В рамках проекта «Наша Победа»

Воспоминания Георгия Зубкова подготовлены к печати дочерью Людмилой Зубковой.

Семья наша небольшая — папа (1910–2008), уроженец села Павшино Московской области (сейчас оно слилось с г. Красногорском), мама (1914–1994), уроженка д. Рахманово близ Волоколамска, старшая дочь Людмила (1938) родилась в г. Иркутске, куда папа был направлен на работу по окончании Московского инженерно-строительного института, младшая дочь Нина родилась на исходе 1941 г. в Литве в г. Калвария на польско-литовской границе, где папа за два месяца до начала войны стал работать в качестве гражданского инженера на строительстве оборонительных сооружений. 

В конце 30-х гг. на судьбу нашей семьи повлияло обострение международных отношений. Поэтому папа по окончании Московского инженерно-строительного института из Москвы был направлен в Военспецстрой в Забайкальский военный округ, а затем призван в армию и должен был отслужить на Дальнем Востоке не один, а два года. Перед самой войной в апреле 1941 г. уже в качестве гражданского инженера-строителя папу направили в Литву на строительство пограничных оборонительных сооружений. Мы выехали в г. Калвария, расположенный на польско-литовской границе, втроем: папа, беременная мама и я (за десять дней до нападения гитлеровских войск мне исполнилось 3 года). 

Почти все военные годы — с 22 июня 1941 г. по 8 марта 1945 г. — родители и дети (младшая дочь Нина родилась 29 декабря 1941 г. в лагере для советских женщин) провели в неволе на чужбине, сначала — в Литве, затем — в Германии. И лишь чудом остались в живых. 

Людмила Зубкова

Часть первая.

Узники нацизма

Георгий Зубков:

Начало войны. Просыпаюсь. Слышу какой-то шум. Вера также тут же проснулась и спрашивает: «Юра, ты спишь? Слышишь?» — «Слышу, слышу. Это, наверное, какая-нибудь танковая часть передвигается к границе». 

Вначале звук был приглушенный и казался таким, как будто бы где-то далеко передвигается большое количество танков. Затем звук стал нарастать. И всё ближе и ближе. И превращается уже в звук летящей над самым ухом армады самолетов. Звук такой, что задрожали стекла в окнах. Мы вскочили. Дрожим. Я никак не найду верхнюю одежду. Забыл, что с вечера повесил на кухне рабочие брюки и пиджак. Люся проснулась и плачет. Лена (14-летняя девочка, помогавшая Зубковым с детьми – ред.) также проснулась и успокаивает Люсю. Обычно Лена в субботу вечером уходила к родителям домой, но на этот раз она осталась ночевать у нас, так как Вера пришла с работы поздно и не посоветовала Лене по-темному идти домой. Лена осталась ночевать и домой решила пойти утром. 

От грохочущего скрежещущего звука отделяется резкий свистящий звук. И вдруг… совсем рядом, чуть ли не у нас под окнами, громадной силы взрыв! Всё осветило. Мы замерли от страха. Люся, испугавшись, тоже замолчала. Через считанные секунды миг оцепенения прошел. Я заметил на вешалке брюки. С трудом, не сразу попадая в штанины, натянул их. Второпях надел наизнанку рубашку и попавшийся под руку пиджак. Не попадая зуб на зуб, я произношу: «Война!». Вера второпях тоже никак не найдет свою одежду. Бегает из комнаты на кухню и кричит: 

«Люся, Люся, не плачь! Юра, Юра, бери Люсю! Надо бежать!». 

Казалось, что мы долго ковырялись, но на самом деле всё произошло очень быстро. Столкнулись мы на кухне, и все вместе, кое-как одетые, моментально выскочили на улицу. 

На улице светло от пожара. Пожар где-то в центре Калварии, хотя нам и казалось, что взрывы рядом. Взрывы раздаются непрерывно. Но раньше нарастающий свист и затем уже взрыв, потом что-то взлетает вверх. Вспышкой еще больше освещаются стоящие дома. В этот момент стекла оконных рам блестят и кажется, что внутри каждого дома горит. 

Выбежали мы все из дома как очумелые и сразу в поле. (Оно было прямо за нашим домом.) Люся на руках у Лены. Отбежали мы, наверное, метров сто и остановились. Оглянулись. В центре Калвария горит. Грохочущий шум то удаляется, то приближается. Взрывы раздаются со всех сторон. Времени, наверное, часа 3–4, рассветает. Кое-где видны бегущие от поселка люди. 

Стоим мы и видим, что впопыхах оделись кое-как. У меня на руках Люся и какой-то узелок. У Веры — маленький чемоданчик, который она никак не может закрыть. Поэтому тащит его, обхватив двумя руками. У Лены тоже какая-то сумка. 

Оглядели мы каждый себя. Одеты кое-как. Посмотрели, что в наших поклажах. У Веры в чемоданчике — недавно купленный материал и какое-то платье, у меня в сумке — старое белье. 

