С юной девушкой едет в автобусе старый пижон.

Он надкрылья сложил и стрекочет, как жук небывалый.

Ресторанная музыка тешит полнеющих жен,

И становятся ярче напитки сосущие жала.

Даниил Да

Разомлевший поезд замер в ожидании полудня. Пассажиры закипали без холодного воздуха, который подавался только при движении. Роман сел против нее, скосился в окно, избегая мучительных встреч глазами, но периферийным зрением, каким подмечаешь музейные мелочи — рамы, обои, скамьи, — коснулся ее коленей. Острые и белые — редкость в его новом мире, где все было сплошь загорелым и округлым. Ее рука, закованная в золотой браслет часов весом в его годовой доход, потянулась к подолу серого кашемирового платья и утащила его вверх, оголив выточенные сгибы, там и тогда, в вагоне единственного класса, в первых числах августа. Ни гудка, ни толчка, ни объявления — электродвигатель потянул состав и внезапно, и вовремя, и с силой распрямившейся по команде пружины. Немногие пассажиры еще только рассаживались, убирали дорожные сумки, и почти все стремились к близости с окнами.

Как предисловие, наспех пролистнулась Хайфа с ее железными гигантозаврами, возвышавшимися над портом, стоя по колени в воде. Они водили ржавыми шеями и играли морскими контейнерами, как хищники едой. Скоро кончились и серые дома со щелистыми стенами, обмотанные, как безнадежно больной, капающими трубками кондиционеров. За последним жилым кварталом вспыхнула зеленым плешивая роща и сгинула, уступив окно череде желтых полей.

К Элле (она вот-вот представится) подсел опоздавший муж, человек почтенного, но еще трудоспособного возраста, высоколобый, крепко сложенный, с ламинированной седой стрижкой, жилистой лошадиной шеей и волевым голосом, свойственный капиталу добытому, не наследованному.

— Ну здравствуй! — Воздух вздрогнул.

Муж, метивший в ее губы, промахнулся и угодил поцелуем в скулу. Роман промчался глазами по ногам попутчицы, которые, вопреки жанру, оставались не скрещенными, и остановился на самодовольном лице попутчика. Только муж или хам был способен так властно положить господскую руку на женское бедро. «Видимо, муж, — решил Роман. — Видимо, метит участок по периметру». Его праздный взгляд был пойман взглядом встречным, острым и любопытным. Муж еще незнакомки сдержанно улыбнулся в кулак и в голос поздоровался по-русски. Роман сконфуженно кивнул и вернул взгляд в прежнее направление, нацеленное на безответную, удобную пастораль. Неслись выжженные кусты. От поезда до грифельного контура холмов распласталась палевая нива. В тени редкого дерева лежала редкая корова. Пейзаж казался Роману чересчур рыцарским — так в его воображении выглядело прошлое Испании. Дремота утягивала его в неопределенный верх, в полное белых китов небо, покрывавшее пшеничную землю, которая освещена полуденным солнцем, как темперная икона — факелом, а не тихим светом свечи. Горячий воздух, плотный и зыбкий, играл с Роминым зрением, подмигивая ему то деревом, танцующим танец живота, то неподвижной козой, повисшей несколько над лугом. Он заморгал, стараясь остаться на месте, в поезде, и стал вспоминать, в этот выходной или в следующий он заберет сына, но красные цифры календаря, представшие перед ним, потушили явь окончательно. Поле, которое он только что рассматривал, вытеснилось другим, увиденным случайно в бессознательном детстве. Оно, поле, лежало без дела и прорастало разнотравьем и луговыми цветами. Рома бежал по продавленной огромным колесом трактора колее и вел рукой по колокольчикам. Под резиновыми сапожками дрожала лужа. Далеко-далеко стонала электричка, а мама догоняла его и звала. Рома обернулся. Он почти что освоился в этом мире, но резкий удар о стекло заставил его вздрогнуть. Муж попутчицы, Леонид (он тоже вскоре представится), от того удара подпрыгнул и остался на ногах, разглядывая кровавый овал, оставленный на стекле птицей. Элла же занавесила колени и теперь в упор смотрела на Романа.

— Ты в порядке? — спросил ее муж и, зная наизусть ее поразительное равнодушие и умение держать себя одинаково холодно, что бы ни случилось, не вверяя лицо ни испугу, ни радости, ответа дожидаться не стал и обратился напрямую к Роману.

— Спорадическое явление! — Он сел снова, вернул левую руку на ногу жены, будто ее нога — это ручка низкого кресла, а правую подал попутчику.

— Леонид, — улыбнулся рыжей улыбкой человек. — А это Элла, моя жена.

