Чтобы ответить на этот вопрос, я должна вспомнить его любимые изречения, которые особо-то и не забывались никогда, а, напротив, имеют свойство всплывать в памяти в самые подходящие для этого моменты.
Их не так много.
Вот одно из них: «Ложная многозначительность». Так он осторожно высказывался по поводу моего тогдашнего страстного увлечения агни-йогой. По поводу другого, не менее страстного, — астрологией — высказывался тоже очень осторожно, даже еще более, но, однако, в том же духе, добавляя нотки явного сомнения… Примерно так: «Попахивает прохиндейством». Это слово, «прохиндей», кстати, часто фигурировало в его речи. А ведь оно очень меткое и, я бы сказала, яркое. Хотя и что-то в нем есть, на мой взгляд, от мягкой снисходительности.
Вообще же Булат имел свойство скорее оправдывать людей, их слабости, нежели судить и тем более осуждать. Он даже иногда говаривал, например: «Человек не виноват в том, что завидует». Причем это — с чувством, с болью за того, кто «не виноват». Такую широту редко встретишь…
Если вдруг речь заходила о каком-то недоразумении, конфликте, противостоянии, он в таких случаях часто говорил: «Может, тут что-то личное?» Делая такой акцент на последнем слове, что сразу становилось ясно: да, тут задето чье-то самолюбие, чья-то воспаленная самость. Он хорошо понимал эти моменты. И то, насколько все люди, включая его самого, больны в этом отношении. Хорошо понимал настолько, насколько это вообще возможно человеку, далекому от Церкви и учения Святых Отцов.
А вот, пожалуй, одно из его (и моих) любимых изречений: «Быть. А не казаться». Так он тщеславие противопоставлял честолюбию, тесно связанному, на его взгляд, с чувством собственного достоинства. Скорее уж, противоположно тщеславию благочестие. Но тогда его не было ни в арсенале Булата, ни в моем.
Вообще, что же до вопросов веры — то есть самого главного и существенного, на мой взгляд, в жизни человека, то тут определенно могу сказать, что вера в так называемые высшие силы была у него абсолютной. Надо было видеть, с каким выражением лица он благоговейно то ли вопрошал, то ли утверждал: «Может быть, химия?» Как будто в слове «химия» воплощено все самое удивительное, непостижимое и прекрасное, пронизывающее каждую клеточку мироздания… Сам он прекрасно описал свой небогатый опыт истинного богопочитания в своей автобиографической книге «Упраздненный театр»; в рассказе о любимой русской нянечке, которая однажды повела его, малыша, в церковь, после чего он восторженно рисовал купола и кресты. Наутро няня была уволена, и больше он ее не видел никогда.
Тут не могу не признаться, что, несмотря на все своеобразие его религиозных представлений, общение с ним даже в этой области для меня, тогдашней, представляло большую ценность. На мои бесчисленные «почему» (как обладательнице так называемого пытливого ума) он отвечал — спокойно, обстоятельно, как понимал — в письмах, а в разговоре мог мягкой усмешкой или глубоким вздохом дать понять, что ответа на тот или иной вопрос нет, да и быть не может. «Почему — не наше дело, для чего — не нам судить».
Как-то матушка Ника (Вдовина, под руководством которой я много лет пела на клиросе, в хоре с одноименным названием «Ника»), вспомнив эту строчку, улыбнулась и сказала: «Да это же настоящее христианское смирение».
А его «Но ты, моя Фортуна, будь добра, не выпускай моей руки несчастной» ассоциируется у меня в чем-то с нашей знаменитой Иисусовой молитвой, так необходимой для спасения — всем…
К концу жизни, слава Богу, высшие силы приобрели уже вполне внятные очертания, о чем я заключаю из того, с каким трепетом и благоговением он дарил мне крестик, привезенный из Иерусалима.
Его крещение на смертном одре, с именем Иоанн, считаю настоящим чудом и заслуженным счастьем.
Тут приходит на ум и другое, очень частое из его уст выражение: «Слава — вещь посмертная».
И почему-то сразу вспоминается его стихотворение: «Я умел не обольщаться даже в юные года». Меня это свойство его натуры всегда восхищало и притягивало.
А вот я, честно признаться,
Не умела никогда…
Только учусь и учусь…
Он мог, когда надо, становиться весьма жестким и довольно-таки неприступным — для всяческих манипуляций извне — со стороны разного рода прохиндеев, которых вычислял с первого взгляда.
