Варя носит чужое платье и чужое имя. Платье ей мало — оно давит укором на грудь и плечи. Имя, наоборот, — велико. Оно болтается и соскальзывает с девочки, если его специально не придерживать. Раньше у Вари было собственное имя, которое связала ей мама из ее родного языка. Имя было теплое, нарядное и подходило ей как нельзя лучше. Оно даже состояло из ее любимых слов. «Пар» — означало «быть, существовать, двигаться», Варя считала его главным словом. «Ба» — все превращало в вопрос, что делало его вторым главным словом. «Ра» — красиво подчеркивало их союз. Хакасское Парбара заменили на русское Варвара, которое выглядело похоже, но на ощупь было совсем другим. «Правда, что варварами называют диких страшных людей?» — спросила она как-то соседку бабу Люду, когда пришла к ней мыть пол. Та ответила, что нет, раньше так просто называли чужих. Варя с грустью подумала, что второе имя тоже подошло ей как нельзя лучше.
Ее прежнее имя, семью и почти весь ее хакасский язык поглотила Хуу хат. Про Хуу хат ей рассказывала бабушка, когда Варя была совсем маленькая и думала, что Хуу хат бывает только в сказках. Она не знает, как назвать Хуу хат по-русски, подходящее слово все не попадается ей. Не потому, что Варя знает мало русских слов, а потому, что подходящее русское слово не пускают к своему смыслу. Его выпустят только через пятьдесят лет: Варина дочь вытащит его из журнала «Огонек», и седая Варя узнает, что Хуу хат на русском называется «Репрессия».
Хуу хат нравится, что ее русское имя держат взаперти. Это придает ей сил. Девочка пахнет дразняще, но Хуу хат решает ее приберечь. Она вылетает из ртов других детей горючими словами «кулачка», «кулачья», «кулачье», проникает ими через маленькие уши и таится, думая, что если сейчас переждет, то потом сможет убить больше. Однажды в Варе умирает девочка и рождается девушка. Это сопровождается кровью. Хуу хат втягивает ее запах большими грабастающими ноздрями и зычно урчит животом. Девушка живет пять весен и умирает в ночь рождения женщины. Это тоже сопровождается кровью. Хуу хат исходит тяжелой слюной, которая вяжет руки и ноги Вари, и от этого она двигается кое-как, на каждое дело тратит втрое больше сил и быстро устает. Дальше из Вари через запятую выходят пятеро детей.
Первого оголодавшая Хуу хат поглотила совсем ребенком. Варе сказали, что Захарик умер от болезни почек. Отругав себя за срыв, Хуу хат пообещала впредь дожидаться момента, когда жертва даст семена. Она свернулась в терпеливый тугой узелок в левой груди Нади и проспала несколько лет, набирая вес. Рак диагностировали на второй стадии, Надежда умерла в 33 года. Следующей жертвой пал Володя. Пал в канаву пьяным и замерз насмерть. На четвертого, Валеру, Хуу хат так надавила виной и долгом, что он повесил себя в гаражах у дома. Хуу хат втягивала его тело жирными жадными губами, думая, что это самый удачный ее рецепт. Оставалась пятая.
Пятая
У Кати до странного маленькие стопы, и слава богу. Они всегда разительно отставали размером от стоп старшей сестры, поэтому ботинки для Кати приходилось покупать. Все остальное она донашивала, а сияющий отсвет новости весь доставался Наде.
Катю так переполнило донашиванием, что она единственная из пятерых уехала в город, окончила институт и превращала свой острый счетный ум в хорошую зарплату, а зарплату — в новость в виде платьев, блузок, юбок из дефицитных тканей. Катя жадно любила новость — ее запах, фасон, особенное свечение. Всякую свою новость она носила как корону, всем показывала. Однажды у Кати появилась самая новая за всю ее тридцатилетнюю жизнь новость, но ее она прятала. Она покупала для новости новые крошечные распашонки, показывала их тайком сестре и племяннику, но не матери. Ей она рассказала, только когда новость выросла до такого размера, что уже сама могла о себе сообщать. Мать сказала, что это срам — рожать в девках, что Катя ее позорит и что она не хочет знать ни ее срамную новость, ни саму Катю.