«Ну конечно, Леонид», — решил Роман про «всех таких», не объяснив себе, каких именно, довольствуясь общей неприязнью к шумным и богатым. Элла кивнула, не улыбаясь, но задержалась взглядом на молодом человеке несколько дольше, чем смотрят на пустое место. Его нос сослужил ему вернее всех семи добровольно прочитанных книг. Когда Роман вынужденно облизал высохшие губы, Элла отметила его ходовые, но приятные черты и, что важно, запомнила их. Он представился в ответ, вежливо зевнул носом и опустил глаза в тот самый момент, когда Леонид приоткрыл рот, но, поняв, что опоздал, насупился и вынужденно обратился к жене. Роман помигал и притворился спящим — поступил, как поступал с первых лет, когда родители его, стесненные жизненным пространством, ссорились и дрались, будто были бессмертными. Правда, притворщиком долго быть не доводилось. Ограниченный в воображении, он быстро засыпал взаправду, утомленный черным занавесом век. Оборонительный сон не покинул его и в зрелости. Этой способности спать по желанию завидовала его бывшая жена, но только этой, оттого что других за ним не водилось.

Сперва померещилась звездная воронка, затем резко сменивший ночь день. Безымянная автобусная станция. Удаляющаяся, обиженная спина жены — она все еще была женой. После снился арест и просмотр фильма в присутствии присяжных, в котором его самого неуклюже играл Леонид, встреченный им однажды в поезде. Леонид каялся в убийстве жены, закованными руками он указывал на манекен, повернутый лицом к асфальту. Роман узнал кокетливое каре жены и испытал невыносимый стыд. Присяжные глазели, качали головами и бранились на до сих пор не поддавшемся ему иврите. Манекен, к счастью, поднялся, а Леонид, будучи скверным актером и играя с надрывом, стал на колени и испросил у зала прощения. Романа уколола боль Леонидова колена. Сработался сустав, понял Роман и проснулся прощенным. Разбудила его не то онемевшая нога, не то остановка. Легко угадывалась тель-авивская станция Савидор, названием своим напоминавшая ему все о той же старой Испании, в которой он не был и быть не мог. Соседи отсутствовали. Поезд дальше не шел. Немногочисленные мысли были теперь отдохнувшими, стройными и все сплошь приятными. Об Элле и Леониде он не думал, как часто не думал о том, чего не было в поле зрения.

Поздним вечером, в ленивый закат, который сначала нехотя подсветил соседнюю крышу и верхние этажи, а вскоре зажег и весь дом, Роман занимался гимнастикой в узкой, но продолговатой комнате, где упражнение, пародирующее распятие, позволяло коснуться противоположных стен одновременно. Начиналась спальня неправдоподобно яркой кухонькой, экспроприированной у кукольного домика, а венчалась полуторной кроватью, чей белый пододеяльник розовел, розовел и погас. Роман настойчиво тренировал тело. Оно, тело, должно было работать на Романа безотказно — вдруг в нем придется жить вечность. Смерти нет, рассуждал он, а старость никуда не делась, и бог знает, сколько еще этот бардак продлится. Он так и думал — бардак. Утром, да и днем, в поезде, он поддался тому чуждому ему настроению, когда видимый предмет приобретает второй, а то и третий смыслы, и все они только и могут, что тревожить. Но сейчас ему лучше. Нагрузка гонит из него лишнее.

Просто так совпало, что его жена полюбила человека с достатком, старше ее на полтора поколения. Роман вынес удар расставания с полудостоинством, пускай и не без слез, зато скупых. Проследив до предела зрения за тем, как человек, похожий на не побитого еще странствием Дон Кихота, увез его сына и уже не его жену, он лег на горячие плиты пола, пролежал так день, ночь и еще день, а потом занялся делом. Их квартира скукожилась до его спальни, а прежнюю гостиную и детскую он пересдал молодой семье иммигрантов-соотечественников, в коих Роман узнал себя прежнего, десятилетней давности. Брался он за любую работу, предпочитая ночную и субботнюю, и, будучи сдержанным в расходах, вскоре постиг радость сокращающихся долгов. Сына-дошкольника, родившегося здесь, на новой земле, и говорящего на Ромином родном с долгими паузами, исполненными гласной «э» в момент поиска слова, он не то чтобы не любил, нет, но и не был заинтересован в его детстве. Виделся с мальчиком он через субботу. Первые свидания длились по два выходных дня, а спустя год ссохлись до необходимого, до нескольких обязательных часов. Но и этот минимум становился тягостным, как обязательство, как ритуальное соблюдение приличий. Вот и завтра Роман поедет по субботней застывшей стране из бедной южной окраины в богатую северную на велосипеде. Он заберет мальчика, пройдет с ним парком к реке и сядет под деревом смотреть на воду поверх ребенка, увлеченного возней в прибрежной глине. Не забыть спросить его, как дела в саду, запомнил Роман и, бросив взгляд в ночь за окном, вздохнул. Ему не спалось.