Я побежал к дому. Напротив нашего дома жил интендант штаба. Вижу, что около дома стоит небольшая грузовая машина (полуторка) и из дома вытаскивают чемоданы и другие разные вещи. Я поинтересовался: можно ли нам к ним присоединиться и погрузить свои вещи. Интендант ответил, что «машина военная и он сейчас поедет в штаб за документами. Никого из посторонних взять не имеет права». Я быстро побежал домой. Взял большой чемодан и положил в него столько, сколько вошло: новые вещи, костюм свой, платья Веры, Люсины платьица и недавно купленный отрез шелка. Сверху положил сколько было хлеба, 3 десятка свежих яиц, купленных Верой в обед в субботу на базаре. Взял чемодан. Надел кожаное пальто. Закрыл на замок квартиру. 

Только выскочил из дома, слышу приближающийся свист снаряда. Я сразу упал в кювет. Тут же раздался взрыв. Летят комья земли, пыль. Я лежу, уткнувшись головой в землю. На меня сыплется земля. Чувствую сильный, до боли, удар в левую ногу выше колена. 

Как только перестала сыпаться земля, я поднял голову и увидел невдалеке от меня сидящего Алексея Павловича. Я вскочил и сразу почувствовал сильную боль в ноге. Когда вскакивал, то с меня посыпалась земля и кусок металла раз- мером примерно с куриное яйцо. От боли я вскрикнул: «Ой!». Я сел. Задрал штанину. Смотрю, идет кровь. Рана небольшая, но очень больно отдирать штанину. Туго перевязал рану чистой тряпкой: разорвал какую-то рубашку из чемодана. 

Лена через город к своим родителям возвращаться испугалась. Говорит, что будет с нами. Взрывы продолжаются. Самолеты летят уже мимо. Мы побежали. У меня на руках Люся и большой чемодан, у Веры маленький чемодан, она тяжелое нести не может. У Лены узелок. Мне бежать тяжело. Больно ногу. Тяжелый чемодан. Взрывы раздаются со всех сторон. Видим, что бегут красноармейцы, человек десять, все с винтовками, но одеты не по форме, некоторые в одном нижнем белье. Летит низко самолет, и красноармейцы в него стреляют. Самолет продолжает лететь. Над дорогой снижается, и раздается пулеметная очередь. В районе железнодорож- ной станции взрыв. Сзади, недалеко от нас, где мы только что пробегали, тоже раздается взрыв. Мы бежим! 

Летит еще самолет. Нам кажется, что прямо на нас. «Мама, аись (ложись)!» — кричит Люся. Все лежим. Самолет пролетел. Красноармейцы бегут далеко впереди нас. На железнодорожной станции горит. По шоссейной дороге едут отдельные машины и бегут небольшими группами люди. Летят самолеты. Снижаются над дорогой. Раздается пулеметная очередь. Одна машина остановилась. Бегут люди от машины. Машина загорелась. 

На всякий случай, от всех менее полезных вещей, хотя и дорогих для нас, — приобретение каждой вещи стоило для нас больших трудов, жалко было всё, — решили освободиться. Всё перетрясли, всё переоценили, и с сожалением, а вернее, уже и без сожаления, набили большой чемодан этими бесполезными ценностями, поставили его в кусты и даже замаскировали. 

Пошли уже налегке. Теперь у меня на руках была самая дорогая ценность — это Люся. У Веры — легкая сумка, у Лены — небольшой узелок, а у меня еще маленький чемоданчик. Теперь можно идти. 

***

Люся дремлет у меня на руках. Несколько раз Вера пыталась сменить меня, но не могла — было очень тяжело. Кое-где Люся шла сама за руку с Верой. Люся не плакала. Первое время, когда были близко взрывы или близко летел самолет, Люся кричала: «Мама, аись! Ена, Ена, аись!» — и крепко прижималась ко мне или к Вере. Теперь и Люся стала стонать. Всё чаще просила есть. Молоко уже всё выпито. 

***

Пошли мы опять по открытому полю. Слева виден лес, и мы хотели к нему приблизиться, чтобы нас не так было заметно, и идти опушкой, но видим, что из леса медленно выходит большая (человек так 20–25) группа людей. Мы сели в рожь у дороги. Опять послали Лену на разведку. 

Толпа из леса вышла и двинулась по направлению к богатому хутору, не пересекая нам пути. На сей раз мы начали сожалеть, что послали Лену. Сидим, а ее нет уже около получаса. Толпа уже скрылась за пригорком. Наконец, видим: идет наша Лена. А мы, по правде сказать, испугались, что останемся без проводника. Вернее, не без проводника, а без переводчика. Ведь мы с литовцами говорить на литовском языке не могли. 

И вот что нам Лена рассказала. Оказывается, несут убитого немцами молодого литовца — сына богатого хозяина того хутора, куда направляется толпа. Откликаясь на призыв немцев не оказывать никакого содействия советским войскам, а вылавливать красноармейцев, несколько литовцев — сынков богатых хуторян — достали где-то оружие и начали расстреливать бежавших красноармейцев. 