Когда Катя приехала из роддома, мать пила чай. Катя вошла на кухню с новостью на руках, вся размякшая от нежности, сияющая особенным свечением. «Здравствуй, мама». Варварин рот изнутри зажимала Хуу хат. Катя с распухшим от обиды сердцем несколько вечных минут выдерживала страшный грохот материного молчания. Не выдержала, когда та повернула к ней лицо.
Катя давно умела плакать потайными слезами. Ей казалось, это делает ее неуязвимой. До головокружения хотелось есть, но с кухни не уходила мать. Шаркала шагами, предостерегающе гремела посудой. Живот голодно ныл. Потайные слезы бежали по обратной стороне щек, шеи, изнанке груди и, смешиваясь с молоком, стекали в крошечный рот потайной девочки. Так она ее и назвала.
Шестая
Тая рано разлюбила вопросы. Сначала потому, что ей отвечали: «Любопытной Варваре на базаре нос оторвали» и «Много будешь знать — скоро состаришься». Состариться она не боялась, но от тона делалось колко. Тая стала закапывать вопросы в мягкую почву своего сознания, как другие закапывают секретики. Взрослые вообще странно обходились с вопросами. Во-первых, они не отвечали на них по правде.
— Мам, ты куда? — спрашивает Тая, видя, как мать перед зеркалом сосредоточенно раскрашивает глаза блестящей кисточкой.
— Щас приду, — отвечает мать.
Тая бы пояснила, что спрашивает не про когда, а про куда, но на дне материного голоса слышен рык.
Во-вторых, они не задавали их по правде. То есть они задавали вопрос не для ответа, а для чего-то другого.
— Почему ты ушла без спросу? — Мать шипящей сковородкой встает в проеме комнаты. В руке у нее Таина резиновая скакалка.
— Я больше не буду, — отвечает Тая испарившимся голосом.
— Я всех соседей оббежала, время двенадцатый час ночи, а она шляется. Почему, я тебя спрашиваю, ты ушла без спросу?
Тая получает первый ожог, не понимая, это от скакалки или от материного раскаленного голоса.
— Не знаю. — Она вжимается в себя так, как будто может превратиться в спасительный покебол, как в мультике.
— Почему, я тебя спрашиваю? — Мать делает ударение на слове «почему», оно отпечатывается фиолетовой чертой на худых ногах девочки.
— Я не знаю, мама. — Боль подбрасывает голос на запредельную высоту. Выше дочери. Выше матери. Выше антресолей. Он пролетает сквозь соседские квартиры, пробивает шиферную крышу пятиэтажки и, не дотянувшись до мерцающих отверстий верхней решетки мира, оседает на тополях.
— Еще раз скажешь «не знаю», я тебя убью. — Хуу Хат, надевшая на себя Катю, как варежку, сладко задыхается в гневе.
Больше других Тая возненавидела вопрос «Почему?» — и за его пыточность, и за остроконечную безответность. Почему люди пьют. Почему они бьют детей. Почему нельзя запретить водку. Почему мир так несправедлив. Они кровоточили в Тае, просили ответов. Ответов не было. Поэтому она накрепко закупорила в себе вопросы. Витые ростки Хуу хат стали расправляться с тепличной скоростью.
К взрослости Тая притерпелась жить без вопросов. Она без вопросов вышла замуж за первого встреченного. Без вопросов родила ребенка, потому что тот так хотел. Без вопросов растила сына в одиночку, когда встреченный пошел до новых встреч.
— Срочно нужен отчет по событиям, сделаешь к понедельнику?
— Без вопросов, — отвечает Тая и скармливает отчету свои выходные.