Противоположный дом смотрел на свое серое отражение, а за ним стоял такой же и так же смотрел на соседа, и так складывалась хмурая улица без единой достопримечательности. Все это однотипное устройство расходящихся по линейке улиц было чем-то уродливым, застрявшим между двумя зеркалами в лифте. Видимо, давно, с полвека назад, в эпоху строек и надежд, в восьмидесятые, бетонные эксперименты были осмысленными — рабочие соты. Сейчас же, когда надежда на то, что смерть однажды разлучит жильца с каменным скворечником, пропала, жилось в капсулах через силу. Все было низким и тяжелым. Все давило. Серая коробка ощущалась как купленные наспех ботинки размером меньше, из тех, что не разносятся никогда. Роман вспомнил, как в первой половине двадцатых, в день новоселья, смеялся, говоря жене, что дом их похож на светофор, в котором не три глаза, а тысячи. За каждым иллюминатором ему мерещилась радость понятной жизни. Жена тогда промолчала.

Роман журил себя за дневной сон, случившийся в поезде и перебивший сонливость, как, бывает, закуска перебивает аппетит. Он и прием свой опробовал — сомкнул глаза и совершенно ни о чем не думал, но черная стена сознания сон не пускала. Тогда он встал и вот уже с час смотрел в окна соседей, где если и мерцал свет, то только голубой, экранный. И так теперь целую вечность… Роман вздохнул, как вздохнул бы кто-нибудь двадцатью годами старше, и решил снова лечь, но поверх одеяла, и позволить себе кондиционер. В конце концов, он рассчитался с электрокомпанией в первых числах, и следующий их счет придет в желтом конверте, как положено, а не в беспокойно-красном, как бывало, с пометкой «внимание».

Внешняя стена, вся в мелких ромбиках потускневшей мозаики, упоительно гудела кондиционерными винтами, а трубки под коробами сочились конденсатом, и хор отдельных капель сливался в грибной дождь. Он приятно замерз, закутался, поджал ноги и представил голой дневную попутчицу, ее колени, и вот он потянулся к ним, и в этом месте он потерял управление над картинкой, и она захватила его.

Роман спал, и снилось ему нагромождение из разных периодов жизни, волшебным образом соединенных в единую временную линию. Родители были живы, но он тем не менее грустил о том, что они не застали эпоху бессмертия, и этот эмоциональный парадокс не давал ему до конца прочувствовать боль утраты, которая проклевывалась, но не всходила. То он видел безымянных друзей и был среди них школьником, то вел через мост ребенка, которым был его отец. Окружающий мир обесцветился, и так он понял, что переживает сейчас детство родителя. От парковых лип отстали краски, а недавний дождь — асфальт был в лужах — смыл синеву с неба. Лефортово выросло перед ними, все серое и громоздкое, и навалилось сладостной тяжестью родины. Черные листья ветер нес к Яузе. В середине тихой реки плыла по-собачьи (а как же еще) собака, большая и счастливая, и была всем в жизни довольна. Это Роман знал наверняка, прочувствовав целиком ее, собачью, радость. Проследив за ней до поворота реки и потеряв маленького отца у кованой решетки парка, Роман проснулся. Он лежал еще с час и отчего-то думал, что вот сейчас, прямо сейчас, с этого утра жизнь его съедет с кругового движения и помчится теперь по широкой, прямой трассе, разгоняясь до умопомрачения, а невзгоды пройдут стороной, брошенные у обочины.

До конца лета перемен не случилось. Он навещал сына раз в две недели, развозил через ночь горячую еду на автомобиле — свидетеле юности любовника жены, и все так же, по четвергам, ездил в Хайфу, где в одном белом доме на горе служил официантом — хозяева предпочитали услуги земляков. Роман питался, занимался ежедневно телом, зубами, копил. Все как будто было прежним, но предчувствие судьбоносного случая не оставляло его. С ним он просыпался, оно боролось за него с ленью. Оно выступало в роли воли к жизни. Удача мерещилась ему просветом в потоке, на одноколейной проселочной дороге, который он не упустит, не зевнет, и обгонит трясущийся автобус, на сиденьях которого расселись жена, сын, их новый старик, тоска в лице отца, боль в лице матери, весь город Холон в виде рабочего-пенсионера и хозяина нагорного дома, который любит начинать тосты с постукивания вилкой по одинокой ноге рюмки и фразы: «А сейчас обращение к евреям». Редко, очень редко он отдавался мстительной грезе, в которой его жена мучилась под кощеевым торсом и подолгу утешала поцелуями то, на чем должна была восседать. Но и это препятствовало счастью, и он гнал от себя все, что не было положительным и конструктивным, что не жило в будущем, а тяготело к бесплодному желанию поквитаться с прошлым. Он купил проектор и позволил себе досуг, подменявший память.