***

К лесу мы не стали подходить. Пошли прямо, полевой дорогой по открытому пространству. Хутора в стороне от дороги. Идем быстро. Глухие далекие взрывы раздаются слева и справа. Идем часа четыре. Начали уставать. И вот видим: вдали по дороге, перпендикулярно нашему пути, движется колонна автомашин. Расстояние примерно километра два. Мы стали приглядываться и видим на бортах некоторых машин красные полотнища. Мы обрадовались: «Наши!» Усталость прошла, и мы пошли быстрее. Колонна бесконечным потоком движется. Мы идем быстрее и быстрее. У нас поднялось настроение, мы повеселели. Наконец-то будем со своими. Не успели мы помечтать о своем будущем, как вдруг я четко разглядел на красных полотнищах черную свастику. За мной и все остальные разглядели этого страшного паука, которого мы раньше видели только на карикатурных плакатах. Всех нас обуял страх. Мы остановились как вкопанные: «Вот теперь всё! Это конец!». Всё опустилось. Сели. Хотя машины и далеко, но они впереди. Куда же теперь идти? Если впереди немцы, то и сзади они, они ведь оттуда и пошли. Что же делать? Сидим. Не можем же мы тут долго сидеть. Надо что-то предпринимать. 

Колонна прошла. И решили мы всё-таки идти вперед. Нам бы только пересечь дорогу, а там, может быть, и наши близко. Гадаем, предполагаем, но ничего не знаем. Неизвестность хуже всего угнетает. Может, идем к своей погибели, но сидеть и ждать нельзя. Ничего мы не высидим. Надо идти к какой-то определенности. Идем. Не знаем, куда идем: к свободе или к погибели? 

Вдруг видим: навстречу нам едут два мотоцикла. Значит, нас заметили. Теперь конец! Если узнают, что мы русские, то тут же расстреляют. Но как можно узнать о человеке, кто он? По документам. А у нас при себе советские паспорта. И сразу сработала мысль, что, конечно, они нас расстреляют и заберут себе наши документы: они им пригодятся. Знали мы по кино, как к нам проникали шпионы с фальшивыми паспортами, а тут подлинные документы. Мы сразу решили: нас уничтожат, но нельзя, чтобы с нашими документами кто-то вредил не только нашему советскому народу, но и непосредственно нашим родным. Мысль работала мгновенно и сумбурно, но основное: нельзя допустить, чтобы нашими документами воспользовались фашисты. Решили все документы сжечь. Торопимся, дрожим. Собрали паспорта, детские метрики. У меня еще кандидатская карточка, военный билет. Вера говорит: «Может быть, детские-то метрики не надо сжигать?». Ну, какие же метрики нужны мертвым?! Всё, всё сжигать! Метрики-то советские! 

Зашел я за кусты, сложил документы в кучечку и поджег. Документы сгорели быстро. Пепел я присыпал землей. Теперь мы никто! 

Возвращение в Калварию. Только я подошел к своим, и тут же подъехали мотоциклы. В мотоциклах сидели полувоенные люди: костюмы гражданские, а на головах форменные фуражки, но не немецкие. Оказывается, это фуражки досоветской литовской полиции. Один, который постарше, спросил по-литовски, кто мы. Спрашивает документы. Мы смотрим на Лену, чтобы узнать, о чем спрашивают. Она говорит нам по-русски, что спрашивают документы. Мы отвечаем, что документы остались на квартире в Калварии. Когда мы с Леной разговаривали по-русски, то видели, что полицейский всё понимает, но по-русски он говорить не стал, а сказал Лене, что если мы не хотим, чтобы нас всех расстреляли, то немедленно должны до вечера обязательно заявиться в полицию. «Есть приказ немцев и распоряжение литовской полиции: всех подозрительных, не подчиняющихся немецким приказам, и партизан расстреливать на месте. Так как в Калварию вам сегодня не добраться, то вы должны заявиться в любую полицию», — полицейский указал, куда нам идти. Я сейчас уже забыл, как то местечко называлось. До него быстрым шагом километров шесть-семь. 

Под вечер мы пришли в местечко. Нашли полицию. Лена рассказала, кто мы — советские инженеры-строители. Когда мы шли через местечко, то встречные нам литовцы, узрев в нас беженцев, провожали нас взглядами. Некоторые смотрели на нас сочувственно, а другие, побогаче одетые, — весьма недружелюбно. Проходили мы как сквозь строй. Дежурный полицейский, пожилой мужчина, говорил по-русски. Начал ехидничать над нами: «Ну, где же ваши войска-то? Немцы-то уже в Ленинграде, а завтра будут в Москве!». Мы молчали. Мы были парализованы. В полном упадке физических и духовных сил. Усталые, голодные и, главное, убитые морально! Не видя никакой радужной перспективы, мы изнемогали и, главное, не знали, что будет с нами дальше. 

Дежурный полицейский сказал: «Раз у вас нет документов, то я вас задержу до утра, а когда утром придет начальник, то он и решит, что с вами делать». Запер нас полицейский в камеру. Кое-как переспали мы на голом полу. 

Утром пришел начальник и стал на нас кричать: «Вы агенты НКВД! Расстрелять вас надо!». Женщины и дети начали плакать. Лена стала объяснять, что мы инженеры-строители, а не агенты, что она нас знает, мы — гражданские. 