Шесть с половиной
Тая никак не может открыть глаза. Будильник снова раздраженно приказывает. Она лежит. Молит сон пустить ее обратно. Копит силы. Спустя час удается отделить себя от несвежей постели, но день ей сильно не по карману. Она экономит на всем — не чистит зубы, не желает сыну доброго утра, не отвечает на сообщения. Укутавшись в серый свалявшийся кардиган, она толкает себя к кухне, как перегруженную неисправную тележку в супермаркете. Вытягивает тарелку из дженги немытой посуды, кое-как ополаскивает, кладет в нее остатки магазинной каши, разогревает, сбрасывает в пустой колодец желудка.
После завтрака раскрывает блестящую пасть ноутбука, из нее вываливаются рабочие письма. Она с трудом их читает сквозь мутное стекло сознания. Во всех ей чудится, что она бесполезна, ее держат в компании из доброты и если она не подготовит отчет — уволят.
С взлохмаченным пульсом она ищет слова и цифры. Те будто вымерли. После пяти вечера наступает банкротство: руки повисают, ноги каменеют. Она опускает крышку ноутбука и, скомкавшись на диване, замирает копить. Завтра она привезет себя к психиатру, сгрузит на зеленое кресло, скажет, что все так же. Врач выпишет другой, восьмой по счету препарат. Каждый антидепрессант менял Таю на свой лад. Один отнимал аппетит, другой возвращал его с процентами, жором. Также колебались и заколебывались ее сон и вес. От одного волосы выпадали, от другого — становились дыбом в кошмарах. Неизменным оставалось одно — депрессия. Тая даже прозвала ее Репрессией — за эту неизбывность, ощущение тирании, бесправия, тюрьмы.
Репрессия вырастает каждую ночь громадной паучихой над ее постелью и сшивает ей веки мелкими стежками, захватывая каждую ресницу клейкой нитью. Принимается ткать саван ртутного цвета из смеси страха и стыда. Мастерит из ипотеки и кредита железную инсталляцию в форме капкана с рваными краями.
Эту невыносимость делает выносимой только одна мысль: о добровольном выбывании из жизни. Сначала Тая не разрешала себе к ней притрагиваться, потому что она не только мать, но и бывшая дочь, которая знает, каково жить без матери. В какой-то момент она почувствовала, что если не выйдет из жизни, то выйдет из ума, — и тогда пообещала себе, что обязательно это сделает, но в день совершеннолетия ребенка. Эта мысль облегчала ее гноящееся бессилие, напоминая, что выход есть всегда. Репрессия одобряла такой выход — он был частью ее сценографии.
После первого прикосновения к мысли Таю будто затягивает воронкой в образовавшуюся дверь экстренного выхода.
— Я должна жить, должна как-нибудь пройти свой путь до конца, — уговаривает она себя, пытаясь снять с непослушного одеяла его рубашку. Она долго копила на то, чтобы сменить постельное белье.
— Зачем нужна такая жизнь, в которой ты мертв. Где не чувствуешь ничего, кроме страха, — отвечает Репрессия, спаивая одеяло с пододеяльником нейлоновой ниткой.
— Ради сына. Ради него должна как-то это все выдержать. Он не должен расти без матери. — Тая стягивает с матраса застывшую маску простыни. — Он не должен расти без матери.
— Да разве ты мать, — усмехается Репрессия. — Он же тебя боится. Ты с ним общаешься только руганью, даже с уроками по-человечески не можешь помочь. Освободи мальчишке дорогу, дай ему шанс на нормальное детство.
У Таисии иссякают аргументы и силы. Она засыпает на голом матрасе под прелым пододеяльником.
Шесть на ниточке
Тая живет на Васильевском острове в ЖК на берегу Финского залива. Это отличное место для пробежек, думала она раньше, когда выбирала эту квартиру. «Это отличное место для выхода, — подсказывает ей Репрессия теперь. — И ходить далеко не надо, и плавать ты не умеешь, и не в доме, чтоб ребенка не испугать».