Если и случались с ним выходные вечера, то он больше не лежал, заложив за голову руки, а садился на край кровати и смотрел в экран, погружаясь в дела чужих. Иногда он пускал жильцов, робких и тихих. Они смотрели фильм вполглаза, слушали вполуха, периодически поглядывая в черноту дверного проема, грозившую им детским плачем. Любили они больше всего ретрокартины про зомби. Сейчас синие мертвецы в рванье, с отсутствием когнитивных способностей, лишенные речи, изображенные каннибалами, выдавали ламповую наивность ушедшей эпохи.

— Мой коллега, он из недавно вернувшихся, очень любит эти фильмы. — Роман говорил неправду.

Неоживой, или, как его звали другие официанты, ньюби, не был Роману коллегой, он был его начальником. Ребята, увлеченные зрелищем, поддакнули частыми синхронными кивками. Раздирающий плоть домохозяйки мертвец погас, и на экране загорелся румяный покойник, тот самый руководитель, которого только что вспомнили.

— Здравствуйте, — соединился Роман.

— Рома, ты очень нужен сегодня. Мы уже начали, но людей не хватает. Выручишь? Адрес прислал в навигатор. Только, пожалуйста, на велосипеде, все стоит. Хорошо? Жду!

Вернулись женщина, наполнившая криком кухню, и статист со зловещим, выбеленным лицом. Чудовище жевало бицепс жертвы. Молодожены посмотрели на Романа тем робким взглядом, который был устремлен не в глаза, а в подбородок, и тихо вышли, перешептываясь и надеясь на спокойную ночь. Роман спустился, вернулся за шлемом, спустился во второй раз и, не посмотрев в зеркало, не присев на дорогу, отправился на смену, не подозревая, что наступает та самая ночь, исполненная даров.

В Ромином родном городе, как и во всех других городах, что он знал, цены росли по мере приближения к центру. Тель-Авив устроен иначе. От юга к центру стоимость всего растет, но пик в центре не обнаруживается — он приходится на север. Было время, и были заводы. Владельцы, как правило, жили на севере, вблизи реки и парка, а рабочие на юге. Владельцы и сейчас живут на севере, а рабочих подменили прислугой. Целый пригород официантов, парикмахеров, курьеров, уборщиков, таксистов. Роман поглядывал на прочих велосипедистов. Двигались все без исключения с юга на север. Ему подумалось — соседи. Он забросил велосипед в кузов грузовика, маркированный логотипом кейтеринговой компании, его нанимавшей, и принял из рук мертвеца форму, бабочку на липучке и стоптанные туфли, нечищенные после чужой смены.

Дом Эллы стоял на последней улице, за которой тянулись песчаные холмы, притворившиеся полем, поросшие дикой травой и верблюжьей колючкой.

— Ты! — удивилась Элла и прервала беседу с человеком, уведшим однажды Ромину жену.

Роман растерянно улыбнулся. Чья-то рука прозвенела браслетами над его ухом, забрала с подноса канапе. Он хотел проследовать к группе из трех мужчин, обступивших клумбу-оазис посреди газона, но Элла остановила его, по-хозяйски взяв за локоть.

— Ты узнаешь его? — обратилась она к мужу, который любовался ею и тем, как она держалась за рукав кремовой сорочки.

— Кажется, в поезде? — Леонид присоединился к образовавшемуся треугольнику из Эллы, желтолицего старика и Романа. Фигура превратилась в квадрат.

Элла все еще держала Романа и улыбалась в два ряда хорошеньких зубов. Рот ее на белом лице казался Роману рваной раной, алой и слегка скошенной.

— Роман, верно? — спросил Леонид и рассмеялся.

— Верно, — выговорил старик, похожий на безбородого Дон Кихота, бросил Роману на поднос пластмассовую сабельку, еще недавно пронзавшую канапе, и покинул компанию. Он в тот вечер был без молодой жены и золотое свое сердце, про которое она так вдохновенно рассказывала Роману на пятиметровой кухне, в общении с персоналом не демонстрировал.