— Ну, черт с вами! Идите в Калварию. Если вы врете, то всё равно вас там кокнут. Или по дороге. Некогда мне с вами возиться. Ведь надо будет хоронить, а то будет вонять русским духом. Убирайтесь вон! 

Но как идти без документов? Вернулись тогда женщины с Леной в полицию и стали просить, чтобы до Калварии сопроводил нас полицейский. В полиции на них накричали, но женщины были с детьми, дети плакали. В конце концов им дали бумажку, где было написано, что мы следуем в Калварию, где жили. На бумажке за подписью начальника полиции стоял штамп. 

К вечеру мы дошли до Калварии. Зашли домой. Дом был полуразрушен. В квартире был полный разгром. Дверь выбита. У нас в комнате ничего ценного не осталось, всё очищено, вплоть до последней тряпки. На полу валяются книги и рваные бумажки. Вера стала перебирать все бумажки и книги в надежде найти деньги или отыскать какой-либо документ, где хотя бы упоминалась наша фамилия. Ни денег, ни документов не оказалось. И вдруг из поднятой книги «История партии» выпала синяя книжечка — мой диплом об окончании института. 

Мы хотели устроиться в квартире на ночевку. Лена пошла домой к родителям и обещала позднее прийти к нам и принести чего-нибудь поесть. Зашел хозяин квартиры и сказал, что ночевать он нам не разрешает. 

— Всех советских собирают в лагерь. Пойдемте, я вас провожу в полицию. В полиции хозяин подтвердил, что мы жили у него, что в Литву приехали недавно и что мы — гражданские.
Женщин с детьми тут же один полицейский повел в лагерь. Лагерь советских женщин, в основном членов семей военных, располагался в больнице для умалишенных. 

Меня с Алексеем Павловичем (сосед по квартире в Калварии – прим. ред.) отвели в немецкую военную комендатуру. Комендант, узнав, что мы русские, отправил нас в сопровождении немецкого солдата в арестный дом. 

***

К нашей камере для охраны был приставлен солдат-немец с ружьем. Наружную охрану нес полицейский-литовец с пистолетом. 

Когда мы огляделись и освоились с нашим положением, то установили, что в одной из камер осталось несколько раненых красноармейцев, а в другой камере сидели литовцы, человек 7. Говорят, коммунисты. Полиция уже знала, что Иван Митрофанович повар, и его привлекли для приготовления еды для всех арестованных. 

На продовольственном складе, помимо прочих продуктов, обнаружено несколько ящиков концентрата пшенной каши. Концентрат пшенной каши представлял собой спрессованную массу пшена, смоченную маслом. Эта масса была упакована в бумагу порциями по 250 граммов. Для приготовления каши достаточно размять этот кусок и поварить в кипятке минут 20. Никакой заправки не требовалось. Каша была уже слегка масляной и по вкусу соленой. 

Мы были у Ивана Митрофановича помощниками по кухне: топили плиту, подносили воду, мыли посуду. Сами каши мы ели до отвала и старались накормить досыта всех арестантов. За водой мы ходили на р. Шяшупа. Двор одной стороной примыкал к реке. Один раз, когда мы пошли за водой, увидели на той стороне наших женщин — Веру и Тосю. Они отпросились в город купить какой-нибудь еды. Женщины нам рассказали, что им еды никакой не дают, содержат под строгой охраной, из лагеря выпускают только по 2–3 человека, но без детей — дети в лагере остаются как бы под залог. 

У Веры положение совсем плохое — менять на продукты было нечего. Когда нас разъединили, оставались у нее в чемоданчике несколько отрезов легкой материи и новые туфли, но когда их из полиции повели в лагерь, то полицейский заставил Веру открыть чемоданчик. Увидев лежащие сверху новые туфли, отобрал их. Хорошо еще, что отрезы лежали на дне чемодана под детским старым бельем. Денег у Веры что-то очень мало. У Кривошеиных деньги были, так как незадолго до войны они получили подъемные. 

Мы договорились, чтобы они, когда пойдут обратно из города, опять подождали нас на берегу, — может быть, нам удастся в это время выйти за водой. Когда примерно через час Вера с Тосей вернулись из города, нам тоже удалось подойти к реке. Мы узнали, что они идут почти пустые. Удалось купить только две бутылки молока и теперь не знают, чем будут кормить детей. В этот раз нам удалось перекинуть им на ту сторону шесть пачек концентрированной каши. 

Женщины рассказали нам, что условия их содержания ужасные. В корпусе, где они размещаются, раньше содержались душевнобольные. И мы, говорят, наверное, скоро тоже будем сумасшедшими. В лагере собраны советские женщины с детьми. 

Всего в лагере около 400 человек. В палатах койки стоят почти вплотную. Для каждой семьи отведена одна койка. У некоторых женщин имеется достаточное количество вещей, они из города не бежали и кое-что успели сохранить. Их вещи лежат на койках и под койками. У некоторых даже есть кое-какая посуда (кастрюли, чайники) и кое-какие продукты. Они уже освоились и приспособились выменивать кое-что на продукты через полицейских или при выходе в город. 