Еще часто повторял, с нажимом, и, быть может, специально для меня? Скорее всего… «Надо знать себе цену, и тогда ее будут знать другие».
По этому поводу у меня давно сложились строчки:
Он учил меня знать себе цену
И давать об этом понять
Каждый раз, выходя на сцену,
Даже тем, кто не хочет знать.
Благодарная этой науке,
Я никак не полажу с ней.
Чем беспомощней тяжкие муки,
Тем цена все огромней, сильней.
Он часто называл себя «опытным выступальщиком» и «стреляным воробьем». Первое, ясно, относилось к сцене, второе — скорее, к взаимоотношениям с прекрасным полом.
Первое, безусловно, и меня очень многому научило в работе, даже, скорее, в поведении на сцене. Хотя я по натуре более склонна к импровизации, чем к набору проверенных, пусть и на сто процентов выигрышных фраз, бесконечно повторяемых из концерта в концерт. Но вот он считал, что так надежнее, а импровизация может занести не туда. Вообще к этому роду деятельности относился крайне ответственно. Когда, например, я, бывало, жаловалась на плохое самочувствие перед каким-нибудь концертом (иногда их было слишком много!), он всячески увещевал, воодушевлял. Мог быть очень строгим, даже суровым. Восклицал, например: «А как же Эдит Пиаф?! Она вставала и пела!» И мне приходилось вставать и петь. Заставлял больше заниматься гитарой. Вообще любил повторять: «Надо делать свое дело».
Еще крайне ответственным было у него отношение к русскому языку, который он, как известно, преподавал в свое время. И любую ошибку воспринимал просто как личное оскорбление. Меня это настолько умиляло и поражало, что, не скрою, иногда провоцировала его в этом смысле.
Я в те далекие годы одно время преподавала английский в обычной школе, и этот опыт тоже как-то особенно сблизил нас… Вздыхая, он говорил: «Только тот, кто этим занимался, может понять — как это трудно: дать знания».
Позже, когда я работала художественным руководителем фольклорного ансамбля «Черемушки», Булат часто был свидетелем наших выступлений, любил давать практические советы, вдаваясь в самые тонкие нюансы исполнения песен и танцев. Пригодились его соображения и замечания насчет педагогической деятельности и потом, когда мне пришлось какое-то время преподавать испанский язык в родном МГИМО, а потом и вести спецкурс актерского мастерства.
Одним из девизов жизненной философии Булата было «Не надо суетиться». И это так созвучно в известной степени моему любимому изречению Натальи Николаевны Пушкиной: «Жить надо неторопливо, степенно, распорядительно». Изречению столь замечательному, сколь, увы, на деле трудно осуществимому… Теория, по меткому выражению Амвросия Оптинского, — придворная дама. А практика — медведь в лесу.
Как я уже сказала, к работе и вообще к поведению на сцене Булат относился крайне серьезно. Говорил: «Как же! Люди же заплатили деньги». Очень любил, чтобы в зале было светло, чтобы он мог вглядываться в лица. Я же, напротив, любила темный зал, чтобы ничего не отвлекало от исполняемой песни, ее смысла. Но с годами тоже полюбила вглядываться. Ответы на вопросы из зала (тогда это было в виде записок) были, как правило, частью концертов, выступлений, и — любимой его частью. Сортируя записки, он быстро находил созвучные своему настрою и готовности «раскрыть тему». Прочие мог с юмором почти проигнорировать. Вообще с юмором, и в том числе на сцене, все было на высшем уровне. И, главное, с самоиронией — безошибочным свойством мудрого человека.
Когда его спрашивали в записках, а то и прямо из зала: «А это (или то) вы написали?» — он заявлял: «Да. И оперу Гуно “Фауст” тоже написал я».
Тут можно вспомнить, уже бытовое, «Нектар из вишен и черешен весьма возвышен и успешен»… Или, например: «Кто же виноват, что в Шацке жизнь сложилась по-дурацки». Да и много чего еще можно было бы вспомнить, но… стоит ли?
Вот, например, такое… Довольно частый, местами почти раздраженный и даже горький окрик: «Не идеализируй меня!» И, опять-таки, одна из любимых поговорок: «Полюби меня черненьким, а беленьким я всем нравлюсь».
Очень ясно до сих пор звучат в ушах его тосты (он же грузин все-таки!) — из тех, что tête-à-tête: «Давай выпьем за это мгновение. За то, что мы живы, здоровы, не в тюрьме. Рядом. Будут, наверное, еще другие. Может, и более прекрасные. Но это не повторится никогда».