Роман только тогда узнал своих попутчиков, когда Леонид бережно оторвал руку жены от его локтя и прогремел на весь сад: «Что ни говори парень, а барышни ловятся на пышный ус». Чисто выбритое Ромино лицо вспыхнуло. Он вспомнил томительное острие ее белых коленей, ее задержавшийся взгляд и напугавший всех удар о стекло. Роман сконфузился. Ему хотелось отвернуться, закрыть глаза и пропасть, но он вынужденно продолжал смотреть перед собой, хоть и рука его была снова свободной.

— Ну, не будем его отвлекать, — прекратила его мучения Элла и увела мужа в гущу оголенных спин.

Еще было темно. Рассвету предшествовало предчувствие рассвета. Воздух остывал, а прерывистый шелест над головой намекал на ветерок. Роман сидел на тротуаре самой северной улицы города и наслаждался проходящей болью в ногах. Рядом на подножке стоял велосипед и разве что не бил педалью. Его серебряная рама поблескивала и звала хозяина в путь. «Заснуть до света было бы правильным», — решил Роман, встал и обернулся. Его позвали.

— Не бегите от судьбы по беговой дорожке, — проговорила Элла после того, как поцеловала его так, как целуют собственность, без страха отказа. Она постучала розовым ногтем по его носу и повторила про себя восемь цифр его телефона, водя глазами по небу.

А через день начался их обыкновенный роман, а через два пришла ближневосточная осень, отличающаяся от ближневосточного лета так же, как двадцать шекелей отличаются от девятнадцати.

Цвели желтые и фиолетовые деревья. «Ромочку» она убедила уволиться. В первую неделю они дважды обедали и раз ужинали на трех разных верандах, предсказуемо нависших над морем. Не платить далось Роману легче, чем он предполагал. Когда же он лежал, «забавный, как куколка», завернутый в возмутительно чистую гостиничную простыню, и рассуждал о том, что не может позволить себе не работать, Элла послушала, разом кивнула, и зевнула, и уговорила его повторить. Утром Роман обнаружил след поцелуя на зеркале в ванной и сообщение из банка о поступлении средств. В обед она забрала его и увезла за город. Была она в брючном костюме. Волосы за утро посветлели на тон и как будто стали длинней, а бархатные гусеницы бровей, наоборот, потемнели. Она остановила машину на заднем дворе заброшенной бензоколонки и утянула его на свое сиденье. А после они еще долго гладили то шею, то плечи друг друга, и воздух в салоне стоял сладкий и розовый.

Роман и не думал ее любить, как и она его, но они были целую осень счастливы.

— Она пройдет, а ты останешься, — заговаривала судьбу Элла, рассказывая Роману о своих планах на него и в другие времена года, а он был просто рад гореть в огне ее похоти и нежить мысль о собственной состоятельности.

Еще никогда у него не было накоплений, которых хватило бы на пару лет безработицы. Впрочем, путь от головокружения до страха он прошел довольно быстро.

Они завтракали в ее доме, и он, озираясь и любуясь тем, что называют дачным модерном, совсем не вспоминал, что каких-то три месяца назад стоял в ночном саду с подносом. Он с тревогой думал, что все это может кончиться. В прежней жизни он похожим образом боялся смерти и неизвестности, следовавшей за ней.

— А что, если Леонид придет? — Роман впервые заговорил о ее муже.

Она тихо улыбнулась.

— Не придет, милый. — И, вызволив из портсигара мужа сигарету, резко сменила тон с игривого на горький: — А поехали к тебе? Так будет и правда лучше.

Он поднес Элле огонь, она передумала курить, и они поднялись.

— Ой, гарсоньерка, — весело пропела любовница и села на край кровати, диван не обнаружив.

Роман кивнул и решил не уточнять значение слова, которого не знал.

В дверь протиснулись серые молодожены в надежде на вечерний сеанс.

— Соседи, — хмуро проговорил Роман, и те растворились в темноте коридора.

— Закрой дверь, милый, — попросила Элла.

Желтого света, раздаваемого фонарями, соседскими окнами и луной, хватало, чтобы рассмотреть ее необычную привлекательность, где все по отдельности было неправильным, но сочеталось вместе в произведение. Низкий лоб проглядывал из-за кулис челки над правой бровью. Подбородок выпирал, и прикус придавал лицу выражение очаровательной жестокости. Она улыбалась ему двумя рядами игрушечных зубов и похлопывала по пустому месту подле себя, приглашая. Казалось, она и сказала бы: «Рядом», — если б он незамедлительно ей не подчинился. Роман пристально смотрел на ее нижнюю челюсть, перед тем как раздеться, и все думал, что она похожа на античного тирана.

— Ты не успела? — виновато спросил Роман.