Появился немецкий часовой, и наши разговоры прекратились. Мы договорились, что принесем еще концентрата. Женщины тоже обещали, если удастся, опять прийти. К сожалению, больше нам увидеться не пришлось. Когда мы в следующий раз ходили за водой, то ни разу никого не видели. 

Как только кончался обед, нас запирали в камеру. Окно камеры с решеткой выходило на улицу, и мы через щели разглядывали, что делается на улице. Людей проходило очень мало. 

В Калварии до войны среди местного населения было много евреев. И вот теперь для них установили особый режим. У каждого еврея на одежде (на груди и на спине) были нашиты желтые шестиконечные звезды. Чтобы каждый видел, что это еврей! Евреям не разрешалось ходить по тротуару: они должны ходить только по мостовой, а если вдруг идут два еврея, то они ни в коем случае не могут идти рядом, а только гуськом. Наблюдая улицу, мы однажды видим такую картину. 

Идет по тротуару мимо нашего окна красивая девушка. В это же время из-за угла вышел молодой немецкий офицер в длинной шинели, в белых перчатках, высокий, стройный, с высоко поднятой головой да к тому же и с высокой фуражкой на голове. Вдруг слышим, немец кричит: «Юден, хальт!» Девушка останавливается, и мы видим: у нее на одежде желтые звезды. И снова громкий приказ немца: «Ком, ком!» Девушка поворачивается и медленно подходит к офицеру. Немец неистово вопит: 

«Шне-е-ель!» Девушка подбегает, останавливается. Немец размахивается и ударяет девушку изо всех сил по лицу. Девушка падает на мостовую. Немец с криком «Швайн, юден!» показывает на мостовую рукой и, видно, повелевает ходить только по ней. Затем немец отряхивает руку, поправляет фуражку и с высоко поднятой головой следует дальше по тротуару. Еврейка поднимается, трогает покрасневшую щеку и, отряхнув платье, тихо бредет по середине мостовой вслед за удаляющимся с гордо поднятой головой и поднимающим высоко, как журавль, ноги арийцем. Однажды часов в 9 утра к арестному дому подходят пять полицейских, четверо из них с винтовками. Открываются ворота. Полицейские входят. Слышатся скрипы затворов в расположенной рядом с нами камере, где сидят литовцы. Раздается крик: «Быстро, быстро! Расселись, как паны. Рапуга (жаба)». И еще какие-то ругательные слова по-литовски. Видим, что из ворот выходят полицейские и в их окружении с заведенными назад руками семь арестованных. Арестованных увели. Открывается наша камера. Нам приказывают готовить обед, т. е. варить кашу и готовить кипяток. Полицейский, литовец, молодой красивый парень, словоохотливый, доволен своей работой. На лице счастье. Сообщает нам, что коммунистов повели на допрос. Теперь коммунистов не будет: «Дабар бус герай. Тваркой! (‘Теперь будет хорошо. Будет порядок!’)». 

Когда мы уже приготовили обед, то видим, что открываются ворота и медленно входят, опять в окружении полицейских, арестанты-литовцы. Вид арестантов страшный. Одежда на них вся порвана. Двое арестантов поддерживают с двух сторон третьего, у которого голова висит, а руки болтаются как плети. Двое идут, поддерживая друг друга. Еще один идет, одной рукой поддерживая другую. Лица у всех белее полотна с кровоподтеками и синяками. Еле-еле они добрались до камеры. 

Через некоторое время нам предложили отнести порции каши в камеру литовцам. Литовцы сидели на полу. Пятеро кучкой, один в углу и один лежал посредине камеры лицом вниз на животе. Литовец, сидящий в углу, поддерживал одну руку другой и стонал. Пятеро сидящих вздыхали, охали, что-то тихо говорили. Лежащий посреди камеры не издавал никаких звуков. Спина у него открыта. Она вся какая-то темно-синяя, бурая, с заметными оттеняющими полосами и с кровяными застывшими ранами. Смотреть на эту иногда вздрагивающую, студнеобразную массу страшно. Но смотреть нам и не дали. 

Через некоторое время полицейский принес на кухню миски с кашей обратно. Улыбка у полицейского с лица исчезла. Он, как видно, испугался не меньше нашего, увидев месиво на спине у коммуниста. Полицейский нам рассказал, что в полиции он никогда не служил и пошел в полицию, когда пришли немцы. Польстился на хороший заработок. Теперь он осознал, что ничего особо плохого он от русских не видел. Но хозяин, у которого он работал, был богатый и очень ненавидел русских. «А хозяина я уважал и слушал, — продолжал полицейский, — и хочу быть хорошим литовцем. Надеюсь когда-нибудь тоже стать хозяином». 

К вечеру пустующие камеры заполнились до отказа новыми арестованными литовцами. Среди них много женщин и подростков. На следующий день вновь арестованных партиями человек по 20–30 водили на допросы. Приводили обратно плачущими. Нас в этот день из камеры не выпускали. Мы со страхом ждали своей очереди. 