Тая как всегда без вопросов. После полуночи Репрессия ведет ее без вещей на выход. Почти сто лет назад Хуу хат так же вела ее прадеда Содана к месту расстрела, только в нем светлело жизнелюбие даже после двухдневного допроса. Жена Содана, Таис, из верующих. Она кормила духов не по праздникам, а каждый день; заговаривала с ними так же запросто, как с людьми. Глаза ее были настолько зоркими, что различали и чудо. После смерти мужа Таис каждый день ходит к реке, льет в Чулым слезы и слова. Она молит Суг Ээзи — Хозяйку воды — о правде и силе, любви и возвращении. На девятый день ее волосы становятся совсем белыми. На сороковой день она исчезает.
Тая не умеет молиться и не верит в бога. По всем признакам либо его нет, либо он жестокий, либо такой же беспомощный — потому что в ее жизни были десятки страшных минут, в которые любой нормальный бог бы вмешался. Они выходят из парадного, идут сначала по освещенной цивильной набережной, потом по темной и дикой. Репрессия торопит, нервно теребя ей плащ. Внезапно в Таиной памяти загорается лампочка-строчка. Раньше память у Таи была до странного объемной и она туда килобайтами загружала стихи. Депрессия поглотила память со строчками всех размеров, а тут вдруг одна выпала. Это была строка Бродского: «Бог сохраняет все; особенно — слова…» Тая не может вспомнить, что там дальше, но что-то важное. Она повторяет эту строчку, пробираясь через кайму из валунов. Повторяет, неуклюже спускаясь к черничной глади залива. Повторяет, забираясь в его холодное нутро. Затем она резко бросает свое тело в тело воды.
Расчет окончен
Залив поднимает Таю и берет на руки, обращая всю свою поверхность в ладонь — упругую, теплую, непроницаемую. Многоочитая ночь всматривается в нее, как в долгожданное дитя. Тая впервые за долгое время что-то чувствует. Что-то похожее на удивление. Она с детства ощущала, что тонет, — и держалась всеми силами. И вот теперь, когда держаться нечем, — вдруг чувствует, что ее держит мир. По ней бархатным теплом разливается расслабление. Вода покачивает Таю и поет ей о правде и силе, любви и возвращении.
Она возвращается, когда небо приоткрывает розовый глаз. У двери Таю встречает большая белая волчица. Тая почти удивляется во второй раз, сверяет, не перепутала ли этаж. Может, это чья-нибудь соседская хаски особой породы потерялась. Глаза у зверя совсем не потерянные: она смотрит на Таю так, будто знает о ней все. Тая вставляет ключ, квартира зевает открытой дверью, волчица в нее проходит как в свою. У Таи нет сил ее выталкивать. Она ныряет в спальню, в сон.
Утром Тая открывает дверь на кухню и проваливается в себя десятилетнюю. Стол — месиво останков еды и сигарет; алкоголь выпит весь, но безобразный дух его клубится над столом. Тая как заведенная убирает, моет, скоблит. Будто не знает, что поздно. Что дух уже впитался. В клеенку. В воздух. В мать.
На ее реальной кухне все как и было вчера, только на столе разбросано и пролито. Об этот беспорядок она и поскользнулась. Так с ней бывает почти всегда, поэтому она не может есть за неубранным столом, даже если умирает от голода. Голод, умноженный на немощь, распаляет Репрессию.
— Ваня! — кричит Тая раскаленным голосом.
Сын сразу появляется. За ним входит волчица. Когда Тая совпадает с ней взглядом, мир гаснет. На темном экране она видит неясные всполохи, а затем — себя, нависшую над сыном.
— Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты убирал за собой?! — Тая слышит, что она не спрашивает — нападает.
— Может, мне тебя к отцу отправить? Может, он сможет тебе объяснить, что за собой нужно убирать?! — На этот раз она выдает за вопрос угрозу.
Тая видит, как ее голос проводит нечеловеческую ярость, обрушивает ее на беззащитную двойную макушку сына. Мальчик вжимается в себя, смотрит на нее распятыми испугом глазами.
Когда Тая заперлась в ванной и на полу сотрясалась от рыданий, как стиральная машина на излете отжима, в ней раскупорился первый вопрос.
«Почему я такое чудовище».
Репрессия пошатнулась.