— Еще ни разу, — буднично ответила Элла и вдруг принялась одеваться.

Именно этого он боялся больше всего в последние дни. Это был испуг прежней жизни.

— Как? — спросил Роман и, кажется, увидел себя самого издали, из коридора, со стороны соседей — и от увиденного побелел. Первый раз задумался о том, как он глуп и пуст.

Элла распахнула окно. Спальня наполнилась разной автомобильной музыкой и чьим-то далеким плачем.

— С Леней у меня тоже не получается. Ни разу. А мы вместе семнадцать лет.

Она промокнула блестящий пот на шее и под грудью его рубашкой и бросила ее в темный угол.

— Редко, когда он хочет, он особенно весел с утра. — И она изобразила широкую улыбку мужа. — Он начинает день с придирок. Он ищет повод для ссоры, и когда находит, повышает голос. Я знаю правила. Я начинаю извиняться, целовать его руки. Но он ведет меня в детскую. Ты не знал? Во флигеле есть детская, с корабликами на лесках, с поездами на обоях. А детей, как ты знаешь… — Она нервно хохотнула и развела руки. — Здесь же курят? — Она постучала о подоконник той самой сигаретой, поджидавшей ее с обеда.

— Да, да, конечно. — Роман сидел, обхватив колени, и слушал, разглядывая серую дымчатую тень ее коленей на стене.

— Он запирает меня в шкаф. Я молю его. Плачу. Кричу. Я боюсь тесноты. Но такие правила…

Роман не перебивал ее молчание. Она поискала глазами пепельницу и выбросила скуренную до середины сигарету в окно. Холон был одной глубокой бетонной пепельницей. Сердце Романа кольнуло, пропустило бой, как будто зевнуло, и вдруг понеслось, словно нагоняя упущенное в паузу.

— Вечером он меня выпускает, зареванную и сонную, и ставит в угол. Говорит ласкательно. Говорит обо мне в третьем лице. — Элла передразнила Леонидову громкую манеру говорить: — Ничего. Вот она постоит голенькая ночь-другую на горохе, и посмотрим, как себя будет вести. Будет как миленькая. И я встаю в угол на колени, на сухой горох, а он садится позади и дышит, как вулкан, на весь мир. Он ждет. И вот колени мои не выдерживают боли, и я начинаю раскачиваться из стороны в сторону. Он ждал этого. Он кричит: «Не сметь! Не сметь! Замри! Замри!» Обычно он кричит «замри» дважды, а на третьем «замри» хрипит. Вот так. — Элла вернулась в постель и положила голову на Ромино плечо. — Вот так. Я вытираю его чувство ко мне со спины, моюсь, а когда выхожу, виноватый Ленечка делает для меня все. Не бойся, он знает про нас. Это цена. Я еще посижу за нас с тобой в синем шкафу. — И она тихо улыбнулась. Затем она принялась неистово целовать человека моложе ее на столько, на сколько она была моложе мужа.

Она уже спала с приоткрытым ртом, уткнувшись лбом в стену, когда Роман не выдержал и легонько толкнул ее.

— А чего хочешь ты? — тихо спросил он и поразился тому, что она, похоже, и не спала совсем, или спала, но не так глубоко, как казалось.

Элла присела и заговорила с Романом сдержанным тоном, точными словами, мурчащей речью — всем тем, что отправляют в авангард при торге.

 Обещанные деньги поступили. На стене показалось сообщение: «Этого хватит на первое время и на второе… твоя…»

Роман влез в черную тройку, присланную Эллой с водителем. У подъезда стояла английская машина и притягивала зевак. Она была чересчур длинной для переулка, в котором ждала. По крыше ударили первые капли. Женщина этажом ниже Романа развешивала белье.

«Ну и где они? — Он звал воспоминания о прожитой жизни. — Так ведь бывает накануне смерти? О чем молчит бык перед забоем? О чем молчит лошадь с переломанными ногами? Наверное, о том, что вот бы еще немного… О том, что дышать в целом хорошая способность. О том, что у воды отличный вкус…»

Ехали мучительно долго. Ум занимали достоинства велосипеда, не пуская воспоминания, которые уже выстроились в очередь и нервно всматривались в Ромино сознание. «Где это видано, — перешептывались родители, — чтобы он не вздыхал по нам перед казнью?» Роман приоткрыл им дверь, и все они, как его робкие соседи, вошли в его голову и обступили его — поле колокольчиков, река, по середине той реки плывет пес, ржавый мостик на ту сторону, куда запрещено ходить, вокзал, спасенная из парника синица, мама и два «забодаю-забодаю» пальца, широкая спина отца, свадьба, война, переезд, вторая война, звонок из дома и виноватый голос соседки: «Их больше нет», — третья война, призыв, первые мертвецы, паника, Холон, боль, река, собака, река, река…

— Приехали! — сообщил водитель.