День и ночь прошли тревожно. Всё время были слышны плач и стоны. Ночью сквозь дрему мы слышали шум машин, крики и плач. Заснули крепко только под утро, когда не стало слышно шума машин, крика и плача арестованных. 

Проснулись мы поздно. Но не от того, что выспались, а от какого-то сильного шума на улице за окном. Когда очнулись от сна, слышим за окном какие-то крики, плач, возгласы. Что кричат, мы не понимаем: кричат по-литовски. Причем все голоса сливаются в один. Только по шуму и выкрикам понимаешь, что толпа выказывает какое-то яростное негодование. Мы прильнули к окну и в щели разглядели перед арестным домом большую толпу народа. И толпа растет всё больше и больше. В толпе много женщин, стариков и детей. Все одеты кое-как. Видно, наспех. Женщины с растрепанными волосами. Все кричат, плачут, потрясают руками. Женщины рвут на себе волосы. Впечатление такое, что всю эту толпу объединяет какое-то большое общее горе. 

Настроение от толпы перешло к нам. Мы тоже почувствовали себя тревожно. Дрожим. Правда, дрожать мы могли и от холода: утром в сырой камере прохладно. Но мы дрожали не от холода, а от ощущения чего-то тревожного и страшного. 

Через некоторое время впустили в камеру Ивана Ивановича. Он весь трясется. Голос дрожит. Лицо бледное, испуганное. Еле говорит. И мы узнали: ночной шум объясняется тем, что поздно ночью арестованных вывозили на расстрел. Километров за 5 от Калварии. Машина приходила три раза. Вывезли человек 90. Когда машина пришла в четвертый раз, стало уже светло, а перед арестным домом быстро стала собираться толпа. Оказывается, недалеко от места расстрела был хутор. И там, услышав выстрелы, кто-то побежал в Калварию. И кто-то из семей арестованных узнал о расстреле. К семьям арестованных присоединились и их соседи. Толпа собралась, наверное, человек 500. 

В толпе появился ксендз. Что-то говорит разъяренной толпе. Несколько немецких солдат с винтовками прошли к арестному дому. Офицер тоже что-то стал кричать. В толпе видно, что ксендз уговаривает людей разойтись. Полицейских появилось еще больше. 

Шум и крик перед арестным домом продолжался долго. Ксендз с несколькими женщинами из толпы куда-то уходил. Затем, примерно через час, вернулся и опять что-то стал говорить толпе. За этот период некоторые из толпы удалялись. Толпа колебалась. Как желе, дрожала. То уменьшалась, то увеличивалась. Затем после речи ксендза и окриков солдат и полицейских толпа понемногу стала расходиться. И осталось совсем мало. Солдаты построились шеренгой поперек улицы и пошли в сторону центра Калварии, гоня перед собой оставшихся людей. Улица перед арестным домом опустела. 

***

После расстрела литовцев тот молодой полицейский уже не стал больше говорить «Дабар бус герай». Среди расстрелянных были и его знакомые. И он говорил, что его знакомые, хотя и работали в советских учреждениях, — хорошие люди, а не преступники. Зла никому не делали, и за что их расстреляли, он не знает. Нам он сказал, что в полиции он служить не будет, так как он понял: русские лучше немцев. Русских не хотели только богатые литовцы, для бедных литовцев русские ничего плохого не сделали. 

На другой день рано утром нас вывели из камеры и повели в направлении к полицейскому управлению. Подходя к управлению, мы были уверены, что наступила наша очередь допросов. Затем почему-то мы проследовали мимо полиции. Наверное, нас будут допрашивать немцы. Хотя вели нас литовские полицейские. Подходим к немецкой комендатуре и… опять проходим мимо. Куда же нас ведут? Теряемся в догадках. 

И привели нас к вещевому складу. Заставили из одного помещения переносить в другое какие-то вещмешки. Оказалось, это личные вещи допризывников, которые они сдают после того, как получают казенное обмундирование. В мешках оказались гражданские костюмы, пиджаки, брюки, свитера, обувь — в большинстве случаев ботинки, попадаются и сапоги. 

У меня на ногах полуразвалившиеся полуботинки. Когда мы бежали в первый день войны, то почти всё время бежали полем или по ржи, или по траве. Была сильная роса. У меня полуботинки совсем размокли, а затем и подметки стали отставать. Пришлось их привязывать веревками. 

Один из сопровождавших нас полицейских оказался тот молодой Ёнас, который уже стал нам сочувствовать. И когда я показал ему свою обувь и спросил, нельзя ли мне подобрать какую-нибудь пару на смену, он сказал: «Валяй! Если найдешь, меняй. Всё равно к хозяевам эти вещи не попадут. Но сделай так, чтобы не видел другой полицейский». Через некоторое время мне попался в руки вещмешок, из которого высовывались кожаные сапоги, сильно поношенные, бывшие уже в починке, но еще крепкие. Я быстро примерил их. Оказались по ноге. Свои ботинки засунул в вещмешок. Брюки напустил на голенища. Облик мой не изменился. Только я переобулся, как тут же нам приказали выходить со склада. Хотя и думал я, что жить нам недолго, но пока живем, думаем о жизни. Ходить же с подвязанными веревкой подметками очень неудобно. И хоть радоваться особенно нечему, но всё-таки настроение у меня немного улучшилось. Моим ногам стало хорошо, и это отразилось на моем общем настроении. Стал мечтать: может быть, еще поживем, может, и не расстреляют. 

