают достойный отпор. 

В одну из встреч в сторожке узнаем такие новости. С одного из немецких аэродромов русские пленные угнали самолет. Несколько дней назад в Мариамполе военная комендатура организовала проверку всех военных машин, идущих на восток. Оказывается, из Германии русские пленные на военной машине вывезли немецкого генерала. И еще рассказывали такой случай: бежали трое русских пленных, которых вели на расстрел. 

Проверки полицией сведений о нашем пребывании учащаются. Если раньше иногда на регистрацию в полицию приходил я один и Веру отмечал заочно, то теперь полиция требовала обязательно на отметку являться каждому лично.

ОФОРМИТЕ ПОДПИСКУ

ЦИФРОВАЯ ВЕРСИЯ

Единоразовая покупка
цифровой версии журнала
в формате PDF.

320 ₽
Выбрать

6 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1920 ₽

12 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

3600 ₽