Машина развернулась и тихо покатилась по своим делам, а он остался стоять у ограды, как будто на чужих ногах, не решаясь звонить. Опоздавший страх вынуждал курить, вторую, затем третью, пока на четвертой Элла не позвала его с крыльца. Ветер играл ее серым платьем и распущенными волосами. Она была бела, как тогда в поезде, в первые дни августа.

— Нам некуда спешить, Ромочка.

Элла страшно волновалась. Она роняла предметы — пепельницу, чашку… Сели пить кофе в саду. Небо хмурилось, и чем темнее оно становилось, тем белее казались ее волосы, зубы, колени. Роман смотрел в землю. Под садовым столиком кружили муравьи и на спинах своих несли двух мертвых ос. Он вспомнил, как совсем недавно, прошлым летом, работал официантом на одной еврейской свадьбе… А послезавтра наступит зима — подумал он так просто.

Первый неожиданный гром распорол небо. Роман вздрогнул.

— Ну надо же. — Элла как будто прослушала начало грозы и начала читать вслух новости с электронного листа. — Доигрались китайцы до лунотрясения…

— Пойдем. — Роман встал и взял ее под локоть.

Из оконной притолоки торчал кронштейн, кривой и тонкий, как ведьминский палец, — на нем закачался фонарь. Ударило еще раз. Полило. Элла заперла дверь.

— Куда? — спокойно спросил Роман.

— Наверх, в детскую. — Элла задыхалась от волнения. — Поднимайся.

Роман сложил одежду, бережно, по привычке, и встал на колени посреди комнаты, как было обговорено накануне ночью в его постели. Пол был застлан пленкой. Он задрал голову, вцепился глазами в один из целого флота кораблик — парусник, свисавший с потолка. Элла стояла над жертвой и бормотала бессвязное, древнее, зарифмованное и повторяющееся. Левая пишущая ее рука держала кухонный нож за грубую деревянную рукоятку, с видимой продольной трещиной от многоразового мытья. Правая рука блуждала под юбкой. Элла замолчала, посмотрела вверх на то, что разглядывал голый человек, и, прослушав тяжелую тишину нежилой комнаты, скользнула орудием по Роминой шее. Ему сделалось больно, но не так, как от падения с велосипеда. Горячие слезы обиды не показались. Он в первую очередь почувствовал, что взмок и, не желая того, посмотрел вниз, на собственный живот, и нашел его черным от крови. Ее было много. Элла схватила его за горло, и вот тогда-то сделалось невыносимо больно. Роману почудилась арена цирка, жонглирующий факелами акробат, и вот он ловит первый огонь, второй, а третий глотает, и тот застревает у него в пищеводе, и артист заваливается, корчится и кричит.

— Что? Что чувствуешь? — кричала Элла, и рука ее неистово билась промеж ног, как та синица, однажды залетевшая в парник. — Что? — визжала убийца.

— Цирк, — выговорил Роман, и ему показалось, что он шепчет со дна ванны, наполненной до краев кровью.

— Что еще? — Элла отпустила шею, липкой правой схватила его за волосы и потащила на себя.

— Оказывается, я уже лежал, — удивился Роман и отчего-то испугался до смерти. — Комната появлялась. Комната гасла. Появилась. Погасла.

— Что? — услышал он, когда на мгновение вернулся свет.

— Холь, — прохрипел человек умирающий.

— Холь! Холь! Холь! — Элла опустила его, окровавленная правая пришла на помощь левой…

Она кричала впервые. Голос ее наполнил дом. Гром заполнил все, что было по ту сторону стен. В проеме появился Леонид, одетый в белый комбинезон маляра, и устремился к Роману, чьи ступни выгибались и тихо стучали о спасенный пленкой паркет. Он уже не слышал Эллу. Две белые коленки и молния в окне — и все, больше он ничего не чувствовал.

— На тебя чай ставить?

— Да, пожалуйста. Два сахара.

— Не кури. Недавно курил. Что случилось?

— Да вот, героя убил.

(Смеются.)

— Ну, он мне не очень…

— Да, и мне тоже.

— Я в том смысле, что он плохо сделан. Я даже не вижу, как он выглядит.

— Я тоже плохо сделан. Это намеренно. (Размешивает сахар.)

— Дай мне. (Забирает сигарету.) Так все? Конец?

— Нет. Сейчас допью и оживлю его.

— Ох! (Улыбается.) Хватит с меня мертвых Романов.