Ёнас нам потом сказал, что полицейские нас хотели посадить в первую машину, но часовой немец сказал: «Нихт. Руссиш — дойч», то есть русскими распоряжаются немцы, он за русских отвечает перед военным комендантом. 

Пока мы живем. Еще раз, уставши после работы на складе, с аппетитом поели пшенной каши. 

Веру в эти дни не видел. Очень беспокоился. Мучило меня еще и то, что, наверное, Вера сейчас в сильном расстройстве. Видимо, и до них дошли слухи о расстреле, но знает ли она, что мы живы. Может быть, думает, что меня уже и в живых нет. 

Позднее я узнал, что Вера действительно была сама не в себе. И только вечером, когда выпустили оставшихся в живых литовцев, она увидела у проходной уборщицу, которая пришла к лагерю советских женщин. Рачинская рассказала ей, что видела нас утром живыми на кухне и даже разговаривала с нами. 

Советских женщин в тот день тоже очень строго охраняли, и из лагеря никого не выпускали. 

Из арестного дома в тюрьму. На другой день рано утром нас опять выводят из камеры. В арестном доме оставались заключенными только мы — четверо русских. Выходя из камеры, мы заметили, что часового немца тоже нет. Полицейский-охранник закрыл ворота арестного дома на замок и пошел в полицейское управление. Нас встречают два здоровых полицейских с оружием. У ворот стоит подвода. За возчиком также сидит полицейский. Нас, четверых русских, сажают в средине. Впереди сидит возница. Рядом с ним полицейский с ружьем, и сзади нас тоже полицейский с ружьем. Повезли нас через всю Калварию куда-то внутрь Литвы. Куда и зачем, не знаем. Едем мы по обочине. Часто останавливаемся или съезжаем с дороги. Нас всё время обгоняют грузовые машины — и открытые, и зачехленные. Машины набиты солдатами. Солдаты возбужденные, веселые. Что-то кричат, поют. Почти у всех засучены рукава рубах. Навстречу по другой стороне едут обратно грузовые машины, но пустые, без солдат. 

Пока мы ехали, нас обогнало очень много колонн с солдатами, а навстречу нам всё время едут обратно пустые машины за очередной порцией живого фашистского мяса. Как бы нам хотелось, чтобы это живое мясо превратилось в мертвечину! 

Подъезжаем к городу Мариамполю. Он разрушен. Проехали почти весь город. На окраине стоит тюрьма. Она обнесена сплошной кирпичной стеной, а перед стеной еще проволочный забор. По углам забора сторожевые вышки, на которых стоят часовые. За забором видны двух- и трехэтажные тюремные здания. Окна зданий закрыты наклонными деревянными щитами. Как мы потом узнали, эти щиты называют намордниками. Перед воротами стоят две такие же, как наша, пустые повозки. На них сидят только возницы. Мы слезаем с повозки. Открываются со скрежетом металлические ворота. Входим и видим опять перед собой ворота. За нами они закрываются. Через некоторое время открываются вторые ворота, и мы входим на тюремный двор. Двор пустой, чистый. Как поется, чистота кругом такая, нигде пылинки не видать. Вблизи стоит одноэтажное кирпичное здание с металлическими решетками на окнах. Кто-то из нас пошутил: «Приемный покой». Ввели нас в комнату, где за барьером сидел, наверное, дежурный тюремщик. Сопровождающий нас старший полицейский отдал пакет, о чем-то они поговорили, и полицейский вышел. Дежурный постучал в стенку. Входит здоровенный верзила с засученными рукавами. Дежурный говорит ему: «Имк» (‘Бери’). 

Нас вводят в большую без окон, слегка освещаемую тусклой лампочкой, комнату. Приглядевшись, мы увидели несколько полураздетых людей. У стены валяются шмотки и узелки. Затем мы разглядели пятерых растрепанных людей. У некоторых с лица течет кровь. Все они почему-то одной рукой держатся за брюки, второй — вытирают лица. Перед ними еще двое верзил с засученными рукавами. Морды красные, здоровые, просят кирпича. Подбородки бульдожьи. Руки — лапы здоровенные. Что-то кричат. Открывают двери. Торопят арестованных брать шмотки и узелки. Уводят в дверь. 

