Кто ты, трезвый или пьяный,
не гуляешь до утра?
Там цветочная поляна
замечательно мертва.
На воскресной электричке
поезжай в родную глушь.
Там сгорелые, как спички,
все деревья обнаружь.
Не печалься, друг, чего ты,
от Дылеевских ставков
будут топи и болота
до скончания веков.
Но руины средней школы
пригодятся иногда
в смысле места для престола
и для Страшного суда.
Ходит там еще не старый
с тонким нимбом углекоп.
Густо дышит перегаром,
часто под ноги плюет.
На его подошвах искры,
он столетия устал
светозарного горниста
ждать пронзительный сигнал.
Для него от наших братьев,
поселенных в облаках,
приготовлены объятья,
но отсрочены пока.
И когда его увидишь
в золотых лучах зари,
хоть по-русски, хоть на идиш —
ничего не говори.
* * *
Вот мой дом. В небеса потаенный лаз.
Вот божественных книг годовой запас,
радиола, отрытый трельяж, в картине
отзеркаленный «Вечер на Украине».
С точки зрения Бруклина и Парижа
песни наши погуще, а жизнь пожиже.
И готовка еды — ежедневный подвиг.
Впрочем, ад существует, и это погреб.
Остальное терпимо: злорадство бабок,
посрамленный подъезд, духота, упадок,
что лишенный с рожденья любого вкуса
эцилоп в уазике хлещет уксус,
что Кощея ведут — за плечами ранец
(ницшеанец, сволочь он, гегельянец), —
по карманам доллары и рубли.
Пачку «Ялты» протянешь ему: кури.
А он только блеснет изумрудом зренья,
захохочет атомною совой:
— Заслонись от общего озверенья
не сиротским снегом, так сон-травой.
Ты еще не выброшен, не ограблен,
не раздет до талого, не разут,
но в лазурных сумерках Виноградарь
постригает ножницами лозу.
В ожиданьи всеобщей и страшной жатвы
упразднятся и здания, и земля,
но на новое небо пойти вожатым
соглашайся хотя бы забавы для.
И туда с вещичками не пытайся,
не помогут с логинами пароль,
но псалмов и песен сырое мясо
разрешает ангельский ветконтроль...
Там и гугл свой есть, и бесплотный убер,
пицца хат разместилась за каждым пнем.
А в поэзии если случится убыль —
пусть горит огнем.