(Смеются.)

— Ты время видел? Может, убил и убил? Пойдем, а?

— Я его убил, я его и воскрешу…

— (Передразнивает.) Я, я, я, я… Пока, до завтра.

— Спокойной ночи.

Роман открывает глаза, хватается за горло — целое! Он весь в сухой крови и отвратительно пахнет — чем-то напоминающим цедру и водоросли одновременно. Шея гладкая. Ни пореза, ни рубца, ничего. Он ведет большим пальцем по кадыку и отправляется искать Эллу.

— Пожалуйста, оденься. — Его останавливает Леонид.

Эллин муж сидит на последней ступеньке, смотрит в сад, ест белый виноград и говорит, не оборачиваясь на собеседника. Роман подчиняется. Он спускается во второй раз, в костюме, но никого не обнаруживает. Он приближается к стеклянной двери с хрустальным набалдашником вместо ручки и смотрит на то, что наблюдал Леонид минутами ранее. От ветра и града раскачиваются пальмы. Под черным небом в синих ссадинах молний, на побитом газоне лежит нагая Элла и смеется. Она смеется в голос. Извивается змеей и то хватает траву, то тянется руками к невидимому перед ней. К кому-то безразличному, с гелевой ручкой в правой и чашкой чая в левой, к кому-то, кто не ляжет спать, пока не проводит Романа до его лучшей жизни.

Леонид нависает за спиной и не без сожаления говорит:

— Вот еще, возьми.

Роман вздрагивает. В его руках целлофановый пакет с проступающими тремя прямоугольными розовыми пачками. Пакет нелегок.

— На этом все, — говорит Леонид, — совсем все.

Роман кивает и провожает сам себя до двери. Он обводит взглядом Эллины острые колени в последний раз и не заставляет ее мужа ждать.

Поезд идет из Хайфы в центр. Высыхает поздняя весна. Все живое замирает в ожидании мучительного зноя. Идет безветрие. В голове Романа покалывает. Ноги его беспокойны. Он барабанит по коленям пальцами. Ночь Роман провел в белом доме на горе. Он пил вино, смешно, как ему казалось, шутил и даже обменялся многозначительной улыбкой с хозяйкой. Вино ему подносил его бывший начальник, из вернувшихся, из своих. Тот искренне удивлялся, узнав в манерном шутнике Рому, чем доставил ему немало удовольствия.

Роман трет виски, гладит молодую бороду, осторожно трогает кадык. Сиденья против него пусты. За окном тянутся еще зеленые поля, хлебные и нет. Он думает об отпуске, о том, как удивятся жена и сын, и тем более их старик, когда уже завтра вечером встретят его на одной известной испанской набережной с фонтанами и газетными киосками. Жена сразу догадается, в чем дело, она ведь сама отмечала городскую площадь, — но не станет сердиться, наоборот, со второго дня будет кокетничать, а на четвертый придет — так, поболтать о былом, со сладким облаком портвейна во рту.

Роман закрывает глаза, всматривается, но сон не идет, и он тащит из портфеля экран и принимается бездумно листать новости. На третьей странице с конца статья о скандальном художнике-акционисте Леониде Римском и о его нашумевшей выставке в Милане. Роман стучит ногтем по изображению, и оно становится трехмерным и подвижным. Он пристально смотрит на жену художника, Римскую Эллу Иосифовну, искусствоведа и коллекционера, как написано под снимком, и на их безымянного сына, мальчика лет десяти. Роман вспоминает подпотолочные кораблики, запускает ИИ и пристает к нему с расспросами о художнике Римском. Второй самой дорогой его картиной был проданный накануне холст — выведенное кровью слово «Холь» нетвердой, дрожащей рукой. Вот и все искусство, хохочет Роман и не может перестать. Рекордную сумму Римский выручил три года назад, в тридцать первом. Все то же, но другие буквы, собранные в «Кра». Роман представляет себе этого Кра — официанта, или бармена, или посудомойщика, представляет Эллу в его или ее комнате в Холоне или в другом каком пригороде, и широко улыбается.

Мертвец тушит экран. Он любуется латинскими числами циферблата. Он прячет часы под манжетом. Он отворачивается к окну. Он чувствует себя живым, как никогда прежде. Он испытывает счастье собаки, которую несет стремнина. Мертвец не знает слова «стремнина».

Мертвец рад.

Подберите удобный вам вариант подписки

Вам будет доступна бесплатная доставка печатной версии в ваш почтовый ящик и PDF версия в личном кабинете на нашем сайте.

3 месяца 1000 ₽
6 месяцев 2000 ₽
12 месяцев 4000 ₽