Приведший нас верзила приказал нам развязать наши узелки и положить их на пол. Затем дал Ивану Ивановичу лезвие от безопасной бритвы и приказал отрезать все пуговицы и крючки на пиджаках, брюках и нижнем белье. А перед этим приказал выложить на пол всё, что есть в карманах: деньги, ножи, часы. После того, как мы выложили всё, заставил вывернуть все карманы. Всё прощупал. Иван Иванович что-то долго отрезал пуговицы. К нему подошел верзила и ударил его в живот. Иван Иванович вскрикнул, схватился за живот и упал. Бритвой порезал руку. Верзила начал кричать, почему он долго ковыряется. Иван Иванович сказал, что всё отрезал. «Как всё! А что это?». «А как же я ходить буду?» Иван Иванович оставил по одной верхней пуговице на ширинках брюк и кальсон. Тюремщик еще раз ударил Ивана Ивановича и отрезал оставшуюся пуговицу на брюках бритвой с «мясом», а у кальсон пуговицу оборвал, не обрезая. Тут вернулись еще два тюремщика. Все начали кричать, почему мы еще не готовы. Иван Иванович придерживает руками брюки. Верзилы начали его бить, перебрасывая его, как мяч, один другому. В это время мы обнаружили на полу еще лезвие и быстро обрезали все пуговицы. 

Ивана Ивановича затолкали в дверь и кричат, чтобы стоял смирно. Нас осталось трое. Верзилы, ругаясь, начали обрабатывать нас. «Красная сволочь! Гэпэушники! Захотели сделать Литву советской! Не будет этого! Россия будет литовской». У меня при этих словах на лице появилась ухмылка. До этого били нас по чему попало, но не по лицу. Но когда горилла заметил у меня усмешку, он еще больше озверел. Начал ругаться по-литовски: «Рапуга!». И еще что-то кричал. «Что, красная сволочь, не веришь?». И со всего размаху ударил меня по лицу. В голове всё потемнело. Боль ужасная. Я отлетел к стене. Полилась изо рта и из носа кровь. Поддерживая одной рукой брюки и трусы (у них перерезана была резинка), другой рукой я поднял подол рубахи и начал вытирать кровь с лица. Нас заставили взять узелки и втолкнули через дверь в узкий коридор, где уже стоял Иван Иванович. Поставили нас примерно через метр друг от друга лицом к стене. Коридор шириной около метра. Приказано стоять и не шевелиться. Дверь захлопнулась. Темно. Мы стоим, одной рукой поддерживая брюки, в другой держим узелки. Что же теперь будет? Слышим окрик сзади: «Не разговаривать!» Откуда же крик? Оглядываюсь. Сзади на уровне головы в стене небольшой проемчик — примерно 15 на 15 или 20 на 20 см. 

«Не оглядываться!» Если кто-то из нас пошевелится или что-то скажет, сразу раздается окрик: «Не шевелиться! Не разговаривать!». 

Стоим. Все испытываем боль от побоев. Молчим. Я постепенно стал приглядываться. В коридор через отверстия за спиной проникал свет от тусклой лампочки из соседней комнаты (той, где нас раздевали, избивали). Почти не поворачивая головы, скосив глаза, разглядел, что на задней стене 7 или 8 проемчиков, и все мы стоим затылками против этих проемчиков. Роста, правда, мы все разного. Алексей Павлович повыше меня, Иван Митрофанович пониже, Иван Иванович почти такой же, как я. 

Стоим уже долго. Глаза привыкли к темноте. Во рту накопилась кровь. Надо бы сплюнуть, но нельзя пошевелиться, нельзя нагнуться. Выдавливаю изо рта кровь языком. Кровь течет. Смотрю на стену напротив и различаю на стене тоже сгустки запекшейся крови. Ноги затекают. Тихо, чтобы не слышали гориллы, незаметно, не меняя позы, подымаю ноги. Ноги чувствуют слизь. 

В голове пролетает вся жизнь. Возникла мысль, что, наверное, сейчас нас сзади через отверстия пристрелят в голову. И кровь из нее брызнет на противоположную стену. Мысленно прощаюсь с жизнью. Руки поддерживают брюки и узелок механически. Мысли уже улетели из коридора. Вспомнилось детство. Вспомнил маму, папаньку, всех братьев и сестер. Перенесся в Калварию. Что-то сейчас чувствует Вера? Что будет с ними? Вспомнил брата Александра и его слова перед отъездом: «Как бы где бы ни было хорошо, а дома всего лучше. Дома стены помогают». Стены… 

Вот она, стена, впереди в крови, сзади отверстие для пули. Приготовился я расстаться с жизнью. Меня уже нет. Что же будет с родными? О себе уже не думаю. 

Мысли в это время работали как-то очень быстро. В голове пролетали не только лица родных и знакомых, но и подробности картин природы и разные случаи из жизни. Все те мысли, которые в тот момент промелькнули в голове, не уложились бы в большую книгу. Простился я с родными. Обнял и поцеловал мысленно Веру и Люсю. И потекли из глаз слезы. Хотелось бы еще пожить. Что-то будет дальше? 

Хлопнула дверь… Перед нами прошел тюремщик. Открыл вторую. 

Ноги совсем затекли. Вытер я узелком кровь, стекающую с подбородка. Сплюнул изо рта сгустившуюся кровь и что-то еще твердое — кажется, зуб.

ОФОРМИТЕ ПОДПИСКУ

ЦИФРОВАЯ ВЕРСИЯ

Единоразовая покупка
цифровой версии журнала
в формате PDF.

320 ₽
Выбрать

6 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

1920 ₽

12 месяцев подписки

Печатные версии журналов каждый месяц и цифровая версия в формате PDF в вашем личном кабинете

3600 ₽